ЖУРНАЛ «ЕСЛИ» №6 2007 г. - Журнал - ЕСЛИ 5 стр.


Утром, еще до завтрака и обхода, к Игнату подсела санитарка Клавдия Ивановна, сотрудник незаменимый в смысле сыска. Была у нее замечательная способность — знать все и обо всех. За глаза Клавдию Ивановну звали Первый Отдел и к ее помощи прибегали, когда кто-то из психокорректоров не мог сразу разобраться с тем, что встретилось ему в работе. Тогда обращались в Клавдии Ивановне, и та в скором времени приносила наивернейшие сведения о самых интимных сторонах жизни пациента. Занималась она этим из любви к искусству, а деньги получала за то, что меняла на постелях белье, относила с поста в лабораторию корзинку с анализами, а заодно и полы мыла, поскольку уборщицы в отделении не было.

— Ну что, узнала я про твоего Шурку, — жарким шепотом начала она доклад. — Район старый, есть у кого спросить. Эта самая Лидия, она еще молодая, сорок восьмого года. Тоже стыдоба, здоровые бабы, им бы работать и работать, а они инвалидность оформлять! Я вот блокадница, а работаю… А Шурка, про которого ты спрашивал, это ей-ный брат. На год, что ли, старше самой Лиды. Да ты знаешь, после войны народ, соскучившись, плодиться начал, что зайцы по весне, вот и шли дети погодками. Только Шурке не повезло в жизни, помер он еще мальцом, трамваем его зарезало. Место поганое на Максима Горького, там железная ограда вдоль самых путей, и случись что, в сторону не отпрыгнешь…

— Знаю это место, — подтвердил Игнат. — Там еще шестой трамвай ходит.

— Во-во! А Шурку, — Клавдия наклонилась к самому уху, — говорят, родная сестра убила. Разбаловались на переходе, начали толкаться, и она брата прямо под колеса и пихнула. А мать не уследила. Во как бывает!

— Понятно, — проговорил Игнат, ожидавший чего-то подобного.

— То есть мальчика прямо на Лидиных глазах убило.

— А как же! Сама она и угробила мальца, а теперь с другими счеты сводит.

— Спасибо, Клавдия Ивановна! Вы мне очень помогли. Теперь я понимаю, что происходит, и знаю, как надо действовать.

— Лечить небось начнешь…

— Непременно.

— А будь моя воля, я бы ее не в больницу, а в тюрьму!

— Что вы, Клавдия Ивановна, ей же пять лет было! Маленьких не судят.

— Было пять, а теперь уже шестьдесят!

— А срок давности?

— Это у вас, добреньких, срок давности. Перед Богом срока давности нет. Убила — пожалте к ответу.

— Вот она и отвечает. Думаете, с чего она к нам попала?

— А я бы такую в тюрьму! — Клавдия Ивановна поднялась, протерла шваброй пол под Игнатовой кроватью и добавила уже иным тоном:

— А, что обо мне говорить!… Бодлива корова без рогов ходит.

Еще одна загадка души человеческой. На словах Клавдия Ивановна всех бы поубивала, а на деле — мухи не обидит. Вот бы посмотреть, что у нее в подсознании скопилось за семь десятков лет? Одно можно сказать наверняка: солнечной комнаты там нет, детство Клавдии Ивановны пришлось на войну и блокаду.

Игнат полусидел, полулежал, приподняв изголовье на максимально возможную высоту. Читал книгу, которую принесла Рина Иосифовна. А что еще делать, если лишился ног и без посторонней помощи не можешь даже пересесть с кровати на каталку? Больной — тот же заключенный, подписку о невыползе с него можно не брать, он и так под арестом.

