Любовь и другие диссонансы - Вишневский Януш Леон 15 стр.


Не дождавшись ответа, властным движением привлек Анну к себе. Она чувствовала его терпкий и приятный, очень мужской запах. Потом он отодвинул ее от себя и резко отклонил вниз. Ее густые каштановые волосы коснулись паркета и снова взметнулись вверх. Две нижние пуговицы на платье расстегнулись, и Анна почувствовала, как оголилась ее нога в черном чулке. Саксофонист снова прижал ее к себе. Ей хотелось, чтобы этот танец не заканчивался. Яркая помада чуть расплылась, смягчая контур губ. В мерцающем неоновом свете она с радостью подчинялась партнеру, касалась его грудью, и это было невыразимо приятно. «Надо же, — промелькнуло в голове, — какой я могу быть развратной!». Эта мысль ей понравилась, и она повторила ее вслух по-русски. Саксофонист удивленно приподнял брови.

— Мой господин, — обратилась она к нему по-русски, — давайте поговорим о сексе! О сексуальных фантазиях! Представьте себе, я ни с кем никогда об этом не говорила! Не знаете, почему?

Танец закончился, она рассмеялась и сжала лицо музыканта в ладонях. Он поцеловал ее ладонь, и запястье, и ямочку на сгибе локтя.

Казалось, в груди у нее взорвался праздничный салют. Она приложила усилия, чтобы наконец от него оторваться.

— Сексуальные фантазии… — бормотала она вполголоса. — Надо же, что мне в голову пришло! Такое ощущение, что я обезумела. И это мне нравится! Нравится!

Саксофонист на минуту исчез, а вернувшись, с полупоклоном преподнес Анне фигурку из оникса молочного цвета. Медведь, символ Берлина. Анна улыбнулась, сжала сувенир в руке, приятно гладкий, прохладный.

Потом они снова пили, и Манфред излагал собственную теорию относительности. Он искренне считал, что Бог един. И что именно Он программирует судьбы, потому что управлять таким хаосом может только тот, кто обладает всей информацией.

Вечер внезапно превратился в ночь.

Анна чувствовала, что очень устала. Единственным желанием было снять туфли и закинуть повыше отекшие ноги. Выйдя на воздух, она прижала ладонь к разгоряченному лицу, вздохнула. На улице похолодало, изо рта вырвалось облачко пара.

Вдруг она услышала негромкий звук. Подняла глаза: в темноте свободно парил белоснежный голубь. Словно стараясь привлечь ее внимание, он усердно взмахивал крыльями. Не отрывая глаз, она следила за траекторией его полета. Будто заметив ее взгляд, голубь взметнулся вверх и замер близ маленького окна с решеткой в доме напротив. Окно было темным, но где-то в его глубине теплился слабый огонек.

Сердце Анны заколотилось. Она разглядела в окне мужской профиль. Да, никаких сомнений — это был мужчина. Ей показалось, что он изучающее смотрит на нее.

Внезапно она ощутила такую острую тоску и боль, что согнулась пополам, обхватив себя руками. Это зарешеченное окно выглядело чудовищным контрастом с только что пережитым ощущением легкости и свободы.

«Что со мной… Неужели я просто тяну лямку до пусть не победного, но все равно конца… Я как зимний сад. Пустой. Деревья замерли в странных вычурных позах, чёрные, насквозь продрогшие… Стоит апрель, а у меня на душе холод. Жизнь теплится, но так глубоко и слабо, что это почти незаметно. Все ушли, все умерли, я — опустевший сад…»

Белый голубь продолжал свой танец, возносясь все выше и выше.

Анна почувствовала, что ей трудно дышать. Голова закружилась, перед глазами поплыли тысячи маленьких разноцветных звездочек. Она почувствовала, как ее подхватывают чьи-то сильные руки. Это был Манфред.


Разбудил ее стук. Заспанная, с растрепанными волосами, нехотя открыла дверь. На пороге стояла румяная и свежая, как будто и не было позади бурной ночи, Марина Петровна.

