Чтобы уберечь меня от новой неудачи, мой издатель, я думаю – то есть хочу так думать, – воспротивился эксперименту, казавшемуся мне изысканным и отважным, а ему – смехотворным и опасным с финансовой точки зрения. В результате я опять повесила на шею моей «Грозы» шарфик с именем Саган и до сих пор не знаю, ожидал ли искусно загримированную Дюпон такой же успех, как Саган.
Итак, в 1981 году вышла «Женщина в гриме». Но во Франции в то время происходили другие события, в большей степени привлекавшие внимание людей, нежели мои шедевры. Однажды, в дождливое июньское воскресенье, на выборах победили левые.
Я познакомилась с Франсуа Миттераном намного раньше у Пьера Лазарефа, когда была еще замужем за Ги Шёллером. Тогда мы едва обменялись несколькими словами. В 1980 году я снова столкнулась с ним на юго-западе страны в здании аэропорта (мы оба родом из тех мест); это был маленький аэропорт Тарба или Байона, не помню точно. В 1980 году, во всяком случае, Миттеран находился в полном одиночестве. Моруа и Рокар в касках и сапогах объезжали шахты без него, а коммунисты свирепо рычали ему вслед, почти так же свирепо, как правые. Короче, Миттеран был один в том аэропорту, и, поздоровавшись на земле, мы сели рядом в самолете. Я совершила очаровательное путешествие с умным, обладающим прекрасным чувством юмора человеком, которого во время полета я пригласила к себе на чай, если у него найдется время. Он не показался мне ни одиноким, ни разочарованным, ни удрученным происходящими событиями, и это мне понравилось. Я всегда любила людей, которые хорошо держатся в стане врагов.
Итак, он навестил меня, и мы пили чай. Я жила тогда на улице Алезиа в доме, где сдавались студии, моя огромная и ласковая овчарка встретила его радостно, что свидетельствовало в пользу гостя. Мы говорили обо всем, кроме политики, и такая форма общения вскоре стала привычной. Речь зашла о смерти – мы оба знали, что такое быть на волосок от нее: он целую ночь ожидал, что его расстреляют на рассвете, а я – более прозаично – всю ночь в больнице была убеждена, что больна неизлечимым раком и на следующее утро меня будут оперировать! Следовательно, каждый из нас прожил целую ночь в полной уверенности, что смерть неминуема, и у нас обоих сохранилось одинаковое воспоминание о животном страхе в бунтующем теле и о любопытстве, смешанном с удивлением в душе. А также о новом ощущении собственной кожи, голубизны своих вен и ровного, безостановочного и обманчивого пульсирования крови у запястья. Реакции наши были почти сходными, и в какой-то мере мы почувствовали себя людьми одной породы, ведь не так часто нам встречались те, кто близко видел смерть, свою безучастную смерть.
Как и все его сторонники, я помню 1981 год, улицы под проливным дождем и крики «браво», а также лица людей, сияющие от радости. Помню и скорбные, злые мины на некоторых светских приемах. Помню первый телефонный звонок из канцелярии президента и его появление в моем доме, – как всегда, он был один, в легком сером костюме, поскольку погода стояла прекрасная. Вспоминаю наш первый завтрак и то, как это событие взбудоражило и привело в восторг моих домочадцев, как соседи были ошеломлены, столкнувшись с ним в холле, и как полицейские выстроились у его машины, когда он вышел. Он был единственным президентом республики, – единственным из тех, кого я знала лично (хотя таковых было мало, очень мало, но все же… мелкие сошки о таком и не мечтали), – итак, единственным государственным деятелем, кто не требовал уступить ему дорогу по сигналу клаксона и обгонял другие машины лишь в случае крайней необходимости. Обычно он говорил: «Не было причины выбираться из пробки». Я помню завтраки, во время которых мы говорили обо всем. Помню о поездке в Колумбию, где мне пришлось бы умереть из-за разорванной плевры, если бы он немедленно не отправил меня самолетом на родину. Помню, как моя собака опрокинула бокал с красным вином ему на галстук в тот день, когда он собирался на заседание Совета министров, и как я окунула этот галстук в белое вино, чтобы через полчаса вынуть его безупречным. Что и получилось – к моему великому облегчению и огромному удивлению президента. Я вспоминаю о стольких вещах… и, несмотря на гадости и мерзости, написанные о Миттеране после его смерти, я, безоглядно смелая, по-прежнему вижу его – в сером костюме, улыбающегося – на пороге своего дома. Вижу также и лица французов на улицах или на дорогах в день его похорон. Он был государственным деятелем, истинно государственным человеком, сильным и таинственным, внушающим доверие и недоступным. Это была замечательная личность, откликающаяся к тому же на несчастье или счастье ближнего. Я бесконечно грущу о нем и никогда не переставала грустить. Что бы ни говорили те, кто покинул его после многих лет сотрудничества.
