Страх: Борис Хазанов - Борис Хазанов 2 стр.


И я почувствовал, что роковой момент наступил: от меня ждут тех слов, которые я должен произнести во что бы то ни стало, или я буду презрен до конца дней моих; все, что говорилось до этой минуты, все эти ненужные вопросы и ответы – все это было лишь предисловием, формальностью. Вот она, решающая минута, другой такой не представится. При этой мысли мое сердце забилось, как сумасшедшее: я почувствовал, как в груди у меня с чудовищной быстротой и ловкостью подскакивает и бьет в голову резиновый шар, наполненный ртутью.

Краешком глаза я видел платье Светланы – гладкую, натянутую ткань, слегка волнуемую ее дыханием; здесь, рядом, почти угадывалась под тонкой одеждой ее грудь – я отвел взгляд. Мне захотелось убежать, мучительно подмывало спохватиться, вскочить – вокзал, поезд, больная тетка! Убежать и где-нибудь в одиночестве, на свободе предаться вновь мечтам о моей невысказанной любви. С чувством человека, впервые в жизни собирающегося прыгать с парашютом, красный как рак, я уже отворил уста, чтобы пролепетать: "Знаешь, Света… я уже давно… хотел тебе сказать…" Тут я почувствовал, что не в силах сделать это, и дрожащими руками, суровым мужским жестом извлек из кармана папиросы и начал закуривать. Горелка была выключена, а я, худо ли, хорошо ли, получил отсрочку.

Мы наблюдали за старухой уборщицей, которая медленно двигалась мимо нас, шаркая по песку обломком метлы. Ее подол мотался возле противоположной скамейки, на которой сидел очень старый еврей и безостановочно жевал провалившимся ртом.

Ганс Фаллада пришел мне на помощь. Я спросил, читала ли она эту книжку. Не читала?

Я дезертировал. Мне даже показалось, что на лице Светланы мелькнуло разочарование. И я заключил сам с собой такое соглашение: вот расскажу, а потом…

В самом начале войны в Берлине жил один краснодеревщик. Человек тихий, незаметный и ни во что не вмешивавшийся. Однажды он получил известие, что его сын солдат убит во Франции. И вот этот человек, никогда не интересовавшийся политикой, затеял странное и опасное предприятие: он купил нитяные перчатки и, надев их, с большим старанием печатными буквами написал открытку с пропагандой против Гитлера. С тех пор каждое воскресенье он писал такие открытки.

Каждое воскресенье он развозил свои открытки по городу, оставлял их в подъездах домов или бросал в почтовые ящики. Он представлял себе, какое они возбудят брожение в умах, как их будут передавать из рук в руки, рассказывать о них друзьям.

А в это время чиновник, занимавшийся делом Невидимки, аккуратно втыкал флажки на большой карте города, отмечая места, где были подобраны открытки. За два года их набралось несколько сотен, и все они, сложенные стопкой, лежали на столе у комиссара. Полиции не пришлось их разыскивать: люди сами несли их в гестапо, едва успев пробежать глазами первую строчку. И постепенно весь город покрылся флажками, и кольцо их сжималось вокруг улицы, на которой не было найдено ни одной открытки. На этой улице жил Невидимка…

"Ах! – воскликнула вдруг Светлана.- Кажется, я забыла ключи!"

Я осекся. Она нервно рылась в сумочке.

"Слава Богу! Здесь…"

Обескураженный, я молчал. Ждал, что она хотя бы окликнет меня, спросит, что было дальше. Она не спросила. Какие-то иные заботы занимали ее. Не было ни малейшей попытки вдуматься в то, о чем я рассказывал; книга и жизнь -для нее это были вещи, разделенные тысячами верст.

Снова воцарилось безмолвие. Светлана встала. "Ну что ж…" -произнесла она нерешительно.

У меня упало сердце. Она уходит -всему конец. Слюнтяй, тряпка!

"П-подожди,- вырвалось у меня.- Ты спешишь?"

