Последние дни Российской империи. Том 3 - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 24 стр.


По грязным улицам станицы, гуськом, цепляясь за заборы и тыны, по дощатым, залитым грязью, скользким настилам все в одном направлении, к собору, идут женщины в шубках и платках с широкими белыми лицами, тёмными соболиными бровями и румяными щеками, сытые, сдобные и приветливые. С белых, точно точёных из слоновой кости зубов, слетает шелуха семечек, подсолнечных и тыквенных, жареных. На многих надеты дорогие лисьи шубы, крытые сукном, бархатом и плюшем. Казаки, кто в шубе, кто в форменной шинели, одни в погонах, с крестами и медалями, при шашках, в чёрных прекрасного курпея с алыми суконными верхами папахах, другие без погон, в серых папахах, с ободранными крестами, в шинелях, небрежно надетых и не подпоясанных, с широкими наглыми лицами, молодецкими ватагами подходят к площади, мощённой грубыми каменными плитами. У самой паперти, опираясь на длинную толстую трость с серебряным в виде яблока набалдашником с двуглавым императорским орлом на нём, стоит в офицерском пальто и погонах чернобородый хорунжий из простых казаков, станичный атаман. Около него столпились почётные граждане станицы. Стоит в голубой атаманской фуражке старый с голым лисьим лицом Лукьянов в меховой дорогого меха шубе, стоит в низенькой, старой, измятой армейской папахе, в старой шинели с крестами и медалями за турецкую войну, весь сморщенный, с клочковатою седою бородой Пятницков, стоят несколько офицеров в белых погонах, штатский с седыми усами в судейской фуражке, сзади них жмутся станичные барышни местной интеллигенции, а левее тёмная толпа казаков и казачек, папахи серые и чёрные, шинели и шубы, чекмени и теплушки, платки и шляпки, гимназические пальто и серые шубки станичной молодёжи.

И над всею этою толпою, разливаясь в свежем, пахнущем морозом январском воздухе, густо гудит медный колокол, заглушая отдельные голоса, заглушая гомон толпы и смех молодёжи.

Сполох несётся над Доном.


II


На самой окраине станицы, там, где она тремя улицами, все понижаясь домами и вишнёвыми садами, убежала в беспредельную степь, совсем на отшибе, в густом саду с расставленными по нему колодами ульев, стоит маленькая, точно вросшая в чёрную землю мазанка, крытая лохматою соломенною шапкой, — это дом дедушки Архипова. Архипову более семидесяти лет. Он Скобелева хорошо помнит, в Крыму под Севастополем был и мало-мало самого Наполеона не захватил. Он хранитель старых песен и заветов казачьих, он прорицатель и ворожей, ему открыты тайны Библии и Апокалипсиса, и он все точно знает, что было и будет. Газет он не читает, среди людей не бывает, на станичный сход не ходит, горлопанов, что горло дерут и речами заливаются, не жалует, с попом и атаманом не дружит — с первым потому, что сам он по старой вере живёт и славится, как начётчик, со вторым потому, что распустил казаков, воровство развёл и старыми боевыми играми казачьими не занимает казаков.

К нему по вечерам ходят молодицы поспрошать, будет ли толк от жениха, к нему ходят недужные, изверившиеся в докторах и лекарствах, к нему ходит и сам станичный атаман советоваться по разным делам.

Он живёт вдвоём с правнуком Петушком. Петушку четырнадцатый год он учится в гимназии. Петушок круглый сирота — отца убили в Восточной Пруссии, а мать с горя померла. Петушком прозвал мальчика дед за его звонкий голос да за добрый, весёлый характер. Дед Архипов лошадь держит для Петушка и заботливо из скудных сбережений готовит его стать настоящим казаком.

Архипов стар, но крепок. Он всегда одет в синие шаровары с широким алым лампасом, в мягкие чёрные сапоги, по-стариковски стоптанные, в просторный синий чекмень — в праздники усеянный орденами и медалями, в серую свитку и папаху чёрного барана. У Архипова в избе чисто подметено, пахнет мятой и полынью, и сам он сидит в углу под образами, и его жёлтое морщинистое лицо с седыми длинными волосами и бородою, узкою и благообразною, его тонкий нос и тёмные глаза кажутся тоже похожими на икону.

Густой гул медного колокола доносится мягкими волнами и заставляет тихо звенеть стекла маленькой горницы. Сполох долетает до окраины станицы и широко несётся по степи. Но он не трогает Архипова. Он и так бы не пошёл туда, где станичные горлопаны будут говорить «пусты речи и слова», а теперь мешают ему неожиданные, Бог весть откуда взявшиеся, Богом посланные гости.

