Павлик и Ника пошли к лесу. На опушке их ожидали двое юношей. Их лица были худы, они продрогли, проведя холодную ночь в лесу.
— Боже мой, Ермолов! — воскликнул Ника.
— Он и есть. А это мой брат Миша.
— Гимназист шестого класса Михаил Ермолов, — басом проговорил Миша.
— Идемте к нам. Согреетесь, чаю напьёмся, — сказал Ника.
— А можно? — спросил деловито Миша. — Товарищей нет?
— Никого. Святая старушка одна. Как же вы нашли нас? — расспрашивал Ника.
— Ох, уже и Петров ваш! Я восемь раз ходил к нему, — говорил подпоручик Ермолов, — пока наконец он поверил, что я с наилучшими намерениями, что я от имени генерала Саблина. Тогда только рассказал и нарисовал, как вас найти. Да и то бы не нашли, кабы не девчонка.
— И прехорошенькая, — басом сказал Миша.
— Да, вот вы как прохлаждаетесь, — сказал Ермолов-старший, входя в избу. — А мы ищем вас. Вы нужны нам. Господа, беда! Надо браться за дело.
— А что случилось?
— А вы ничего не знаете?
— Ничего. Как уехали, так ничего и не слыхали.
— Про Корнилова не слыхали?
— Ничего.
— Ну, сначала про домашних. Татьяна Александровна уехала в Тобольск вслед за Царскою семьёю. От неё уже письма есть. Ольга Николаевна пока в Царском, только я бы советовал вам при первой возможности переправить её на юг или на Кавказ. Папенька ваш пока в Москве. Генерал Саблин в Петербурге на своей квартире, ничего не делает. Причислен к министерству. Тут такие дела, такие!
— Серёжа, ты по порядку, — деловито сказал Миша.
— И то, буду держаться хронологического порядка. 28 августа Верховный Главнокомандующий, видя, к какому развалу и позору ведёт Россию Керенский, издал приказ, которым объявил его изменником России, себя диктатором, и двинул на Петроград конницу под начальством Крымова.
— Сам не пошёл? — в голос спросили Павлик и Ника.
— Нет. Вот тут-то и началась трагедия. Нарочно или случайно, железнодорожники разбросали всю конницу малыми частями по всему северу России, а Керенский бросил туда своих агитаторов. В Петрограде у нас образовался офицерский союз, нам удалось достать сто тысяч рублей, которыми мы рассчитывали в нужную минуту подкупить солдат гарнизона и соединиться с войсками генерала Крымова.
— И я был в этом союзе, — важно сказал Миша. — Я для этого в милицию поступил и австрийскую винтовку получил. Только патроны были русские!
— У них милицейский комиссар — портной, он не различает, какие патроны.
— Я не хотел брать. Он говорит: ступайте, товарищ, и эти хороши. Других нет, — сказал Миша.
— К нам присоединился ещё Совет союза казачьих войск с полковником Дутовым, — продолжал нервно говорить Ермолов-старший, — тоже обещали повлиять на петербургских казаков, только просили денег. Деньги были у двух полковников, фамилий не знаю, все велось конспиративно. Один генерального штаба, весь бритый, молодой революционер, я с ним от своего звена связь держал. Жил в «Астории». Мы подготовили солдат, оставалось раздать деньги и идти. Все офицеры шли с нами. 29 августа узнаем через наших разведчиков…
— Гимназисты-велосипедисты и кадеты в Царском и Павловске у нас работали, — вставил Миша.
— Узнаем, что Дикая дивизия подошла к Вырице и начинается там бой с частями Петроградского гарнизона. Мы туда. Потёрлись среди солдат, видим, что у них никакого желания сражаться нет. Самая пора начинать, купить несколько солдат, ну там рублей по двести дать, чтобы поддержали, когда наши крикнут: «Довольно братоубийственной войны! Да здравствует русский вождь Корнилов! Долой Керенского!» У нас и люди такие были намечены… Да, ну вот еду я к руководителю в «Асторию». Нет дома, доверите ли, я весь день то пешком, то на трамвае проездил по Петрограду, искал его. А бой идёт… Понимаете, чувствую, что там уже бой. Наконец два часа ночи точно толкнуло меня что. Дай, думаю, поеду в виллу Роде и по злачным местам. Он таки любил выпить, наш выборный вождь.