"Нет, но…"

"Постой. Слушай-ка… Может, пойдем ко мне?" – сказал я с внезапным вдохновением.

Она слегка подняла брови. Я бросился уговаривать ее – жалким, молящим, почти плачущим голосом. Упомянул робко, что дома никого нет.

И вот мы стали сходить со ступеней – монах-первопечатник смотрел нам вслед с пьедестала, старый еврей исчез. В этом шествии мне почудилось что-то заговорщическое; опустив ресницы, она шла рядом со мной, воздушное платье трепетало вокруг ее ног. С неба струилось на нас расплавленное олово, стоял июль 1948 года – безумное, смертоносное лето.

Мне предстоит описать странное приключение, которое может показаться неправдоподобным. Имею в виду не то. что произошло с нами, но самого себя, постыдные чувства, которые испытал я при первой встрече с безглазым роком. Я оставляю свой рассказ без комментариев, предоставляя каждому судить о нем с высоты – или из низин – собственного житейского опыта.

Словно на крыльях, полетел я на кухню вскипятить чай и вымыть замызганные тарелки. В квартире не было ни души. В кухне на столе лежала записка: "Леня, звонила тетя Дуся, велела передать маме…" Я швырнул ее в ведро.

Но когда я вернулся, оказалось, что она по-прежнему стоит у окна, устремив неподвижный взгляд в белое небо. Сердится на себя. Жалеет, что пришла! Я окликнул ее; она медленно, с видимым трудом повернула ко мне голову.

И тут я, можно сказать, вынырнул из тумана грез. Упал с облаков.

"Что с тобой,- пролепетал я.- Света?"

Ее лицо было залито слезами.

"Что случилось?"

Она молчала. Сбитый с толку, я топтался на пороге и чувствовал себя виноватым – но в чем?


"А?"


"Ничего".

Тряхнув головой, она подошла к столу, вытерла глаза, высморкалась, щелкнула сумочкой. Села. Я терялся в догадках. Машинально я смотрел, как она оправила платье на коленках.

"Леня,- сказала она.- Мне нужно тебе кое-что сказать".

Теперь было слышно, как в конце переулка гудел автомобиль. Где-то ворковал радиоприемник. Внезапная мысль пронзила меня. Она беременна. У нее связь с киноартистом; родители ни о чем не подозревают. Вот зачем я ей понадобился. Она решила открыться мне!

Вместо этого она сказала:

"Леня, у нас несчастье. Дело в том, что мой отец арестован".

Стало тихо, так тихо, что звон крови в сонных артериях был подобен грохоту водопада. И вот без звука и скрипа открылась дверь, за дверью стояла белая змея. Голова ее была точно изваяна из алебастра, а глаз у нее не было.

Мы молча смотрели друг на друга.

"Почему ты стоишь? Садись".

Я пробормотал:

"У меня чайник на кухне".

"Не надо чайник. Сядь".

Мало-помалу звуки мира стали возвращаться ко мне. Автомобиль по-прежнему сигналил. Шофер сошел с ума!

"Вот так история,- сказал я.-И когда?"

"Две недели назад".

"А… за что?"

Она пожала плечами.

"Откуда я знаю. Неизвестно!"

"Но ведь…- я замялся. – Должна же быть какая-то причина".

"Какая причина? – сказала она зло.- Он не вор и не грабитель".

"Да, да, конечно".

Я кивал головой, стараясь собраться с мыслями. Разумеется, это было известно нам с детства. Слова привычные, как "Широка страна моя родная", тотчас всплыли в памяти. Но, Боже мой, как все это было далеко от нас! А теперь – здесь, рядом?

Я обернулся: дверь была закрыта. Но змея была тут. она стояла за дверью.

"Понимаешь,- проговорила задумчиво Светлана,- у меня было такое чувство, будто я проснулась случайно. Будто меня оторвали от важного дела, а то, что тут происходит, все ерунда, пустяки".

"А они?" – спросил я.