Их трое. Два молодых человека и девушка. Все хорошо, по-господски, одетые, но страшно измученные и голодные. Пришли они глухою ночью, часов около двух, как с неба свалились. Едва дошли. Они говорили слабыми голосами, и голод глядел из больших, ясных и чистых глаз. Два брата и сестра.

Старик не допрашивал их, кто они и откуда. Открыл на настойчивый стук дощатую дверь и впустил их из глухой с сияющими большими звёздами, тихой, беспредельной, пахнущей землёю степи.

— Спаси вас Христос! — сказал он тихо и, засветив жестяную лампочку, зорко всмотрелся в шатающихся, как тени, людей.

Он разбудил спавшего в соседней горнице Петушка, приказал принести мёду, хлеба пшеничного и молока и поставил перед гостями.

— Кушайте на здоровье, — сказал он.

— Мы, дедушка, — начал было старший, — не воры, не разбойники, позволь переночевать, мы можем и бумаги наши показать…

Но старик перебил его:

— Разве я спрашиваю, кто вы, — сказал он. — Христос, значит, послал. Голодны вы, крова нету над вами, ну, значит, и накормим и отдыхайте и живите сколько надо. Слава Богу, найдётся.

В комнату Петушка натаскали мягкой соломы и душистого степового сена, барышню устроили на постели Петушка, а молодых людей на полу, и они, наевшись, заснули крепким сном.

Уже давно гудит сполох по станице, а прохожие люди всё ещё спят, Петушок поседлал своего бурого мерина и поехал на площадь узнать, в чём дело, старик приготовил гостям кислого молока, хлеба, яиц, наставил самовар и ждёт, когда они проснутся.

Первым вышел молодой человек. Ему было лет двадцать. Красивое, без бороды и усов лицо его было исхудалое и покрытое медным загаром, который даёт зимняя стужа, ночлеги в поле и степной холодный ветер. Он уселся за стол и стал хозяйничать, поглядывая на старика.

— Что, — сказал наконец старик, — воевать, что ль, пришёл?

— Воевать, дедушка, — охотно отозвался молодой человек.

— А ты знаешь, сколько ещё воевать-то осталось?

— Ну, верно, меньше, чем было. К концу, надо думать, дело идёт.

— К концу, — протянул старик… — Ты послушай, что старые люди говорят, что степь-матушка по ночам гудёт да старым людям, которые речи её понимают, сказывает.

— Говори, дедушка, я слушаю.

— Так… — протянул старик, придвинулся ближе к столу, за которым сидел молодой человек, налил ему стакан бледного деревенского чая, пододвинул ломоть хлеба и начал: — Хочешь верь, хочешь по ветру пусти, потому за речь мою не плачено. А только так оно было, так и сбудется, потому что это от Господа Бога сказано. В тысяча девятьсот четырнадцатом году, значит, заключил наш Император Николай Второй Александрович с немецким королём Вильгельмом войну на десять лет. Взмолился Вильгельм, нельзя ли, значит, покороче. «Придёт, — говорит, — земля моя в разорение от такой долгой войны и не победить мне тогда — никогда». «Ну ладно, — говорит Николай Александрович, — будем с тобой воевать пять лет. Четыре года полностью, а пятый на успокоение, но как мой народ такой, что его, ежели он развоюется, остановить никак не возможно, то ещё пять лет буду я воевать сам с собою, пока вся Россия не погибнет». И спросил, значит, Вильгельм, почему наш Государь погибели желает народу своему. И открыл Николай Александрович Библию перед Вильгельмом и указал на то место, где писано про Содом и Гоморру: «Забыл, — сказал он, — народ мой Господа Бога, забыл меня, своего Государя, перестал любить любовью христианскою ближнего, и не стало на Руси честных людей, и через то назначено народу русскому очищение огнём и мечом». Все, кто Царя предавал, — погибнут от руки злодеев, все, кто противу царства шёл и веру христианскую поносил, погибнут и будут рассеяны по чужим землям. И срок и предел мучениям русского народа показан. Муки показаны до тысячи девятьсот двадцать первого года, когда перелом будет. Храмы наполнятся, враги станут друзьями. И будет тысяча девятьсот двадцать второй год лютее всех годов. Казачьи кости будут разбросаны по всему свету Божьему и будут такие, что на море погибнут. А Петербургу в тот год быть пусту. В тысяча девятьсот двадцать третьем году загорится звезда над землёю — та звезда будет обозначать начало. И крест Над святым храмом Константина — над Софиею мудрою православный повиснет, и турки будут заодно с русскими, и кончатся войны на востоке. Враг начертает на всём звезду, и молот и серп под нею. И звезда вознесётся на небо, а «молот-серп» обратно прочтутся и тем конец будет. И будет, тогда царствование счастливое Михаила — и царствованию тому предел осмьнадцать лет».