— За что же его выбрали? — спросил Ника.
— Как тебе сказать. Уже больно хорошо говорил он на наших собраниях. Как-то по-новому обещал строить армию и так, что и на старое похоже. Немцев так ненавидел, что аж трясся весь, как говорил про них, а о союзниках — с благоговением. Георгиевский кавалер, сапёр, лицо такое бледное, тонкое, одухотворённое. Он, да вот ещё генерального штаба Гущин, полковник, все головы нам поперевернули. Я-то держался — армия вне политики, а многие стали говорить с гордостью: «Я — офицер-революционер».
— Дальше, Сергей, ехать надо, — опять остановил его Миша.
— Приезжаю на виллу Роде. И действительно, там. Компания целая кутит. И среди них, показалось мне, агенты Керенского. Сам пьян, как дым, куражится. Ты понимаешь, там у Вырицы бой, юнкера выступить готовы, мы только приказа ждём поднимать гарнизон, ведь, Павел Николаич, головой мы играли! А! Ведь нас за это повесить могли.
— И ещё могут, — вставил Миша. — В лучшем виде.
— Да! А он пьяный и с девками. Я его отзываю, знаки показываю. А он встаёт расстёгнутый и кричит: «Вздор… Никаких испанцев! Да здравствует русская революция и её союзники! Пей, веселись, честной народ!» И вижу, что кутёж его тысячами пахнет, нашими, понимаешь, тысячами, теми, что нам на восстание даны! «Что же это, — думаю, — действительно погибает Россия, если и к чистому делу идут пьяные и воры». Наступило утро 30-го. Иду по Литейному. Вижу: солдаты остановили автомобиль. Там бледный черноусый донец 13-го полка. Видно, измучен здорово, курит непрерывно. А у меня документ был запасён вот через него, — кивнул старший Ермолов на брата.
— Я через милицию достал удостоверение на право производить обыски и аресты, — гордо сказал Миша и принялся за пятый стакан молока.
— Показываю. Говорю, что я предоставлю его куда надо. Солдаты поверили. Сажусь я в автомобиль и, как отъехали, спрашиваю: «Вы Корниловец?» Молчит. «Не бойтесь, — говорю я, — я тоже Корниловец. Куда вам надо ехать, я вас туда и провожу». Вижу — поверил. «Мне, — говорит, — надо увидать генерала Крымова». — «А где он?» — «Был здесь. Я с ним приехал». Нашли мы Крымова у Керенского. Слышим, крик в кабинете. Выходит Крымов, бледный, полбу пот крупными каплями, чёрные волосы всклокочены, налипли, как из бани точно. «Дайте, — говорит, — мне воды. Я этого мерзавца чуть не побил!» А донец и говорит: «И жалко что не побили. Его убить надо, как собаку!» — «Погодите», — говорит, а сам волосы на себе ерошит. «Ну, — говорит, — Иосиф Всеволодович, пойдемте. Мне отдохнуть надо и все обдумать»… Они уехали. Я пошёл домой. Вечером узнаю — Крымов застрелился, у Керенского были представители его корпуса, и Керенский произвёл простых казаков в офицеры. Корнилов арестован, Верховным главнокомандующим у нас Керенский. Я думал, что у нас бунт будет, на фронте войска откажутся — ничего подобного. Первыми генералы расписались в своей верности. Гляжу, к Зимнему дворцу так и подкатывают, так и подкатывают генералы с фронта. А у меня там товарищи юнкера дежурили. Спрашиваю их, не слыхали ли, зачем? «Да кто, — говорят, — корпус, кто дивизию, кто полк получить желает. Жареным там пахнет». И вот, друзья мои, стало в Петербурге так тихо, тихо, точно, кто умирает в соседней комнате. Округ наш получил молодой полковник Полковников. Я при округе устроился ординарцем, наблюдаю. Вижу, что доклады, в два места возят — во дворец к Керенскому и в Смольный к Ленину и Троцкому, немецким шпионам. Что же это, думаю, явное предательство. Там в совете у меня приятели были, товарищи по корпусу, те, что меня и генерала Саблина арестовывали, — Осетров, Гайдук и Шлоссберг.