Несколько раз Игнат видел Лидию Андреевну, которая бегала между палатой и ординаторской, получая нужные справки и собираясь домой. А ведь энергичная пенсионерка по сути заперта еще надежнее, чем безногий доктор. Пожизненное заключение в одиночной камере — наказание страшней, чем смертная казнь. Внешним взором видим стервозную старуху, а внутри неприкаянно бродит пятилетняя девочка, кружит по солнечной комнате, по коридору, где на стене висят лыжи и велосипед, по кухне, где все спички от детей спрятаны, подвору с дровяными сараями, по пустой шумной улице… Заглядывает в самые недозволенные маленьким девочкам закоулки, ищет, но находит только пустоту. Всюду следы Шурки: вот его сабля, вот его дудка, вот раздавленный сандаликом песочный кулич… но самого Шурки нет. Напрасно подглядывать в потайную дырочку — что там делается в туалете? — бесполезно часами сидеть, затаившись под столом. Никого нет в туалете, лишь журчит только что спущенная вода; никто, забывшись, не зайдет на кухню, хотя варенье опять съедено.

Потому и не сложилась собственная жизнь Лидии Андреевны. Какая может быть личная жизнь, если всякая мысль о мужском начале заглушена оглушающим трамвайным звонком.

Нет, нет, нет!… Глупости все это!

Ну что, дедушка Фрейд, ты доволен?

Пятилетняя Лида не верит в непоправимость случившегося пятьдесят пять лет назад. Уже одиннадцать пожизненных сроков она отбыла в светлой «одиночке», но все еще не верит. Лишь по ночам, когда разум засыпает, на одно мгновение приходит… не мысль, не воспоминание, а отчетливое ощущение, как железные колеса кромсают ее общее с Шуркой тело. Тогда Лида бежит и прячется под стол, а люди, живущие по соседству с бренной Лидиной оболочкой, корчатся от расползающейся жути, впадают в депрессии, режут вены, неосознанно умножая зло.

Показать бы все это строгой Клавдии Ивановне — какие еще тюремные сроки назначит она давней «преступнице»?

Игнат отложил книгу, подтянул к кровати кресло-каталку. Надо бы как-то пересесть и съездить в туалет.

Пересесть не удавалось, коляска норовила отъехать в сторону, а то и вовсе перевернуться.

— Вам помочь?

Поднял взгляд. Так и есть, рядом стоит Лидия Андреевна.

— Если не трудно, придержите немного коляску, чтобы она не отъезжала.

Ухватился руками за поручни — оп! — перекинул тело на коляску. Теперь развернуться — и все в полном порядке.

— Зачем вы так! Я бы позвала кого-нибудь, перенесли бы вас.

— Ничего, силушка в руках покуда есть!

Мне мама в детстве выколола глазки, Чтоб я в шкафу варенье не нашел. Я не смотрю кино, я не читаю сказки, Зато я нюхаю и слышу хорошо!

Бисмарк сказал, что из каждого свинства можно извлечь ломтик ветчины. Даже из отсутствия ног.

— Вас куда отвезти?

— Собственно говоря, никуда. Просто в постели лежать — сил больше нет. Надоело, хуже горькой редьки.

— Это вас в Афганистане покалечило?

— Нет, — честно ответил Игнат. — Авария. Но все равно больно. Ноги Игнат потерял в экспедиции. Это надо было суметь — заехать в края, где, кроме их «Урала», на сто километров ни единой машины, и попасть под собственный «Урал»! Они только приехали и разбивали лагерь, на ощупь, почти в полной темноте. Водитель решил передвинуть машину, чтобы фарами подсвечивать работающим и, не заметив, наехал на Игната. Наехал на скорости три километра в час. Запомнился толчок и неспешно наваливающаяся на ноги тяжесть. Боли не было, боль появилась потом, когда Игната все на том же «Урале» везли в больницу. Боялся остаться на всю жизнь хромым, а оказался вовсе без ног. До сих пор его бросает в дрожь, когда он слышит безнадежный диагноз: «синдром раздавливания».

— Знаете, — сказала Лидия Андреевна, — вы очень напоминаете моего брата. У меня брат был, старший, он умер уже давно, так вы на него похожи.

Игнат молча кивал, вздыхал сочувственно. В таких случаях слова не нужны.

— Вы тут тоже обследуетесь?