"Они-то не спали. У них свет горел. Потом слышу – отец говорит: "Это за мной". А у меня в голове все та же дурацкая идея: когда они наконец потушат лампу? Вдруг звонок, и сразу же начали колотить в дверь. Видимо, это уже второй раз звонили, в первый раз я не слыхала. Папа выходит в коридор, он был уже одет, и спрашивает: "Кто там?" А они отвечают: "Проверка паспортов". Понимаешь, у меня из головы не идут его слова: "Это за мной". Выходит, он ждал?"

"Ну, а дальше?"

"Дальше – вошли двое. Кот и Лиса…"

"Кто?" – спросил я.

"Кот и лиса,-повторила Светлана. – Ты что, забыл? В масках, с громадными пистолетами, расширяющимися на концах. В болотной тине, х-ха-ха?" Ни с того, ни с сего ее начал душить смех.

Она ослабела. Мы сидели рядом, я что-то говорил ей, обнимал ее за узенькие плечи, и долго-долго в пустой комнате, пронизанной пыльным лучом солнца, звучали наши тихие голоса. Она рассказывала мне о себе, о маме, о давнем детстве, о любимых игрушках, о днях рождения, и все это казалось мне бесконечно важным, дорогим и прекрасным. Никогда еще я не любил ее так неясно и благоговейно. Стыд, скованность, неуклюжесть – все развеялось, стена, стоявшая между нами, рухнула; наши души были открыты друг другу. В этом одиночестве вдвоем, среди враждебного и жестокого мира, мы чувствовали себя бесконечно близкими, мы были не товарищами, нет, и не влюбленными, мы были осиротелыми детьми, сестрицей Аленушкой и братцем Иванушкой, в темном лесу, на берегу ручья.

В кухне громко сердился чайник.

"Иди, выключи,- сказала она.- Он весь выкипит".

"Не пойду. Пускай".

"Иди. Потом возвращайся ко мне".

Я вернулся и сел возле нее, но что-то мешало мне снова привлечь ее к себе. Она положила мне голову на плечо, и некоторое время мы сидели молча.

"Иди, выключи,- сказала она.- Он весь выкипит".

"Не пойду. Пускай".

"Иди. Потом возвращайся ко мне".

Я вернулся и сел возле нее, но что-то мешало мне снова привлечь ее к себе. Она положила мне голову на плечо, и некоторое время мы сидели молча.

"Знаешь,-сказала Светлана медленно, глядя в пол,-я, наверное, уеду. Нас куда-нибудь сошлют, это неизбежно".

Я горячо разубеждал ее: при чем тут они? Ведь они ни в чем не виноваты.

Она возразила:

"Так было со всеми".

"А как же университет? – спросил я растерянно.- А… я?"

"Ты? – Она пожала плечами, сделав вид, что не поняла моего вопроса.-А при чем тут ты? Ты как жил, так и будешь жить"

Но именно потому, что она так истолковала мой вопрос, предательское чувство вновь как будто на миг лизнуло меня холодным языком: некий голос произнес внутри меня раздельно и четко: "Знакомство с семьей врага народа".

Но я тотчас прогнал эту мысль.

Склонив голову, так что золотистые волосы закрыли ей щеки, Светлана рисовала круги и восьмерки кончиком туфли на полу. "Пора в путь-дорогу…" – напевала она. Я посмотрел сбоку на нее.

Нет, не эти картины – закрытые наглухо вагоны, дождливая ночь и солдаты у колес – поразили мое воображение; я представил себе бесконечную, дикую и бесприютную страну, покрытую снегом степь, густые леса, тоскливые деревни. Ничто – как ни стыдно в этом признаться,- ничто не пугало и не отвращало нас в такой степени, как наша собственная страна. Огромная, и страшная, и беспомощная вместе – гигантское ископаемое, бронтозавр, с трудом приподнявшийся на передних лапах. Да она и не была нам родиной – во всей России для нас существовала только Москва. Она одна казалась нам родиной и единственным местом, пригодным для жилья. Покинуть ее? Отправиться на Север, на Урал, в Сибирь? Да пускай нас сошлют на Святую Елену -мы не будем чувствовать себя такими обездоленными.