— Гайдука и я знаю, — сказал Ника. — Мерзавец страшный.
— Один хуже другого, — сказал Ермолов. — Но, думаю, надо узнать от них, что они замышляют. Неужели немцам нас предадут. Сделал я доклад об этом на Совете союза казачьих войск — этим я верил. Там славные ребята были, и с их благословения подкараулил я Осетрова. Он мне как-то лучше казался. Он всё-таки русский. Подошёл, напомнил старое, как погоны с нас рвали, под руки с позиции вели, и говорю ему: «Ну, скажите, Осетров, вы — русский человек, для чего вы всё это делали? Неужели вы немцам нас предавать хотите?» «Ничего, — говорит, — подобного. Я и в мыслях этого не имею, а мы просто большевики и хотим произвести мировую революцию». — «Что же, — спрашиваю, — из этого будет?» — «Как, — говорит, — что. Вы послушайте Ленина. Надо всё разрушить всё, всё. И когда всё будет разрушено, мы построим новое, счастливое». Вижу я, что он и сам не понимает, что говорит. «У каждого, — говорит, — будет и дом, и земля, и скот, и сыт будет каждый, и на всё будет свобода. А пока — наша власть». — «Когда же, — спрашиваю, — вы разрушать начнёте и как?» Он и проговорился. «В конце, — говорит, — октября. Нам надо растащить казаков, отрубить последнюю голову гидре контрреволюции». И замолчал. — «А вы, — говорит, — товарищ, не хотите большевиком стать?» Я говорю: «Рад бы душою это сделать. Да только не знаю как». — «Хотите я научу». Я и ухватился. Стал бывать у него и узнал, что большевики решили свергнуть Временное правительство, засадить его в крепость и взять власть в свои руки. Они обещают сейчас же заключить мир с немцами какою угодно ценою. И вот тогда решили мы стать все на сторону Временного правительства. Тут уже вопрос не в Керенском, а в том, чтобы никак не допустить до власти большевиков, потому что тогда — гибель. Нам, Павлик и Ника, дорог каждый человек. Пока нам верны юнкера, да и то не всё, обещал служить и поддерживать Керенского женский батальон, надеемся, что Волынский и Преображенский полки будут с нами, рабочие Путиловского завода против большевиков. Надо умирать, господа, надо бороться!
— За что бороться?
— За Россию.
— Но Россия с Керенским гибнет.
— Тут уже не приходится рассуждать с Керенским или с кем иным, лишь бы не с большевиками.
— Мы готовы, — сказали Павлик и Ника.
— Дайте нам отдохнуть. Ночью пойдём на железную дорогу и завтра утром мы будем в Петрограде. Только не было бы поздно.
XL
Октябрьские сумерки рано надвинулись. Густой туман поднялся нал озером, тёмный и сырой стоял лес. На ночной поезд решили выйти в девять часов вечера, но уже к шести все были готовы и сидели в тёмной избушке, сбившись на лавке в углу под образами. В избе было темно. Окна были мутные, и в них видна была полоса неба над тёмным лесом, и ярко горела вечерняя звезда. Темнота и невозможность различать лица сблизили всех, и все притихли и сидели, переговариваясь короткими фразами Все недетское, поношенное, залитое кровью, затёртое лишеньями, что дали им война и революция, отлетело, и они стали тем, чем были: молодыми людьми, у которых так ещё мало в прошлом и так много в будущем.
— Читал я как-то, — сказал Ермолов, — у Толстого, как Наташа и Николай Ростовы и Соня в своём старом помещичьем доме на Святках вспоминают своё прошлое. Луна светит в комнату, за окном мороз трескучий, снежная русская зима, а перед ними встают мирные, тёплые эпизоды их детской жизни.