Помимо прочего, у нас была общая черта: непостоянство, со временем переходящее в преданность; и если этот парадокс кому-то покажется надуманным, найдутся все же люди, которые поймут его.
Вернемся же к моей «Грозе». Историю рассказывает в 1875 году глубокий старик, стоящий на краю могилы и вспоминающий свою жизнь. В 1834 году он, нотариус, был безумно влюблен в прекрасную Флору де Маргеласс, вернувшуюся из Англии, куда ее сослали во время революции. Белокурой красавице было тридцать лет, и одновременно с нотариусом в нее влюбился красивый молодой человек из тех мест, крестьянин и поэт по имени Жильдас; она очень скоро ответила на его чувство на глазах ужаснувшегося поклонника-нотариуса. Влюбленные поженились в Париже и вернулись обратно в деревню, куда привезли горничную Флоры (по имени Марта), взбудоражившую весь город и одновременно всех именитых горожан, которым она отдавалась с неистовой страстью. До того момента, пока красивый муж Флоры, в свою очередь, не поддался ей и правда не выплыла наружу во время бала, завершившегося дуэлью. Я не буду рассказывать – как же! Как же! – ни продолжения истории, ни ее конца моим уже заинтригованным читателям.
Я шучу, но эта книга романтична и трогательна, если кому-то нравится стиль рассказчика, сочетающий разум и чувство. Судьба довлеет над всем происходящим так же, как мое перо, и вся история залита дождем и слезами. Добавьте несколько описаний природы, которых давно не было в моих произведениях (с точки зрения Бернара Франка, единственное описание природы в этой книге взято из романа «Через месяц, через год», а в нем в общем и целом есть одна лирическая фраза: «Стояла багряная осень»).
Я рассказывала раньше и более подробно о моей любви к природе. И не буду делать этого снова, ведь мне порой действительно трудно говорить о ней, словно это слишком личная тема. Я могу описывать природу лишь издалека. Кстати, у меня больше нет особого желания рассказывать и о своем псе или его предшественниках, о ряде людей, с которыми меня связывают или связывали прочные узы. Все это – часть меня, часть особого существа, и говорить о них значило бы обратить их в камень, лепить что-то из живого материала, остановить дыхание времени и полет звезд. Не понимаю, почему я способна подвергнуть этой стерилизирующей обработке чувства и порывы, которые напрямую не касаются никого, кроме тех, кто их спровоцировал. Но я всегда думала, что на земле существуют разные союзы и что, помимо семей, объединенных по принципу крови и воспитания, существуют семьи случайные – это люди, в которых смутно узнаешь своего родственника, ровню, друга, любовника, словно их в ходе веков несправедливо разлучили с вами, хотя вы и жили одновременно, только не узнавали друг друга. Это не то, что называют родством душ или тел, это родство, состоящее из молчания, взглядов, жестов, смеха и сдержанного гнева, такие люди задевают друг друга или веселятся по тому же поводу, что и вы. Вопреки распространенному мнению, их встречают не в молодости, а чаще всего позднее, когда на смену желанию нравиться приходит желание понять. Когда не стремятся одержать блестящую победу над другим, а скорее ищут достойного покоя, и главное – когда не надеются разгадать характер кого-то, поняв, что нельзя «по-настоящему» познать никого. И в этих моих рассуждениях нет никакого пессимизма, а есть нечто противоположное.
