Он уже и не помнил, когда в последний раз пил чай из стакана с металлическим подстаканником, но точно помнил, что никогда еще не пил чай с водкой. Сначала водки в чае было немного, потом от чая остались только черные чаинки, плававшие в прозрачной водке. Хозяйка время от времени подносила с кухни водку, которая закончилась довольно поздно. Так поздно, что к тому времени все поезда из Щецина в Берлин ушли, даже самые неудобные, с пересадкой в Гамбурге или Кельне. Об этом отцу Ремигию сообщила сотрудница справочного бюро во Франкфурте-на-Одере, куда ему удалось дозвониться. Тогда хозяйка встала из-за стола, нетвердой походкой подошла к комоду, достала оттуда постельное белье, одеяло и по-немецки велела ему закрыть глаза. Он повиновался и стал думать, как бы слинять. Когда он открыл глаза, женщина уже лежала, широко раздвинув ноги. Голой она показалась ему еще ужаснее. Он резко вскочил и убежал в ванную.
Товар, предназначенный для клиентов, всегда был для него табу, но сегодня — так он пытался оправдаться перед самим собой — был форс-мажор, точнее экстрим. Отец Ремигий вскрыл один из полиэтиленовых пакетиков с кокаином и насыпал короткую «дорожку» на розовый стульчак унитаза. В бумажнике не было ни одной банкноты, которую можно было бы свернуть в трубочку, поэтому он просто нагнулся над стульчаком и втянул в себя порошок. Затем достал из флакона таблетку упримы, положил на язык и запил водой из-под крана. Много, очень много водки, плюс кокаин, плюс уприма. И все это на пустой желудок. Он вдруг вспомнил, что со вчерашнего вечера ничего не ел. Хозяйке почему-то не пришло в голову его накормить. Интересно, выдержит ли сердце такую адскую смесь? Уприма, не говоря уже о кокаине, действует куда сильнее, чем виагра. Но выхода у него не было — он не испытывал к этой женщине никаких чувств, а ему надо было быть на высоте.
Он вернулся в комнату. Женщина с широко раздвинутыми ногами продолжала лежать на диване. Она мастурбировала под музыку из радиоприемника и не услышала его шагов. Он отвернулся и снова ретировался в ванную комнату. Закрылся на защелку и улегся в ванну. Поездка в Щецин представлялась ему совсем иначе… Заснуть не получалось. Стало холодно. Он укрылся всеми полотенцами, что там были, но его продолжал бить озноб. Тогда поверх полотенец он накинул провонявший мочой халат, что валялся на полу. Несмотря на озноб, он вспотел, и время от времени на него накатывали приступы паники. Он никак не мог понять, чего боится, и от этого ему становилось еще страшнее. Промучившись около часа, он решил вернуться в комнату. Ему никак не хотелось оставаться одному.
В детстве он никогда не мог заснуть от страха после того, как мать кричала на отца, а тот ее бил. Потом отец их бросил, и скандалы закончились, но мальчику уже не хватало этого страха и этих дней, когда отец был с ними, и мать кричала на него, а на следующее утро надевала огромные солнцезащитные очки, чтобы скрыть следы побоев. Страх, когда отец возвращался ночью, а мать кричала, был все же лучше, чем новый, когда мать сидела в спальне одна и ждала отца, который так и не вернулся. Ремигий перестал бояться только когда узнал, что отец умер. Говорят, его похоронили на кладбище маленькой деревушки под Анкарой. Той самой, где он родился. Ремигий понял, что теперь отец уже никогда не вернется, и страх прошел. Но сейчас, лежа под кучей грязных влажных полотенец, он снова боялся и чувствовал необходимость прижаться к кому-нибудь, как прижимался к матери, пока был жив отец.
Он вбежал в комнату совершенно голый. Женщина спала, сидя на полу и опершись спиной о комод. Она громко храпела. Он подошел к краю комода, ухватил ее за руки и с трудом втащил на диван. Потом лег рядом и крепко к ней прижался. Почувствовал, что страх уходит, и через минуту уснул.