— Вообще-то, я здесь работал еще вчера. В центре психокоррекции. Но теперь нас закрывают, помещение вон опечатали, даже протезы не позволили взять. Вот и лежу без ног, не то пациент, не то сотрудник, не то подследственный.

— Да что ж они, звери? Протезы-то за что отняли?

— Работа такая. А протезы вернут, зачем они им?

— И куда вы теперь?

— Не знаю. Пристроюсь где-нибудь через общество инвалидов. Они еще долго говорили о всяких незначащих вещах, потом Лидии Андреевне принесли выписку, и она уехала, оставив Игнату на прощание большое яблоко.

Вечером приехал следователь, а вместе с ним руководитель центра профессор Гущин. Опечатанное помещение открыли, Игнат на своей коляске въехал туда сразу за Гущиным. Хмурый следователь вручил ему протезы, которые так и лежали на топчане, где оставил их хозяин.

— Вам извиниться передо мной не хочется? — спросил Игнат.

— Если честно, то совершенно не хочется. Не знаю, как вы добились, что единственный неоспоримый свидетель… да какой свидетель — пострадавший! — забрал назад свое заявление и теперь отказывается от собственных показаний. Но вы-то знаете, что преступление имело место! И будьте уверены, рано или поздно я вас поймаю!

— Понятно. Пэрэат мундус, фиат юстициа.

— Что?

— Это по-латыни. Я думал латыни учат не только медиков, но и юристов. Фраза по вашей части: «Погибни мир, но свершись правосудие». Так вот, я не юрист, я врач. На юстицию мне плевать, а миру погибнуть я не дам. Работа у меня такая — людей спасать.

Они расстались недовольные друг другом.

Гущин нервно ходил по лаборатории, бесцельно щелкая тумблерами обесточенных приборов.

— Вот какие дела, Игнат Кузьмич. Пронесло нас, можно сказать, по самой кромочке. Придется хотя бы на некоторое время несанкционированные корректировки оставить. Я все понимаю: и что такие люди всего опаснее для окружающих, и случаи их самые интересные, но видите, что творится. Пересажают нас всех, кому от этого хорошо будет?

— А вы знаете что сделайте? — предложил Игнат. — Издайте приказ, запрещающий сотрудникам нарушать закон о неприкосновенности личной жизни. И если что, и вы, и весь центр окажетесь ни при чем.

— Вы думаете, у меня такого приказа не издано? Я его еще год назад подписал. У меня за вас душа болит. Посадят в тюрьму, что тогда?

— А тогда ничего, — Игнат придвинул протезы и начал прилаживать их к культяпкам ног. — Я и без того всю жизнь в тюрьме, в одиночной камере. Санкционированные исследования, как прогулка по тюремному двору, а там — настоящее. Ну, вроде как сбежал я из своей «одиночки». А что закон нарушен, так побег из тюрьмы — всегда противозаконен. Так что не переживайте за меня.

— Легко сказать… меня же совесть заест, самому после такого психокорректировка потребуется. Впрочем, об этом мы потом побеседуем, а сейчас идите домой, отдыхайте после нервотрепки…

— Погодите! — возмутился Игнат. — У меня вчера был выходной, вот я и провалялся весь день на койке, на неделю вперед выспался. А сегодня у меня дежурство.

Он мог бы сказать, что ему нечего делать в замусоренной холостяцкой берлоге, которая называется его квартирой, куда не заглядывает солнце и где никогда не пахнет картофельным супом, но Гущин все понял и без объяснений.

— Хорошо, — сказал он, — оставайтесь. Но случай вам сегодня достанется простой и совершенно легальный. Можно сказать, прогуляетесь по тюремному дворику.

Подвал или катакомбы, серая мгла, под ногами хрусткая пыль, с низкого потолка свисают лохмотья паутины. Очень много паутины, по всему видать, пациент страдает арахнофобией. Случай простой, достаточно показать пациенту, что жуткий паук уязвим, с ним можно биться и в конце концов расправиться, и кошмары больше не вернутся. Хотя паук может — и даже должен! — быть ядовит. Так что чепчиками его не закидаешь, и шапки в воздух бросать рано.