— Анечка, завтрак скоро закончится. А я умираю с голоду! И вообще, поедемте скорее смотреть Берлин. До двух осталось совсем мало времени.

Анна почувствовала, что от слова «еда» ее сейчас стошнит.

— Завтракайте без меня, я пока соберусь. Через полчаса встретимся внизу.

— Ну, как знаете, дорогая. — Марина Петровна быстро зашагала по коридору.

Анна выбежала из номера прямо в ночной рубашке.

— Марина Петровна, — глаза ее блестели, — вы видели вчера голубя? А мужской профиль в окне? Видели?

— Честно сказать, мы вчера все немного перебрали, и я тоже. Но никакого голубя я не видела. Под действием алкоголя вечно что-то мерещится…

Анна, не дослушав, громко хлопнула дверью.

Через полчаса они сели в метро и доехали до станции «Унтер-ден-Линден». Они шли по самой дорогой мостовой в Германии. Кусочек земли размером с картонную подставку для пивной кружки стоил больше 125 евро. Во всяком случае, так говорил Манфред.

Марина Петровна рассказала Анне, что когда-то здесь росла тысяча ореховых деревьев и тысяча лип. Орех погиб, и остались одни липы, вот немцы и прозвали улицу «Под липами».

Проходя мимо кофейни, Анна взмолилась:

— Без чашки кофе я не пойду!

Они зашли в заведение с многообещающим названием «Эйнштейн». Анна заказала свой любимый капучино и долго смаковала каждый глоток. Марина Петровна с удовольствием угощалась яблочным штруделем.

— Анечка, попробуйте! Настоятельно рекомендую. Вкус совсем другой. В Москве он какой-то сухой. А здесь — чудо как хорош.

Анна отломила маленький кусочек. Вкус ароматных яблок и кофе вернули ее к жизни.

Потом они разглядывали конную статую Фридриха Великого. Анну всегда интересовала личность «Старого Фрица». С усмешкой поглядывал он из-под своей треуголки, словно наблюдая за всем происходящим. Не верилось, что в восемнадцать лет этот человек бежал в Англию и даже хотел отказаться от короны. И что после него остались сочиненные им концерты для флейты, которые до сих пор исполняют музыканты всего мира.

Погода стояла чудесная. Припекало солнышко, и в воздухе пахло весной.

Но время поджимало. Пора было готовиться к выставке.

«Дворец Манфреда», как его в шутку называли между собой Анна и Марина Петровна, оказался внушительной постройкой в классическом стиле в самом сердце Берлина.

Анна стояла посреди холла и молча наблюдала за тем, как прибывают все новые и новые журналисты и желающие осмотреть выставку посетители. Хотя вернее было бы сказать — желающие порассуждать и покритиковать. Западный зритель никогда ни от чего не приходит в восторг. И чем больше интереса вызывает какое-то мероприятие, тем больше критических замечаний появляется о нем в прессе.

В России все иначе. К критике там относятся с подозрением, а если на открытии выставки присутствует кто-то из представителей власти, хвалебные отзывы ей обеспечены.

Среди публики было много молодежи в приспущенных по гарлемской моде джинсах и с всклокоченными волосами.

Какой-то господин в широкой фетровой шляпе и клетчатом шарфе громко разговаривал с элегантной девушкой в брючном костюме. В руках у нее были фотоаппарат и диктофон. В холле стоял гул голосов. Чувствовалось всеобщее нетерпение, как бывает только перед интересными событиями.

— Анечка, куда вы пропали? Там польские коллеги пришли. Пойдемте скорее знакомиться!

— Марина Петровна, скажите, вы вчера правда не видели голубя и этот профиль в окне? — снова спросила Анна.

— Мы все изрядно погуляли. С кем не бывает, — ответила Марина Петровна, поглаживая Анну по плечу. — Пойдемте, через пятнадцать минут открытие. Виталий Семенович ленточку будет перерезать.

— Нет-нет, — волновалась Анна, — что значит: изрядно погуляли? Я же не сумасшедшая! Вы ведь видели? Вы тоже видели?