Утром следующего дня они втроем ели на кухне яичницу. Старушка улыбалась и иногда хватала куски с его тарелки, а женщина смотрела на него, как любящая жена после первой брачной ночи. Он мало что помнил, разве что момент, когда проснулся, чуть не задохнувшись, потому что его голова оказалась между ее огромных грудей.
Тут раздался громкий стук в дверь. Почтальон принес бандероль с лекарствами для старушки. Именно тогда отцу Ремигию пришла в голову гениальная мысль. Почему бы виагру и все прочее не получать бабушке Кунегунде? Здесь, в Щецине! Он попросил у женщины разрешения иногда навещать ее. Она была растрогана. Тогда он попросил разрешения заказывать на адрес бабушки свои лекарства от диабета. Он выписывает их из-за границы, потому что там они гораздо дешевле, но они часто пропадают, потому что в Германии на почте воруют. Не то что в Польше. Женщина расчувствовалась и на клочке бумаги написала ему адрес бабушки и номер телефона. Он сунул бумажку в карман пиджака, пообещал позвонить, как только доедет до Берлина, и встал из-за стола. Тарелку с остатками яичницы он пододвинул старушке, обнял женщину, попрощался с ней и направился к входной двери. Только на лестничной клетке, двумя этажами ниже, он почувствовал, что у него замерзли ступни, и понял, что забыл обуться.
Его подвела привычка снимать обувь, входя в дом. С онемечившимися турками такое часто случается: они разуваются, а потом уходят босиком. Ремигия это бесило. Он ненавидел в себе все турецкое и изо всех сил старался быть похожим на немца. Даже заплатил кругленькую сумму этнической немке из Казахстана, чтобы с помощью фиктивного брака сменить свою фамилию Баришалим на Гротц. А получив немецкий паспорт на фамилию Гротц — после двух лет препирательств с иммиграционной службой — заплатил еще большую сумму, чтобы та не создавала проблем при разводе и помалкивала обо всем этом. Он с трудом избавился от турецкого акцента и научился вести себя как настоящий немец: скрывать свои чувства, возмущаться налогами, каждую субботу мыть машину, сетовать на нарушение расписания электричек и высокие цены, демонстрировать раскаяние, когда речь заходила о войне, не забывая упомянуть, что он, «к счастью, родился позже». Он даже придумал себе родословную на четыре колена, начинавшуюся от прадедушки, который был «уважаемым государственным чиновником в Кенигсберге. Поэтому, — повторял он сам себе серьезным тоном, — я с детства уважаю всех, кто находится на службе у государства». Как-то раз он рассказал эту байку молодому полицейскому на Александерплац. Тот принял ее так близко к сердцу, что, составив рапорт, тотчас его отпустил. Хорошо, что этот полицейский не смог дозвониться до паспортного отдела, где хранились личные данные отца Ремигия, включая его настоящие имя и фамилию — до бракосочетания с Натальей Леонидовной Гротц из казахской Алма-Аты.
Он снова поднялся на пятый этаж. Женщина восприняла его возвращение превратно: бросилась на шею, принялась обнимать и целовать. Бабушка Кунегунда при этом хлопала в ладоши и нервно ерзала в своем кресле. Он высвободился из объятий и прошел в комнату. Нашел под комодом ботинки. Женщина, стоя на коленях, принялась их шнуровать. Минуту спустя она подняла голову и прижалась губами к его ширинке…
В Берлин он вернулся после полудня, чтобы вечером под личиной отца Ремигия снова, аки пчела, разносить свой «товар». В его планах была и психушка в Панкове.
Джошуа презирал наркодилера в сутане, но при этом не мог не восхищаться его приспособленческой хваткой. Отец Ремигий был подобен хамелеону, у которого отрастает оторванный или откушенный хвост, или мху, что распрямляется через пару дней после того, как по нему проехал асфальтоукладчик. Джошуа, с присущим ему стремлением к преувеличению, уверял, что отец Ремигий выжил бы где угодно, а если бы понадобилось, легко превратился бы из теплокровного млекопитающего в холоднокровного гада. Лично я не замечал у отца Ремигия приспособленческой хватки — лишь ловкость преступника уровня чуть выше среднего, пользующегося удачным стечением обстоятельств. Если у него и есть какой-то дар, так это умение манипулировать людьми и бессовестно спекулировать на их несбывшихся надеждах. Но этот дар для всех бесполезен. Даже для самого отца Ремигия. А он не кто иной, как обычный социопат.