Итак, я находилась в полной депрессии, как уже было сказано, когда вышел роман «Нависшая гроза», и мне не очень нравилось говорить заинтересованным, оживленным голосом о книге, которая была за тысячу верст от моих ежедневных забот, точнее моего повседневного безразличия. Я испытывала неистовое желание убежать, когда со мной заговаривали о моих прежних или будущих романах и о моей любви к литературе. В тот момент я ею совсем не интересовалась, и предположение о том, что я сяду писать, казалось мне беспочвенным и невероятным. Пришлось дожидаться более позднего момента, – кажется, выхода романа «И переполнилась чаша» четыре года спустя, – чтобы вновь обрести интерес к работе, радость и блаженство творчества. «Нависшая гроза» позволила мне постепенно забыть роман «Женщина в гриме», к тому же его герои не слишком сильно увлекли меня. В прозе многих писателей той эпохи (1870) неизменно присутствует здравый смысл, приличия и нравственность, и о своих персонажах авторы судят по их поступкам или высказываниям. Этот подход я назвала бы «вторым глазом». Такие писатели, как Джейн Остин или Теккерей, взывают к богу, подчеркивая одновременно, что Он не вмешивается в дела людей, и сожалеют об этом. Но что на самом деле думала Джейн Остин о своих героях? Не питала ли она слабости к презренному соблазнителю, разъезжавшему по Брайтону в тильбюри[11] и на красивых лошадях? А если он оказывался циничным или трусливым и соблазнял даже вверенных его покровительству девушек, учил их дурному, как на самом деле относилась к нему Джейн Остин? Иногда в творчестве Эдит Уортон, да и во всей литературе «комильфо», относящейся к XIX веку, отчетливо прослеживается преступное удовольствие, с которым автор изображает очень красивых и очень подлых героев.
Итак, я находилась в полной депрессии, как уже было сказано, когда вышел роман «Нависшая гроза», и мне не очень нравилось говорить заинтересованным, оживленным голосом о книге, которая была за тысячу верст от моих ежедневных забот, точнее моего повседневного безразличия. Я испытывала неистовое желание убежать, когда со мной заговаривали о моих прежних или будущих романах и о моей любви к литературе. В тот момент я ею совсем не интересовалась, и предположение о том, что я сяду писать, казалось мне беспочвенным и невероятным. Пришлось дожидаться более позднего момента, – кажется, выхода романа «И переполнилась чаша» четыре года спустя, – чтобы вновь обрести интерес к работе, радость и блаженство творчества. «Нависшая гроза» позволила мне постепенно забыть роман «Женщина в гриме», к тому же его герои не слишком сильно увлекли меня. В прозе многих писателей той эпохи (1870) неизменно присутствует здравый смысл, приличия и нравственность, и о своих персонажах авторы судят по их поступкам или высказываниям. Этот подход я назвала бы «вторым глазом». Такие писатели, как Джейн Остин или Теккерей, взывают к богу, подчеркивая одновременно, что Он не вмешивается в дела людей, и сожалеют об этом. Но что на самом деле думала Джейн Остин о своих героях? Не питала ли она слабости к презренному соблазнителю, разъезжавшему по Брайтону в тильбюри[11] и на красивых лошадях? А если он оказывался циничным или трусливым и соблазнял даже вверенных его покровительству девушек, учил их дурному, как на самом деле относилась к нему Джейн Остин? Иногда в творчестве Эдит Уортон, да и во всей литературе «комильфо», относящейся к XIX веку, отчетливо прослеживается преступное удовольствие, с которым автор изображает очень красивых и очень подлых героев.