— Да не было там никакого голубя! — Марина Петровна схватила Анну за рукав и потащила через холл.

Анна ощутила странное равнодушие. Казалось бы, сейчас произойдет событие, которого она долго ждала, к которому готовилась… И что? Пустота…

— Да возьмите же себя в руки! — уже строго сказала Марина Петровна.

— В руки, — бездумно повторила Анна. Позже она запишет в дневнике:


Я знаю по себе, что такой «эмоциональное выгорание». Так мой организм защищается — от чего? — потому что устал реагировать на негативные воздействия. Устал от психотравм. А ведь общественно-полезная деятельность — тоже психотравма. Если слишком долго жить на одних эмоциях, может статься, что их у тебя совсем не будет. Никаких. Я даже нашла в Интернете выражение «эмоциональная пустыня». Кажется, некоторые живут в такой пустыне всю жизнь. Господи, неужели это и моя участь?!


Виталий Семенович стоял рядом с Манфредом и каким-то седовласым с приятной улыбкой. Ленточку перерезали под бурные и, как показалось Анне, искренние аплодисменты.

Она медленно шла мимо фотографий. На нее смотрели худощавые, улыбающиеся лица. И это тоже война! Вернее, редкие минуты счастья между болью и горем.

Анна вдруг поняла, что ей стыдно — за себя, за свое одиночество и бесконечное недовольство всем на свете, и в первую очередь самой собой.

Анна вдруг поняла, что ей стыдно — за себя, за свое одиночество и бесконечное недовольство всем на свете, и в первую очередь самой собой.

«Даже сейчас я думаю о себе! А эти люди на снимках думали о чем-то для всех важном! Кто-то старался выжить, кто-то боролся! А я просто трусиха! Боюсь остаться одна. Отказаться от комфортных условий. Снова очутиться в коммунальной квартире с общим вонючим сортиром. Признаться себе в собственной несостоятельности. Вот и все! Несостоявшаяся актриса, несостоявшаяся мать».

Она остановилась у небольшого снимка с оторванным краем. Большая семья — муж, жена, четверо детей, младенец у матери на руках.

— Красивая пани.

Анна обернулась и увидела седовласого мужчину с четко очерченным подбородком и маленькими колючими глазами. Несколько минут назад он перерезал ленточку.

— Добрый вечер. Пан Водославский, — вежливо склонил он голову.

— Анна, — тихо произнесла она. — Вы из Польши?

— Да, из Варшавы. Вот, мы тоже привезли снимки из нашего архива. Да. Эта фотография — моя история… Часть моей семейной истории. Недавно обретенной. Понимаете?

— Пока нет, — Анна улыбнулась, — но это поправимо…

— Иногда историю лучше рассказывать с конца. Чтобы потом добраться до начала…

— У нас, кажется, достаточно времени. — Она смотрела на него с интересом.

— Да, вы правы… Лет пять назад раздался звонок от адвоката. Мол, есть важное наследственное дело. Моя мама наотрез отказалась идти, сказала, незачем время терять, нет у нас богатых родственников. А я пошел. Документы взял — свои, матери. А когда вернулся домой, сначала даже ничего не мог рассказать. И дело вовсе не в сумме денег, солидной сумме, которая оказалась маминым наследством. А в небольшом альбоме со старыми фотографиями и письмами в жестяной коробке из-под датского печенья… — Он помолчал, задумавшись. — У моей бабушки была сестра. Точнее, всего их было три сестры и один брат: Барбара, Эва, Мария и Марцин. В начале двадцатых годов Барбара и Эва уехали с отцом в маленький городок во Франции, а годовалая Мария и трехлетний Марцин остались с матерью в Польше. Почему так получилось, сейчас уже не узнаешь. Возможно, родители просто поссорились, а может, и расстались. Мария росла болезненным, рахитичным ребенком, а Марцин очень скоро умер от дифтерита.