— Скажи честно, Джошуа, — спросил я как-то, — не потому ли ты восхищаешься этим, в общем-то, опасным мошенником, что вы с ним в некотором смысле похожи? Оба всю жизнь прикидываетесь не теми, кем являетесь на самом деле: ты — евреем-неофашистом, а он — немцем. Он делает вид, будто забыл Аллаха, ты — будто открыл для себя Адольфа. Вы оба отказываетесь принимать себя теми, кем родились, и хотите быть самыми красивыми мотыльками на лугу. Но это не ваш луг, Джошуа. И вы не хуже остальных. Просто другие. И такими должны оставаться. Немцы презирают тех, кто хочет быть больше немцами, чем они сами. Даю руку на отсечение, что и ты, и он паркуете автомобиль только в разрешенном месте, причем гораздо чаще, чем сами немцы. Я прав? Вы научились идеально правильно произносить раскатистое немецкое «р», но это не помогает вам выразить свои чувства. Вам не хватает слов, вы путаете понятия, образы и контекст, потому что чужой язык никогда не будет вам родным, Джошуа. Никогда…
— А ты, гребаный полячишка, сам-то кем хочешь быть, мать твою? — процедил сквозь зубы явно задетый моими словами Джошуа. — Думаешь, все луга от Урала до Гибралтара польские, да? Вознесся выше всех мотыльков, расправил свои бело-красные крылышки и величественно взираешь на всех сверху! Ты со своим сраным польским национализмом ведешь себя в этом заведении как провокатор, так и знай. И не только я так считаю, пшек чертов…
Мне кажется, это был последний раз, когда мы говорили об отце Ремигии. Спустя несколько недель Джошуа мимоходом сообщил мне, что тот надолго уехал в Польшу, и никто, в том числе полиция, не знает точно, куда именно.
Когда уголь из нескольких тачек исчез в топке, а Норберт с Аленкой покинули котельную, мы медленно спустились с кучи угля вниз и закурили. Посредине черного пятна, рядом с печью, лежал белый веночек. Я склонился над ним и осторожно сдул с цветов пыль. «Мама будет на нас сердиться», — вспомнил я слова Норберта. Джошуа взял букетик из моей ладони и поднес к носу. Минуту спустя вернул его мне и сказал:
— Я никогда тебя об этом не спрашивал… у тебя есть дети?
Я сделал вид, что не услышал вопрос, глубоко затянулся, затоптал окурок и вышел из котельной.
На первом этаже клиники в Панкове, у входа, с правой стороны, сразу за дверью, ведущей в кабинет дежурного врача, которого там почти никогда не бывает, в овальном эркере разместился небольшой магазинчик с бутербродами, сладостями, напитками, минимальным набором косметических средств, газетами и журналами. По вечерам добродушная продавщица закрывала решетчатую перегородку, выставляла два столика и раскладывала на них газеты, которые не удалось продать. На стене, где стояли столики, висело объявление, информирующее о том, что «газеты не рекомендуется забирать с собой в палаты». Кто-то уже давно зачеркнул слово «палаты» и жирным фломастером надписал «камеры». Сначала по-немецки, потом по-русски, потом по-хорватски, а недавно и по-турецки. Возвращаясь из котельной в свою «камеру», я не смог пройти мимо столика. На нем, держа перед собой газету, сидела Магда Шмидтова.