«Второй глаз», к которому прибегали также Бальзак, Шатобриан, Барбе д'Оревильи, тот самый глаз, лицемерие которого в те времена воспринималось снисходительно, исчез вместе с XIX веком, когда престиж веры заметно угас. Отсюда, наверное, и возникло представление об относительном бесстыдстве современной литературы. Мои обожаемые английские или американские писатели, от Дороти Паркер до Барбары Пим, в том числе Дэвид Лодж и Элисон Лури, прекрасно обходятся без бога, тем более что английские священники охотно позволяют увлечь себя бурными и страстными переживаниями прихожан. Несомненно, именно отсутствие мистицизма, во всяком случае религиозного чувства, позволило мне написать столь романтическую книгу, как «Нависшая гроза», – с балами, дуэлями, любовными связями, жестокостью, тайнами и сладострастием. И все это было изложено без упоминания карающего за циничную мораль бога или краснеющих ангелов прошлого века. Им, между прочим, пришлось бы нелегко, хотя рассказчик и был человеком, вполне достойно пережившим свое несчастье, человеком, для которого самым мучительным наказанием оказалась жизнь без любви… А также жестокая перспектива старости, стремительно приближающей его к смерти, и при этом нет руки, сжимающей руку умирающего… и нет другого сердца, бьющегося в такт с его сердцем.
Велико значение ближнего в жизни человека – таково мое убеждение, я редко и так безоговорочно верю во что-то, а строки, которые привожу, очень точно иллюстрируют сказанное:
…Его поцелуи и дружеские объятия были истинным небом, моим мрачным небом, на которое я возносилась и где хотела бы остаться, – нищей, глухой, немой и слепой.
…Но, нежно меня приласкав, он вдруг говорил: «Все то, что ты испытала, каким нелепым тебе будет это казаться, когда меня здесь больше не будет. Когда не будет руки, обнимавшей тебя, ни сердца, на котором покоилась твоя голова, ни этих губ, целовавших твои глаза…»[12]
Ведь даже неистовый, неуловимый, непримиримый Артюр Рембо прекрасно знал, что такое простые и безумные слова любви и жажда быть любимым, знал слишком хорошо, чтобы не устоять перед ней однажды, в тот момент, который не удалось вычислить и самым дотошным из его биографов.
«И переполнилась чаша»
Вернувшись к Галлимару, я долго не решалась приступить к работе над романом «И переполнилась чаша». До той поры я избегала значительных сюжетов. Никогда не допускала, чтобы в любовные истории, помимо тех препятствий, что связаны с силой или слабостью героев, вмешивались какие-либо внешние факторы. Таким образом, по-своему я пыталась следовать логике экзистенциализма (если уж разыгрывать из себя философа), позволяя своим героям действовать абсолютно свободно, проявлять себя только в поступках. Но в романе «И переполнилась чаша» я вводила посторонний и тем не менее всемогущий фактор, определяющий всю их жизнь и лишь позднее – характер; этим фактором была война. Я очень смутно помнила нашу войну, мало что в ней понимала, но довольно четко представляла себе, какое воздействие могут оказать сила, угроза, страх и жестокость, пришедшие извне, на сознание человека, беззаботного или нет.
Естественно, героем книги я сделала Шарля, который мог бы сыграть свою роль в предыдущей моей книге и быть частью того «мирка». Затем я столкнула его с двумя другими персонажами: Пьером,[13] одним из его лучших друзей, и возлюбленной последнего, скажем, Нини, – их обоих разыскивало гестапо. Герой, то есть Шарль, был обаятелен и ветрен, любовница друга – красива и объята страхом. Между ними произошло нечто более романтичное, нежели солидарность. Когда старый друг уехал, они отдались друг другу и даже совершили поездку в Париж, которая сблизила их еще больше. В конце романа Пьер и Нини, спасаясь от преследования, исчезли, а Шарль, проникнувшись наконец их убеждениями, вступил в ряды Сопротивления, поскольку: «чаша переполнилась и мучает жажда любви». В сущности, речь идет о приятии судьбы свободным и счастливым человеком, о его согласии рискнуть всем, в том числе и жизнью, ради неизвестных людей. Я слегка плыву наугад, рассуждая об этих героях, потому что из-за моей несобранности книги нет у меня под рукой, и я рассказываю о ней по памяти, а это трудно.