Из горницы выглянула девушка. Прелестное лицо её горело от ветра мороза, солнца, утомления и крепкого сна.

— Ну как, Оля, спала? — спросил её молодой человек.

— Отлично, Ника. Здравствуйте, дедушка, — сказала девушка.

— Спаси Христос. Сестра, что ли, будет?

— Сестра, сестра, — сказала девушка.

— Видать, сходствие большое есть. Ну, спаси Христос.

— Дедушка, а почему звонят так? Разве праздник сегодня?

— И, родная. Какой праздник! Брат на брата идёт!

— Что же, и здесь большевики? — спросил Ника.

— А ты погодь, — сказал серьёзно старик. — Вот Петушок, правнук мой, разведку сделает, на чём постановят, погоди и посмотрим, чего вам делать? Может, ещё у меня поживёте, я схороню вас. Что ж, русские будете? А надысь в Каменской полковника Фарафонова свои же люди убили, генерал туда прислан, не то Семёнов, не то Сетраков, или как там, едва убежал — хорошо камышами спасся… Да… На станции Себрякова казаки офицеров убили… Да… хорошо это? А ведь вы… и спрашивать никому не надо — видать сразу, офицеры. Российские солдаты по Новочеркасску кругом силу взяли, ходят, зверствуют, казаки с ними заодно пошли. Нет, погодить надо, на чём порешат.

— А что, дедушка, в Новочеркасске атаманская власть?

— Сидел Каледин Алексей Максимович, а что теперь — никому не известно, с мужиками, сказывают, столковаться хочет. Сидел Каледин, да усидит ли, Христос один знает. Времена тяжёлые стали. Сегодня присягнут, на завтра предадут. Да вы что?.. Торопиться некуда. Не объедите старика. Все своё, не покупное… Да. Отдохните маленько, да порасспросим людей, а там и видать станет, куда вам лететь!.. Не на огонь же прямо!..


III


Когда Саблин с револьвером в руке бросился в толпу солдат, в вагоне произошло движение. Все солдаты и с ними вместе Ника и Павлик Полежаевы выскочили из вагона и бросились за Саблиным. Ника и Павлик не отдавали себе отчёта, зачем они бегут. Они были безоружны, они сами должны были бояться солдат, потому что были офицерами, но была какая-то надежда, что, может быть, им удастся быть полезными, помочь отстоять генерала Саблина. Они видели, как Саблин остановился и прицелился. Остановилась и вся толпа. Продолжал, не спуская глаз с Саблина, как хорошая борзая собака на зайца, бежать молодой солдат, бежал бледный солдат со злым лицом и ещё несколько забегали с боков и сзади. Но Саблин не стрелял, а опустил револьвер, и в то же мгновение на него навалилась толпа, и Полежаевы поняли, что для Саблина все кончено. Весь интерес толпы был сосредоточен на нём, и на Нику и Павлика, стоявших в стороне, в лесу, никто не обратил внимания.

— Пойдём с ним, — сказал Ника,

— Ничем не поможешь, — сказал Павлик. — Надо добывать Олю и бежать, куда глаза глядят. Нам нет возврата в вагон.

— Но как же так?.. Его-то… Бросить? — сказал Ника, и губы его надулись, а на глазах показались слёзы. — Благородно это?

— А что же сделаешь? Ну, скажи сам. Если бы оружие было, можно было бы попытаться стрельбою разогнать их.

Они стояли в лесу. Молодые сердца бились от негодования и от беспомощности. Едкое чувство стыда от всего виденного было в них. Поднималась глухая, жестокая ненависть к солдатам, и жажда мести, кровавой, страшной мести становилась главною целью, главным смыслом жить.

— Пойдём на юг, к казакам! — сказал Павлик. — Там мы добудем оружие. Пойдём и освободим его.

— Да, если они раньше его не прикончат. — Тогда отомстим. — А Оля как же? — Конечно, с нами. Сестрою милосердия. Куда она пойдёт теперь? Родного дома нет, родной земли нет. К казакам! Одно спасение.

Они нашлю Олю в лесу, недалеко от вагона. Как только она увидала братьев, она замахала им руками, давая понять, чтобы они не шли к железной дороге, и сама, оглядываясь и скрываясь за деревьями, стала пробираться к ним.

— Милые мои! — говорила она, переводя глаза с Павлика на Нику и с Ники на Павлика, будто желая убедиться, что оба живы и невредимы, — стойте, стойте, дорогие…

Она подошла и нервно заговорила.