Через пятьдесят лет Мария стала моей бабушкой. О своих сестрах и отце она много лет ничего не знала, но свечки — на всякий случай — ставила всегда «за здравие».

Когда Барбара и Эва подросли, они поехали учиться в Париж. Эва начала учебу в университете, но очень скоро все забросила и записалась в скандально известную театральную школу. Правда, актрисы из нее не получилось, и она вернулась к отцу; он работал учителем классических языков в местной школе, а Барбара преподавала девочкам гимнастику и русский язык.

В тридцать девятом началась Вторая мировая война, а в сороковом один молодой человек, выросший в благопристойной немецкой семье на юге Германии, стал солдатом гитлеровской армии. Через три года его тяжело ранило на Восточном фронте. Осколок разворотил живот; надсаживаясь от крика, он заправлял синеватые петли кишечника обратно. Наконец сознание милосердно покинуло его. Однополчанин вытащил раненого с поля боя, и через час его прооперировал военный хирург. Операция прошла удачно, но лечение в госпитале предстояло долгое, включая реабилитацию. Через полгода молодого человека отправили на Западный фронт, во Францию. Именно тогда он начал искать пути к спасению и бегству. Немецкая исполнительность и готовность подчиняться приказам уступили место отчетливому пониманию ужаса происходящего.

Судьба оказалась к нему благосклонна, и после одной из перестрелок он завладел документами убитого француза Анри Роше. Дезертировал, долго пробирался через Францию; в Италии каким-то чудом сел на пароход, битком набитый беженцами, и прибыл в Ванкувер. Никто не подозревал, через что ему пришлось пройти.

В Канаде он устроился работать помощником повара в русском ресторане. Там и познакомился в сорок шестом с Барбарой Войцеховской. Ее сестра Эва и отец погибли в Освенциме; сама она в сорок втором вместе с подругой бежала от нацистов в Англию, а оттуда в сорок четвертом перебралась в Канаду. Работала в библиотеке, жила в маленькой квартирке с видом на океан. Любила читать и кататься на велосипеде.

Они поженились, через год родился мальчик, получивший имя Арон, в честь деда, погибшего в Освенциме.

Родители Арона были не слишком общительны, к новым знакомствам не стремились, заполняли жизнь работой; в начале пятидесятых открыли собственный ресторан, тоже русский. Дело процветало; Барбара оказалась прекрасной кулинаркой. К началу семидесятых у семьи Роше было уже три ресторана.

А вот детей больше не было. Арон узнал правду об отце только после его смерти. Когда разошлись немногие собравшиеся на аккуратном маленьком кладбище и он посадил мать в автомобиль, она рассказала, глядя в пустоту, кем на самом деле был ее муж, и назвала его настоящее немецкое имя.

— Как такое могло случиться? — тихо спросила Анна. — И что связало этих людей, жертву и палача?

— Не знаю, — ответил пан Водославский, — не знаю. Может, любовь? Арон не женился, жил холостяком, управлял ресторанами, удвоив их количество. Похоронил мать. И решил найти ее родственников в Польше. Мария после войны вышла замуж, у нее родилась девочка; Мария назвала ее в честь своей сестры Барбарой.

— Это ваша мама? — догадалась Анна.

— Да. Мама горько плакала, сжимая в руках старые черно-белые фотографии, приехавшие к ней через два океана и пять десятилетий. И слезы капали на крышку коробки из-под датского печенья, где розовощекие мальчики и девочки катались на коньках и санках.