Экземпляры романа «И переполнилась чаша» всегда исчезали «по-английски». Помню, как я сама, за отсутствием обычного издания, отдала сигнал книги недоверчивой консьержке, горевшей желанием не столько прочитать ее, сколько показать знакомой консьержке из дома напротив. Другие издания, выпущенные на голландской, японской бумаге и т. д., разошлись по родственникам, друзьям и различным организациям, представителям которых, на свою беду, я сама открывала дверь. Не говоря уж о периодах, когда исчезают ваши издания в «Плеяде», а на поверхность выплывают старые альманахи. Короче… Короче, надо бы избавиться от всех этих «короче», набрасывающихся на мою прозу, как мильдью[14] на виноград.
Роман «И переполнилась чаша» во многом обязан своим существованием Франсуазе Верни, которая легко убедила меня в том, что все сюжеты хороши и что одинаково трудно создать строгий стиль, описывая сложные события, и достичь лиризма в изображении повседневности. В результате я включила в эту книгу войну, гестапо, допросы, опасность и одновременно ряд общих размышлений о трусости, безразличии, эгоизме и т. д.
По этой книге был поставлен фильм с хорошими актерами, талантливым режиссером и интересными идеями, но картина не пользовалась успехом, за отсутствием чего-то такого, о чем я не имею понятия. Это умный и достоверный фильм, но в нем без причины и без конца все замедлялось, и так он воспринимается по сей день.
«В память о лучшем»
После романа «И переполнилась чаша» я написала «В память о лучшем». «Во всяком случае, это оригинально! – сказала мне Франсуаза Верни. – В Париже, говоря друг о друге, люди лишь сводят счеты». А я написала книгу о моих встречах с людьми, и восхищение стояло в ней во главе угла. Не знаю, было ли это открытием, но мои «лучшие воспоминания» заинтересовали многих читателей. Мне даже пришлось прочесть книгу в микрофон для «Эдисьон де Фам», и я вынуждена была приспособить свою речь к 33 оборотам, хотя обычно говорю на 45.
Это происходило на Елисейских Полях, точнее, на улице Понтье, там на первом этаже после полудня происходит запись. Окна студии, расположенной в провинциального вида домике, в ста метрах от Елисейских Полей, выходили во дворик, напоминающий картину Утрилло, и в этом дворике попеременно появлялись то ребенок, то кошка. Вопреки пессимистическим предсказаниям звукоинженера, а также помощницы, очаровательной Антуанетты Фульк, я довольно успешно справилась с задачей, не заикалась и за три дня, как профессионал, записала свой голос на диск. Во время перерывов, подтерев нос ребенку и поласкав кошку (или наоборот), я отправлялась выпить стакан яблочного или грейпфрутового сока в Галери де Лидо, находившуюся совсем рядом. Кажется, все это происходило летом, и, не знаю почему, в памяти моей эти три дня связаны с ощущением расслабленности и удачи: порой делаешь очень важные, блестящие вещи, требующие высочайшего напряжения, но они забываются, не оставляя никакого следа. А тут проводишь три дня после полудня в маленькой, слегка поблекшей студии и помнишь все до мельчайшей детали… дворик, пыль, кошку и вкус яблочного сока. Страшно сказать, но самые яркие и самые сладостные воспоминания всегда связаны с одиночеством. Моменты, проведенные вдвоем, скажут мне, по-своему удивительны, они настолько переполнены, что стираются самим мгновением, яркостью этого мгновения, ощущением быстротечности времени, небытия, внушаемым страстью. При этом замечаешь, видишь только то, что нравится. Находясь вдвоем, видишь лишь того, кто рядом.