Снова наступило молчание.

"Интересно получается,- сказала Светлана.- Раньше, бывало, телефон трещит без умолку, а сейчас! В субботу у мамы был день рождения. Никто не пришел. Кому ни позвоним – нет дома. В нашем доме чума. И когда они успели узнать, что у нас чума?"

И, подняв ко мне глаза, полные слез, точно озера, вышедшие из берегов, она улыбнулась. Тогда я взял ее за щеки и медленно, ощущая соленый вкус на губах, поцеловал сначала одно озеро, потом другое.

Она не сопротивлялась. Я целовал ее в глаза, в лоб, в щеки, не находя выхода своему чувству, как слепой, который ищет дверь и не находит и тщетно стучит клюкою по стенам; и лишь когда, запрокинув голову, с закрытыми глазами, почти непроизвольным движением она отдала мне свои губы, я догадался, что только эта нежность способна противостоять бесконечному горю жизни. Мы не смогли больше сидеть на стульях, в углу комнаты был диван, но я не представлял себе, как перейти туда, не возвратившись, хотя бы на минуту, в обыденный мир вещей и слов и не оскорбив ее целомудренное забытье. Тончайшим женским инстинктом она поняла мое колебание и… должно быть, решилась на маленькую хитрость…- а я, я тоже понял ее, но понял и то, что не должен показывать этого… Между нами возник заговор – против нас самих.

Она отстранилась от меня. "Нет. Не надо". Но я по-прежнему, как слепой, тянулся к ней. Мои пальцы обхватили ее затылок, путаясь в завитках рыжеватых волос, скользили вдоль шеи…"Нет!" Она вскочила и, не зная куда деться, пересела на диван. Я подбежал к ней и опустился на пол у ее ног.

Теперь я шел к цели настойчиво, неудержимо, как будто только что догадался о ней и с подспудным знанием, что это насилие будет мнимым. Там звали боль, там с трепетом готовились принять ее, как неизбежное, как мученический венец. Ее колени впустили меня, низ живота встретил меня, прохладный, выпуклый, нежно-упругий, и в глубине его таилось золотистое лоно. В тот миг я не был мужчиной, и не мальчиком, и не студентом, и не Леонидом X., сыном приличных родителей, а только одинокой плотью, тоскующей о материнском чреве. И я рос: из новорожденного младенца, копошащегося у ее ног, я вырос в неотвратимое. Боли не было: ее руки быстро и заботливо сделали все что нужно, – она ждала боль, искала ее, но боли все не было. Она ждала боль… но я блуждал и ошибался – пока Бог, смотревший на нас из окна, не сжалился надо мной, над нами. Я услышал сдавленный стон… В одно мгновение все было кончено. Жизнь покинула меня. В последних содроганиях я опустился на дно глубокого водоема, в мягкие водоросли. И она разделила со мной мою смерть.

Едва заметным движением бедра она дала понять, что ей тяжело. Я перевалился на край дивана, лежал спиной к ней. Через раскрытое окно к нам донеслись звуки города. На полу, возле самого моего лица, метались, наскакивая друг на друга, две мухи. Тихий, до жути отчетливый мир подъехал и стал предо мной во всем своем карикатурном убожестве.

Мне было стыдно. То, что случилось с нами, казалось мне отвратительным: спешка, трясущиеся руки… Как мы теперь взглянем друг другу в глаза?

И за всем этим – другая мысль: теперь мы связаны, скованы цепью. А вдруг на самом деле что-нибудь со Светланой стрясется и она рухнет вниз сквозь этажи – значит, и я?.. "У нас в доме чума…" – вспомнилось мне.

Как ни странно, я чувствовал сильный голод. Это отвлекло меня. Я пошевелился.