Варшава, 5 апреля, понедельник

Варшава…

Для меня она всегда была Варшавой — всегда в женском роде, и я думал о ней как о женщине. Мой отец родился в польском тогда еще Львове, мать — в тогда еще немецком Штеттине, брат — в послевоенном польском Кракове. А наша маленькая сестричка, которую родители произвели на свет, когда мой брат был уже взрослым, а я еще только свыкался со своей взрослостью, родилась в Вене. Два дня спустя там же и умерла. Отец, одержимый самым примитивным шовинизмом, считал, что польку нельзя хоронить в земле, которая «породила Гитлера». Совершенно игнорируя правила транспортировки умерших, как и мольбы обезумевшей от горя матери, он выкрал из морга венской больницы тельце маленькой Марты, запаковал в пластиковый мешок, уложил в багажник своей «Лады» и направился в Польшу. Таможенники на австрийско-чехословацкой границе обыскали машину. Они искали листовки и «вражескую литературу», а нашли синий, перевязанный веревкой мешок с телом Марточки. Мать и отца немедленно арестовали. На них надели наручники и заперли в зарешеченной камере в здании таможни. Расследование этого жуткого случая длилось более трех недель. С участием австрийской полиции, чехословацкой милиции, польского посольства в Вене и польского консульства в Брно. В конце концов родителей освободили, а Марту положили в маленький алюминиевый гроб и на специальной машине отправили в Польшу. Отец, наглотавшись успокоительных таблеток, ехал с матерью следом на своей «Ладе». В районе Оломоуца он заснул за рулем и врезался в дерево. Родители погибли на месте. Я был несовершеннолетним, и мне не разрешили поехать в Оломоуц, а мой взрослый брат был тогда очень далеко, в Сиднее, и у него не было достаточно денег, чтобы купить билет на самолет и прилететь в Варшаву, Вену или Прагу, а потом добраться до Оломоуца. И потому могила Марты, отца и матери находится в Братиславе. Одна на троих — так было дешевле для польского консульства в Брно.

Я был на кладбище в Братиславе первый и последний раз шесть лет назад. Рядом с помойкой возвышалась куча ржавого песка, а сразу за ней из земли торчал деревянный крест. На белой табличке, гвоздем прибитой к кресту, с трудом угадывались имена «Андзей», «Стефания», и «Мартина», хотя моего отца звали Анджей, мать — Сефания, а сестру должны были записать Мартой. Я в бешенстве выдернул крест и выбросил на помойку. Взял гость песка, насыпал себе в карман и вернулся в машину. Часть этого песка переслал бандеролью в Сидней, но никакого ответа от брата не получил.

Оставшийся песок я хранил в металлической шкатулке, где лежало все самое важное: свидетельство о рождении; документ, подтверждающий, что я «был исключен из Варшавской музыкальной школы номер четыре за повреждение рояля»; черная клавиша от этого рояля; зачерствевшая облатка, не съеденная мной на первом причастии, потому что ее положил мне в рот ксендз, который пил водку вместе с моим отцом и часто, будучи пьян, усаживал меня на колени и щупал; красивый диплом Академии музыки в Гданьске; огромные хлопчатобумажные трусы Иоанны Р., соблазнившей меня на пляже в Устке; отказ без объяснения причин паспортного стола муниципальной милиции Варшавы выдать мне заграничный паспорт для выезда в Нюрнберг в 1988 году; вырезка из «Газеты Выборчей» с моей студенческой рецензией на выступления Кевина Кеннера[6] в 1990 году на Международном конкурсе пианистов в Варшаве; первый зуб моей дочери; свидетельство о разводе с ее матерью; выписка из указа о присвоении мне гражданства ФРГ; мой письменный отказ отречься от польского гражданства; подборка моих статей о фортепьянных концертах брата во время его гастролей в Душниках (тогда я назвал его, в частности, «тусклой копией постаревшего Иво Погорелича[7]»); его письмо с отказом от родства со мной; мятый листок бумаги, информирующий об увольнении меня «в дисциплинарном порядке» с должности профессора Музыкальной академии в Познани; выписка из приговора берлинского суда по делу о побоях, нанесенных государственному чиновнику (я всего-навсего не отдавал свой рояль судебному приставу); первая, написанная еще от руки, рецензия, которую я отправил бездарному музыкальному критику Иоганну фон А., впоследствии опубликовавшему ее и другие мои тексты под своим именем; банкнота достоинством 50 евро, которой он оплатил мою первую пробу пера. Честно говоря, перебирая все это, я чувствую себя мазохистом, собирающим доказательства своих унижений, падений, измен и поражений…

Назад Дальше