— Ах, помню, помню, — сказал Павлик. — Наташа с Николаем какого-то арапа видали… А Соня не помнит. К чему ты это?
— Так, вспомнилось. У нас уже нет таких воспоминаний. Чтобы, понимаешь, было тепло и хорошо.
— Ах, нет, — сказал Миша. — Я помню как-то, в гимназии это было. Я был в первом классе. Весна. Окна отворены на широкий гимназический двор, за двором сад, большие липы и дубы растут, и чуть покрыты зеленью. Я спускаюсь вниз по лестнице, а внизу по коридору, где были старшие классы, восьмиклассники дружно хором поют: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся!» И так хорошо у них выходит. Весна, солнце, зелёный пух на деревьях, за забором трамваи гудят, а тут молодые басы дружно так: «Елицы во Христа крестистеся!»…
— Это не то, — сказал Ермолов. — У них были общие воспоминания, воспоминания семьи, а не школы.
— Ты помнишь, Ника, — сказал Павлик, — как мы с Олей собирали разные уродливые корни и в саду делали клетки и сажали их в них. Это был Зоологический сад. Ты приходил и спрашивал, где какой зверь. А помнишь Колю Саблина? Как он приставал к нам: «А почему верблюд — верблюд?»
— Как же, помню! А помнишь, как меня с Таней нарядили маркизом и маркизой? Мама была жива ещё. Она поставила нас на стол, пришли гости, а она уверяла, что мы её куклы и она сама маленькая. Ты помнишь Танину мать. Мне она казалась громадного роста и удивительно красивой. Мы были богаты, но когда нас привозили к Саблиным, мне казалось, что это сказка.
— Как же! Как же! А кузина Тата всё время говорила ей: «Баронесса, баронесса!»…
— Куда всё это ушло?
— Ника, Ника, помнишь, как мы привезли из корпуса эту шуточную оперу «Открытие Америки» и научили петь Олю и Таню! — «По улице ходила большая крокодила… Она… она… зелёная была!»
— И нам всем попало.
— А потом, как только Оля про кого-либо начнёт говорить и запнётся и скажет: «она, она»… все хором…
— Ну, как же! — зелёная была!
— Ах, хорошо было до войны!
— Теперь за это буржуем назовут, — басом сказал Миша.
— Да. Теперь. Помнишь Миньону Латышову. Мы её Миньоной называли за то, что она так хорошо Миньону пела, — начал Павлик…
— Эту: Connais tu le pays[8]? — напел Ника.
— Эту самую. Встретил я её весною в Павловске. «Вы, Павлик, — говорит, — признаете свободную любовь?»
— Что ей теперь лет тридцать будет?
— Я думаю, и все тридцать пять, но она хорошенькая. Я промолчал. А она говорит: «Тут я познакомилась с одним матросом — удивительно красив. Хочу его писать Аполлоном, но если вы согласитесь, я вас буду писать». Ну, мне не до того было. Помнишь, что замышляли.
— Она такая, — сказал Ника. — Но неужели с матросом?
— Ей мода важна. А это — первые герои. Помнишь, как она за Керенским бегала?
Из далёкого прошлого воспоминания перешли к более близкому, краски померкли, появились жуткие картины убийств на улице, и молодёжь замолчала.
С кипящим самоваром пришла Дарья Ильинична.
— Что, господа, в темноте сидите? А я вам лампу засвечу. Чайку напьётесь, я вам коржиков напекла на дорогу. В Питере-то, Бог знает ещё, что найдёте, все свой запас лучше иметь.
Когда загорелась лампа и стал шуметь самовар, призраки прошлого исчезли, и невольно все стали думать о том, что им предстоит в Петрограде.
— Куда же мы пойдём? — спросил Ника.
— Увидим. Если всё будет тихо, — на квартиру Саблина. Посоветуемся с ним, потом в казачий совет на Знаменскую, там наша штаб-квартира. А там видно будет.