— Меня подожди!

Игнат обернулся и увидал Лиду. Девочка подбежала и остановилась рядом с Игнатом, запыхавшись и часто шмыгая носом. В руке была знакомая деревянная сабля.

— Думал, я тебя не найду, да?

— Зачем ты здесь? Тут опасно. Я сейчас на работе, а потом приду к тебе.

— Я с тобой, — твердо заявила Лида. Она оглядела темный подвал и добавила: — Ничего себе работа! Тут знаешь, сколько мыть нужно, пока чисто станет? Вот погоди, я ведро принесу и половую тряпку. Думаешь, я пол мыть не умею? А паутину веником обмету.

— Тихо! — шикнул Игнат, вскинув самострел.

Прямо перед ними стена взбугрилась воспаленным фурункулом, и оттуда полез огромный, Игнату по плечо, паук. Тварь замерла, выбирая добычу, и, как обычно, мгновение безудержного страха растянулось, заливая душу липким холодом. Немногие бойцы способны противостоять первобытному ужасу. И если хоть тень сомнения окажется в душе, победа будет за монстром.

Игнат навел самострел, но прежде чем серебряная игла сорвалась в полет, между охотником и зверем возникла Лида.

— Не тронь Шурку! — крикнула она и ткнула деревянной саблей, распоров паучье брюхо.

ВЛАДИМИР МИХАЙЛОВ

БАЛЛАДА О СЫНЕ ИЗ СНОВИДЕНИЙ

Как и раньше, они пришли ночью, когда я спал. Двое. Почему-то. Я ведь никогда не сопротивлялся. И начинал ждать их задолго до срока. Машина, как обычно, поджидала внизу. Один из двоих сел за руль, и фигура его сразу же стала казаться какой-то расплывчатой. Город потек мимо. Проспект. Кольцо. С детства знакомые места, хотя и успевшие немало преобразиться. Повернули на запад. Второй сидит рядом с водителем, сзади я один. Никто не боится, что я вдруг захочу сбежать. Да это и не нужно. В любой миг достаточно мне сказать «нет!», и машина остановится. Если попросить: «Отвезите меня назад, домой» — отвезут. Без слов. Но я ничего не скажу, не попрошу. Потому что знаю: больше они не приедут никогда. И я больше никогда не…

Город за окном меняется, ненавязчиво и неумолимо. По километражу мы еще в Москве, но она все больше вытесняется. И ночь, что по часам — в самом разгаре, превращается в серый, полупрозрачный туман. Сквозь него силуэт улицы кажется зыбким, колеблющимся, меняющимся. Мне никогда еще не удавалось определить ту грань, за которой начинается это преображение миров. Скорее всего, такого четкого рубежа вообще не существует, преобразования начинаются иногда чуть ли не у самого моего дома, зато порой — уже где-нибудь за Кольцевой, за Красногорском. Почему-то мы всегда едем не по самому краткому пути, а обязательно через центральные районы. Почему — не знаю. Никогда не пытался спрашивать. Заранее знаю, что ответа не будет. Но это и не важно. Скорее всего, даже ответь они, я все равно не понял бы.

Здания незнакомых очертаний, мимо которых лежит теперь наш путь, продолжают казаться, как бы это сказать, неуверенными в себе, непрочно стоящими, словно бы они только что возникли из ниоткуда, и стоит нам проехать — туда же и вернутся. Когда меня везли впервые, эта зыбкость окружающего пугала, вызывала настоящий страх: наша привычная жизнь основана на чувстве опоры, на ощущении устойчивости окружающего мира. Это свойственно всему живому, и только небесные тела обходятся без такой потребности. Но постепенно я привык, как привыкаешь к виртуальности телекартинок. Внушил себе: опора, конечно же, есть, только она — не здесь. Ну, значит, так и должно быть.

А снаружи ничто больше не напоминает того привычного города, в котором я родился и живу сейчас. Силуэты кварталов, то зубцы, то дуги, даже не стараются быть похожими на что-то знакомое. Здесь все — само по себе. Кроме людей. Их тут просто нет. Хотя правильнее было бы сказать: не видно. Ни единого прохожего или проезжего.