— На поезд и думать нечего возвращаться. Надо бежать, как можно дальше отсюда. Та старушка в платке и жена телеграфиста оговорили вас. Они сказали, что и вы были с генералом Саблиным. Назвали вас его адьютантами. И откуда они это взяли! Кубанского офицера схватили и арестовали, жена его на коленях валялась, просила, чтобы освободили, её тоже потащили. Всем распоряжался тот молодой солдат с красивым лицом. Инженера, который вчера спорил с ними, и его даму тоже забрали, и толстого еврея взяли. Вещи стали перерывать. Я в лесу спрятавшись была, так видала, как они пустые чемоданы выкидывали на дорогу. Вернуться теперь — на верную смерть. Надо бежать.

— Куда бежать? — сказал Ника.

— На юг! На юг! — сказал Павлик. — И не медля ни минуты. Солнце светило над лесом, и по солнцу и по оттаявшим стволам, по почерневшим с одной стороны кочкам братья Полежаевы и Оля знали, где юг. Юг и казаки рисовались им благословенною страною порядка, где вновь создаётся великая Российская армия, где не ходит по городам и деревням кровавый туман и где не висят красные знамёна с призывами к бунту и грабежу.

На юг!

Они шли, избегая селений и деревень, избегая больших дорог. У них, кроме небольшого запаса денег, ничего не было. Их вещи остались в вагоне. Но они не думали о лишениях. Крепко, глубоко верили они, что там Россия, которая пригреет и накормит.

К вечеру, голодные и холодные, они подошли к селению. Они выбрали одинокую хату и постучали в надежде переночевать. Старуха и две молодые женщины пустили их. Но, приглядевшись к ним при свете лампы засуетились и стали говорить: «Баржуи … нет, лучше уходите, греха бы не было. А деньги есть?.. За деньги хлеба немного дадим и идите… Идите и вам плохо будет и нам в ответ попасть придётся. От комиссара наказ: буржуев не принимать. Поди, к казакам пробираетесь? А казаки, слыхать, всех солдат истребляют».

За три рубля они отпустили фунт старого хлеба, закрыли перед ними дверь, и холодная звёздная ночь открыла им свои объятия.

Они провели её за околицей, зарывшись в скирду немолоченого хлеба устроив в нём нору и согреваясь животной теплотой. На селе неугомонно лаяли собаки, слышались звуки гармоники, пение хриплых голосов. То загорались жёлтыми огнями маленькие окна избушек, то потухали, слышался смех, женский визг, крики и улюлюканье. Молодёжь гуляла по селу. До света Полежаевы выбрались из своей норы и вышли в путь. Разбитое тело ныло. Но обогрело солнце, размахались руки и ноги, и стало легко идти, только голод донимал.

Проезжий мужик провёз их вёрст восемь и денег не взял. Он показал, где граница Донской земли и как её перейти.

— Там, — сказал он, — всё одно. Советская власть. Но не верилось этому. На Дону власть Ленина и Троцкого! Власть предателей отчизны. Нет, Дон не покорится жиду!

С надеждою в сердце подходили они уже вечером к первой донской станице. Их обогнал конный казак, по виду офицер, в хорошей дорогой шубе, в большой отличной папахе, при шашке, украшенной серебром. Его сопровождало два казака. Они тоже были в дорогих шубах, один в казачьей шапке, другой в низкой бобровой. Офицер внимательно взглянул на прохожих. Это был бледный брюнет с чёрными стрижеными усами, с тонким носом и красиво очерченными выразительными губами. Павлик сейчас же узнал его.

— Ника, — сказал он. — Это Иван Михайлович Мартынов. Помнишь? Мы его у Леницыных встречали. Он пел баритоном у них. Гвардейский офицер. Вот находка. Я пойду, разыщу его. Мы все от него узнаем.

— Павлик, а если он?.. Если он их?

— Ну что ты! И казаки с ним. Это, наверно, уже калединцы. Мы спасены.

Но какая-то осторожность заставила их разделиться. Было решено, что Павлик пойдёт один, а Оля с Никой останутся за околицей опять у хлебной скирды.

— Погодите, — говорил Павлик, — я вам хлеба принесу, сала, чая вам изготовим, щей горячих. Иван Михайлович — душа-человек. Он и Саблина хорошо знал. А помнишь, Оля, как он за тобой ухаживал?

Павлик без труда нашёл хату, у которой остановился проезжий казак. Его рослая нарядная лошадь и такие же две лошади казаков были привязаны у большого дома, принадлежавшего зажиточному казаку.

Павлик поднялся на крыльцо и остолбенел, на двери был прибит белый картон, на котором крупными буквами было написано: «Канцелярия Камышанского совета рабочих, солдатских, крестьянских и казацких депутатов». «Комиссар».

Он хотел повернуться и бежать, но дверь широко распахнулась, и в полосе яркого света появился один из сопровождавших Мартынова казаков с бумагой в руке.

— Вам, товарищ, кого? — спросил он, с головы до ног оглядывая Павлика.

Назад Дальше