— Я так думаю, — сказал Миша. — Набрать человек двадцать с ручными гранатами, ну и подговорить ещё человек пятьдесят товарищей солдат и прийти на заседание совета солдатских и рабочих депутатов, когда там будет говорить Ленин, и крикнуть: «Бей их!» — и с ручными гранатами на них. Я, думаю, выйдет.
— Не верю я в товарищей, — сказал Ермолов. — Крикнешь: «Бей их!» — а никто не поддержит. Начнут говорить: «Да я что, да не моё это дело» — и сорвут всю историю.
— Такие, как Осетров, пойдут, — сказал Миша.
— Так Осетрова надо перевернуть всего. Он убеждённый большевик. Он говорит: «Под красным знаменем все позволено, а если по царскому времени меня разменять, что я такое — прапорщик и сын извозчика. Война кончится, — опять на Лиговку в вонючий трактир. А ежели мы у власти будем, так я себе уже особнячок в Царском присмотрел». Чем его угомонишь.
— Ну дать ему этот особнячок, — сказал Павлик, — лишь бы дело сделал.
— Не пройдёшь в Смольный-то! — сказал Ермолов. В девять часов все поднялись.
— Что, бабушка, сыну поклониться прикажешь, — сказал, прощаясь со старухой, Ника.
— Ну, кланяйся, батюшка, ему. Да только не очень вы ему крутите голову-то. Один он у меня остался. Никого больше нету!
Старуха смотрела на надевавшую шинели молодёжь и слезливо моргала.
— Коли за Царя, — тихо сказала она, — так и его можно… И его, значит, отдам. Потому от Бога так сказано. Ну, спаси вас Христос. Машутка вас до дороги проведёт, а то ночью-то не найдёте.
— А не боится Машутка?
— Ну, где ей бояться. Почитай и родилась в лесу. Её и лешие-то все знают, — смеясь сказала старуха. — Готова что ль, Маша?
— Иду, тётенька! — и Машутка появилась в большом платке, в высоких мужицких сапогах и с фонарём в руке.
— Пошли, господа, что ль, — сказала она.
— Посидеть надо, — сказала Дарья Ильинична, — по старому русскому обычаю.
Сели на лавки, помолчали, потом разом встали и пошли. Старуха в дверях благословляла их старой коричневой морщинистой рукой, сама не зная почему, плакала и все повторяла: «Не вернутся ведь! Не вернутся! Спаси их Христос!..»
XLI
У Царского Села был бой. Солдаты Царскосельского гарнизона толпами бежали на станцию, запружали её, ломились в вагоны и требовали немедленной отправки в Петербург. На окраинах Царского Села маячили редкие цепи донских казаков, пришедших с Керенским, но ненавидевших Керенского. В казармах шли митинги. Оставшиеся стрелки выносили резолюции: ни с Керенским, ни с Лениным, а в общем было видно, что пойдут с тем, кто окажется сильнее. Братья Полежаевы и Ермоловы потолкались на Царскосельской станции и, убедившись, что места на поезде им не получить, решили идти пешком. На станции Александровской были матросы и вооружённые рабочие — красная гвардия. Там в сумерках ясного осеннего дня жёлтыми огоньками вспыхивали выстрелы. Казаки наступали на Александровскую.
Полежаевы шли по нижнему шоссе. Всё Подгорное Пулково светилось огнями. В каждой избе сидела компания матросов или красноармейцев, выгоняли крестьян рыть окопы на Пулковской горе. Глухою ночью Полежаевы с Ермоловыми подошли к Средней Рогатке. По избам, несмотря на поздний час, горели огни. Петербург был в четырёх вёрстах, тёмный и необычно тихий. Над ним не было отражённого небом зарева огней, город лежал, притаясь, и страшно было входить в него, не зная, что там делается.
Миша подошёл к избе и заглянул в окно. В чёрном штатском пальто и старой гимназической фуражке со снятыми лаврами он походил на красногвардейца. Он долго смотрел в окно, потом подошёл к ожидавшим у палисадника братьям.