"Свет…"

Она отозвалась откуда-то издалека:

"Ну?"

"Ты спишь?" – задал я нелепый вопрос.

"Нет".

"Слушай,-сказал я.-Может, что-нибудь перекусишь?"

Мое предложение повисло в воздухе, как протянутая рука. После долгой паузы я спросил:

"Свет, ты на меня сердишься?"

Ее голос ответил: "За что?"

Она коротко вздохнула.

"Уходи".

Я не понял.

"Ну чего ты лежишь,- сказала она. – Мне нужно привести себя в порядок. Иди,- я не смотрю".

Я встал и с камнем на сердце, придерживая одежду, выбрался в коридор. Я вышел на кухню. Там я долго сидел один на один с громадным никелированным чайником.

Из чайника на меня глядел уродец с огромной опухолью вместо носа, которая надвигалась на меня, словно локомотив на одинокого пешехода.

Порывшись на полках, я нашел засохшие соседкины галеты, после чего, с грохотом разгрызая их, предался размышлениям.

Из окна кухни был виден наш двор, где каждый уголок был частицей детства. Вот пожарная лестница – я чувствовал на своих ладонях ее железные перекладины; а вон старый, испещренный выбоинами и надписями мелом кирпичный брандмауэр.

Свет падал на него косо, летний день переломился. С необычайной ясностью мозг выложил передо мной, как карты на стол, события этого дня. Их было, в сущности, только два,- странно связанные одно с другим, они в то же время противоречили друг другу: ночной стук в дверь – и мы вдвоем на диване…

Итак, свершилось – в другое время я был бы счастлив и горд: я наконец познал сближение с женщиной. Воспоминание уже не отвращало: напротив, оно разгоралось с каждым часом; закрыв глаза, я видел перед собой лунно-белую кожу Светланы, золотистый треугольник во- лос – эти подробности волновали даже больше, чем то, что последовало за ними. Я не испытал наслаждения -оно потонуло в торопливом угаре; но в следующий раз… Я поймал себя на мысли, что думаю о том, каким он будет, этот следующий раз,-и когда?.. Но кто знает, что происходит сейчас в ее сердце, там, за дверью в конце коридора, после того, как она выслала меня коротким и не терпящим возражения приказом.

Бедняжка. Как ей, должно быть, тошно и одиноко в чужой комнате, на голом, мерзком диване. Я вспомнил о вечернем звонке по телефону, о нашем длинном, бесплодном сидении на солнце у памятника Первопечатнику, о том, как платье стесняло ей грудь, как пальцы теребили сумочку, вспомнил, как она глядела на старуху, подметавшую сквер, слушала мое косноязычие, а сама думала об одном и том же, об одном и том же… И весь день колебалась и искала случая открыть мне свое горе. В сущности все ее поведение было одним непрекращающимся криком о помощи. Воспоминание о золотистых тенях на ее щеках, о ее тонкой, склоненной шее неожиданно потрясло и умилило меня; с болью, с ужасом я понял, что случилось непоправимое: ее отец был там, и, может быть, слепящий рефлектор, о котором говорил комиссар, бил ему в глаза в ту самую минуту, когда мы здесь на диване.

Мне стало холодно, я встал и быстро пошел в комнату.

Открыв дверь, я увидел ее стоящей у окна; поясок подчеркивал ее талию, прямые полные ноги казались чересчур взрослыми для ее фигурки. Руки Светланы, голые до плеч, покачивали сумочку. Она была невысокого роста, ниже меня на полторы головы.

Выждав полсекунды, не больше, она повернулась на каблуках.

"Где ты был?" – спросила она, не глядя на меня.

В эту минуту я думал о том, что ожидало нас. Она ошибалась, думая, что дело ограничится ссылкой. Нет, если за ней до сих пор не пришли, то лишь потому, что задерживается оформление бумаг. Может быть, не хватает какой-нибудь подписи; заболел чиновник. А я – моя судьба решалась сейчас, в эти минуты.

Назад Дальше