Магду Шмидтову из Чехословакии легко узнать даже тогда, когда ее лицо и грудь закрывает газета. У нее удивительно длинные, красивые ноги, и в коридорах и палатах психушки о ее ногах часто говорят. Обычно она прячет их под шерстяными обтягивающими брюками. Не знаю, какой толщины ткань делает брюки брюками, в отличие от чулок или колготок. Женщины интуитивно чувствуют эту грань. Если ткань брюк, колготок, чулок или леггинсов, не важно, как это называется, имеет определенную толщину, они ощущают себя женщинами в брюках и сидят на стульях, креслах, откидных сиденьях и диванах как мужчины, широко расставив ноги. Они же в брюках! У мужчин такой интуиции нет. Для них разница между двумя и пятью миллиметрами вследствие некоего давнего мужского комплекса отнюдь не кажется огромной, и они ощущают беспокойство. Мужчины не понимают: то ли женщина, сидящая напротив, раздвигает бедра потому, что она в брюках и ей так удобно, то ли она подает им некий сигнал, и если так, то какой? Дилемма становится еще более сложной, если поверх этих якобы брюк женщина надевает очень короткую юбку. В таком случае беспокойство мужчин достигает апогея. Так же, как и вызванные этой картиной вполне однозначные фантазии, в особенности если женщина привлекательна.
В тот вечер Магда Шмидтова сидела на столике не в брюках и не в колготках. На ней не было даже обуви. К тому же она, видимо, увлеклась чтением какой-то статьи и не заметила, что подол ее халата задрался так высоко, что обнажил бедро. Приблизившись, я инстинктивно замедлил шаг, а спустя мгновение и вовсе остановился.
— Почему вы, господин виртуоз, еще не спите? — спросила она из-за газеты.
— А откуда вы знаете, что это… я?
— Только вы в этой богадельне так замечательно играете и так чудесно пахнете.
— Чем пахну?
— Как это чем? Бергамотом, кардамоном, лимоном, гвоздикой, корицей, жасмином. Немного розой, хотя в этом я не уверена. И табачным дымом. В этом я уверена. «Данхилл»? — спросила она, опуская газету на колени.
— «Мальборо».
— Дарья очень много курила. Она была абсолютно зависима от никотина, сигареты стояли для нее на втором месте после мечтаний. Дарья курила только «Данхилл». И только с ментолом. Она тратила на сигареты кучу денег, и никогда — ни в России, ни на Украине — не покупала дешевые. Иногда мы курили вместе. Клали открытую пачку на полчаса в морозилку, занимались любовью прямо на полу кухни, а потом… потом вдыхали дым с охлажденным ментолом. Вы когда-нибудь так пробовали? Если нет, весьма рекомендую. Курение откроется для вас с новой стороны. И конечно, мы разговаривали. С Дарьей можно было разговаривать бесконечно, хотя и с перерывами. И не всегда на полчаса…
— А о чем вы разговаривали?
— О чем говорят женщины? О косметике, мужчинах, туфлях, о сексуальной жизни Канта, о наших планах на будущее. Хотя эту тему Дарья затрагивать не любила. Она считала, что мы гневим Бога, когда строим планы на будущее.
— У Канта не было сексуальной жизни! — возразил я с улыбкой.
— Почему вы так решили? У всех есть. У божьей коровки, у дождевого червя, у Путина, у Меркель, у папы римского… У Канта она тоже была. Только у него, скорее всего, с самим собой. Любой, у кого есть тело, имеет какую-то сексуальную жизнь. Это неотъемлемая часть программы эволюции. Кроме того, мы не обладаем телом, которое описываем, мы им являемся. Мало кто замечает разницу. На нее обращают внимание только в самых крайних случаях. Раздавленный кот на улице — это всего лишь тело с выпущенными кишками. А раздавленный человек — это не только искалеченная плоть и переломанные кости. Кант игнорировал тело в своих рассуждениях, поэтому его философия вызывает у меня страшную скуку. И потом, не придавая значения телу, он как минимум извратил представление о человеческом бытии, по крайней мере, до времен Ницше. Только тот нашел в себе мужество положительно ответить на вопрос о том, правда ли, что Бог есть везде, даже в экскрементах.
— Вы так считаете? А откуда вы так много знаете о Канте?