Мертвый город? Но теперь я уже знаю: тут все есть и все возникнет, станет видимым и даже осязаемым. Еще не сию минуту, но…

Но уже скоро. Я понимаю это, ощутив, как плавно замедляется ровный, размеренный бег машины и она одновременно смещается вправо, ближе к тротуару. Интересно: движение в этом мире тоже правостороннее. Во всяком случае, в этой его части. Значит, уже сейчас предстоит остановка. Этого места я не помню, в прошлый раз поездка закончилась в каком-то другом. Впрочем, как и все предыдущие: у каждой был свой маршрут, свой конец. Да и начинались они не обязательно у моего дома.

Но это все — пустяки, не имеющие значения.

Последние метры машина почти проползает. И наконец — стоп.

Дверца распахивается, и я выхожу, не дожидаясь предложения. Двое даже не смотрят на меня. Машина трогается. Провожаю ее взглядом — просто из любопытства, потому что это уже вовсе не та «ауди», в которую я садился в Москве. Что-то совсем уже другое. В нашем мире таких не делают. Я смотрю вслед лишь по одной причине: еще ни разу не случалось, чтобы дважды я выходил из одной и той же машины. Всегда они оказывались разными. Как и здешние улицы. Как и все здесь.

В том числе и…

Пока я смотрел, он успел подойти откуда-то сзади. И не в уши, а в сердце мне ударило:

— Здравствуй, па!

На этот раз ему было, похоже, лет четырнадцать. По календарю — под сорок. Но здесь не бывает календарей. Четырнадцать. Опасный возраст.

— Здравствуй, сын! — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Мужчина не должен быть слабым. Формальность. Он-то видит меня насквозь. А иначе меня здесь и не было бы.

После приветствий наступило неизбежное молчание, заполненное активными действиями. Нет, мы не обнимались, не целовались, не хлопали друг друга по плечам или спине, даже рук не протянули, чтобы пожать. Мы просто смотрели один на другого. Взгляд ведь тоже действие, нередко требующее немалой энергии и вызывающее серьезные результаты. Более ощутимые, чем, скажем, удар кулаком или, наоборот, крепчайшее объятие. Взгляд, как и звук, способен убивать и воскрешать. В зависимости от чувства, какое он (являясь, так сказать, несущей частотой) сообщает партнеру, а потом и принимает в ответ. Я каждый раз с немалой тревогой ожидал этого первого обмена взглядами, опасаясь многого. С тревогой? С трепетом, это будет точнее.

И облегченно вздохнул. Потому что в его глазах прочитал то же самое, что послал на пределе своих сил ему: любовь. Нет, конечно, улавливались там и неизбежные, так сказать, обертоны. Но не они определяли главное.

Только после этого я заметил, как вдруг изменилось окружающее. Оно ожило, как если бы из карандашного наброска превратилось сразу в осуществленный проект. Дома перестали казаться зыбкими, налились тяжеловесностью камня, бетона — или из чего там они были построены. Улица заполнилась машинами — сразу, как если бы до этого мгновения их сдерживала где-то могучая плотина — и вот открыли шлюзы. Правда, если вглядеться, то возникшее все же не было совершенно надежным. Высоченное, башенного типа здание по ту сторону улицы все еще примеряло свою крышу — шпиль сменялся куполом, потом плоскостью, затем ступенчатой пирамидой, — словно женщина в магазине примеряла перед зеркалом шляпку. Скользящие мимо машины — некоторые из них — тоже преображались на ходу, не уменьшая скорости. Но большинство уже утвердилось в своем облике. И людей тоже сразу появилось много — разных, едущих, идущих, бегущих или просто стоявших, словно в ожидании чего-то. Это тоже повторялось каждый раз — и тем не менее всегда воспринималось мною как бы впервые. Потому, может быть, что очень нечасто удавалось мне побывать здесь. Куда реже, чем хотелось бы. Ведь зависело это не от меня.

Назад Дальше