— Хорошо училась. Видите ли, прежде чем приехать в Дюссельдорф, я изучала в Пражском университете философию. Это очень хороший университет. Самый старый в странах Шенгена! — весело воскликнула Магда. — Но будучи профессиональным философом, в наше время даже за квартиру не расплатишься, не говоря уже о «Данхилле». Поэтому после окончания университета я пошла на курсы массажа, — добавила она с иронией.
— А Дарья?
— Дарья? У моей Дашеньки сексуальная жизнь была, если вас это интересует, не только со мной. С другими женщинами тоже. У нее не было бисексуальных эпизодов, как у меня. Дарья стала лесбиянкой с того момента, как в первый раз почувствовала желание. Так она говорила. Пенис, с ее точки зрения, сродни бородавке на теле мужчины, разве только больше размером. С ним можно жить, а можно его и отрезать. А вот мужское мышление не вырежешь никаким скальпелем. Так она считала.
— Довольно жестоко по отношению к мужчинам, вам не кажется? Но это не важно. Я-то спрашивал, как вы ее встретили.
— Она сама ко мне пришла. Однажды на кушетку в моем, назовем его гордо «массажном салоне» легла прекрасная обнаженная женщина. Это была Дарья. Я много тел массировала, видела много наготы, но ее нагота особенная. Она прекрасна, говорю вам, прекрасна… Мы разговорились. Во время массажа так обычно и бывает. Трудно молчать, когда на целый час отдаешь свое тело в чужие руки. Что-то вроде близости рождается само собой. Дарья бегло говорит по-немецки, лучше, чем я, но с сильным русским акцентом. Меня всегда привлекали люди, говорящие с акцентом. Марсель из их числа. Я спросила, откуда она. «Из Москвы», — ответила Дарья. Она была студенткой журфака МГУ. Это один из популярнейших факультетов в России, хотя профессию дает опасную, согласны? Но Дарья презирала политику и политиков, как и всякого рода расистов и сексистов. Ее привлекла этика. На этой почве мы и нашли общий язык, потому что мне этика тоже очень нравится. Я имею в виду не правила поведения, а область философии. Будучи лесбиянкой, Дарья чувствовала себя в России, скажем так, не слишком комфортно. У нее были проблемы. А поскольку она считала, что с подобными проблемами сталкиваются и другие женщины, то придумала для себя некую миссию, поверила в нее и стала жить ради нее. Дарья настроила против себя не только власти и средства массовой информации, но и русскую и украинскую Церкви, поскольку считала, что Бог был и остается антифеминистом. В своих статьях она цитировала фрагменты из Библии, которые это подтверждали, и задавала неудобные для общества вопросы, вроде таких: «Почему весь мир знает о русских проститутках, а о русских феминистках не знают даже в России?». И заявляла во всеуслышание, что русская Церковь «лучше относится к шлюхам, чем к феминисткам». Дарья была молода и бескомпромиссна, верила, что в Библии содержится истина, но такая, которая служит закреплению патриархата. Дарья верила, что способна изменить мир, и не хотела поверить, что все мы — лишь часть системы. Молодая была… Она ходила в библиотеки, раздавала в метро и на улицах Москвы анкеты, организовывала дискуссии, размещала комментарии в сети, спорила со священниками, изучала архивы. Начала с московских, затем отправилась в Санкт-Петербург, Екатеринбург, Новосибирск и Киев. Ей хотелось найти информацию о том, что даже в Советской России, начиная со времен Ленина и Сталина и вплоть до периода правления Горбачева, были женщины, желавшие других женщин. Ей очень хотелось написать об этом книгу. Все это она рассказала мне во время сеанса массажа. Я заслушалась ее рассказом и ее чудесным голосом, засмотрелась на ее лицо, груди и ягодицы и, массируя внутреннюю часть бедер, провела — уж не знаю, случайно или нет, — рукой между ног. Она тут же приподнялась на кушетке и поцеловала меня в губы. Я тогда тосковала по нежности. Мне приходилось касаться многих людей, но только за деньги. Ко мне же, кроме зубного врача, никто не прикасался. Даже за деньги. А Марсель… он тогда просто вставлял в меня член. Вы и сами знаете, это вовсе не прикосновение…