— В самом деле…
Анна улыбнулась и направилась к музыкальному центру. Прошло два часа с того момента, как она, зайдя на кухню, увидела перед собой эту девушку, а казалось, знает ее всю жизнь.
— Первый концерт Моцарта, — торжественно объявила Анна.
— Магда тоже любила Моцарта, — тихо сказала Даша.
— Магда? — переспросила Анна. — Какое имя… сильное, я бы сказала.
— Мое любимое, — ответила Даша.
Легко встала, подошла к Анне. Положила ей на бедра свои тонкие руки и начала плавно покачиваться из стороны в сторону. Анна прижалась теплой щекой к ее — прохладной.
Губы Даши чуть касались ее кожи. Анна не чувствовала своего тела, оно казалось ей невесомым и прекрасным.
— А когда вы были счастливы в последний раз? — неожиданно спросила Даша. — Вы знаете, о чем я, такое необъяснимое ощущение… ничем не обусловленное.
Анна отстранилась, задумалась. «Ничего себе домработница… — мелькнула мысль. — Счастье, ничем не обусловленное…» Ответила не сразу: — Позавчера, на дискотеке в Берлине. Веселилась, танцевала и даже кокетничала с музыкантом. Неплохой, кстати, саксофонист. Тогда меня и пронзило острое ощущение счастья, сиюминутного счастья.
— Понимаю, — кивнула Даша. — Когда я увидела Магду в первый раз… ее красивое и беспомощное тело, мне вдруг так захотелось любить ее, целовать макушку, пальцы, волосы… Это было тихое и очень важное для каждого из нас счастье. Именно в ту минуту. Мы ничего не объясняли друг другу и ничего не спрашивали. Просто наслаждались внезапной и прекрасной близостью. — Даша чуть коснулась губами губ Анны.
Звучала музыка.
Чудесные звуки нарушил грубый мужской кашель. В дверях стоял небритый Сергей, скрестив на груди руки.
— Нет-нет, продолжайте, мне даже нравится! Давно не видел тебя такой расслабленной.
Анна почувствовала, что ей сейчас не поможет даже текила.
— Вам помочь собраться, Дарья, — произнес Сергей, — или вы сами сообразите, что пора бы вам выйти вон?
— Зачем ты так!.. — вырвалось у Анны.
— А ты вообще помолчи! — крикнул он и вышел, хлопнув дверью.
Дарья быстро написала что-то на салфетке и тоже вышла.
Анна тяжело опустилась на стул и тут же ощутила ставшую уже почти привычной тяжесть в груди.
Бывают такие дни и особенно утра, добрые утра, когда невозможность очнуться от трех часов тревожного липкого сна некстати выпадает прямо на апрельскую весеннюю прелесть, свежую траву и даже цветущие крокусы. И в тумане неверного рассвета на лицах, безжалостно освещенных солнцем, явственно читаешь смерть. Она написана на каждом — еще примятом подушкой, с развалами морщин — глубоком, бессильном. Умея прочесть эту палитру, вдруг сознаешь, что все происходит напрасно и зря: и эта единичная необходимость, выкинувшая тебя к ним, сюда; и эта бестолковая, бесполезная и столь отчаянно короткая жизнь, за которую все цепляются обеими руками; и единственный ее смысл, состоящий в том, что никто никогда не в силах понять другого человека.
И в зеркалах этих лиц, всматриваясь, замечаешь собственное отражение, с горечью понимая, что, какую из реальностей ни принять за точку отсчета, все мы скорее мертвы. Что эта наша жизнь и есть смерть…
Анна отложила дневник и заплакала. Рядом громко храпел Сергей.
Краков, 4 апреля, пасхальное воскресенье, поздний вечер
С вокзала, волоча за собой чемодан, я добрался до барбакана[11], а затем, узкими улочками Старого города, — до Главной площади. Приближалась полночь, дул ветер, было холодно, назавтра предстоял рабочий день, но на краковском рынке было многолюдно. У входа в «Сукеннице»[12] ужасно фальшивил длинноволосый саксофонист, окруженный стайкой восхищенных школьниц. На цепях, ограждающих памятник Мицкевичу, которого здесь ласково называют Адасем, сидели молодые люди и пили пиво. У ворот, ведущих к Мариацкому костелу, расставили мольберты художники. Крики цветочниц, старающихся пристроить оставшиеся букеты, цокот копыт запряженных в фиакры лошадей. В ресторанах полно посетителей. Краков вовсе не собирался ложиться спать…
Мне нравился этот город. И в какой-то период жизни я даже всерьез собирался сдать свою квартиру в Варшаве, переехать в Краков и поселиться в маленьком деревянном домике в еврейском квартале Казимеж. Я тогда увлекался хасидской и клезмерской[13] музыкой, а в Польше нет лучше места, чем еврейские ресторанчики краковского Казимежа, где можно послушать музыкантов-клезмеров. Я планировал заняться феноменом проникновения в эту музыку джаза, фолка, рока, регги и даже хип-хопа. Никто тогда об этом и не думал, а мне хотелось защитить на эту тему кандидатскую. Потом я уехал в Берлин, и эти планы утратили для меня всякое значение.
У Кракова, несмотря на толпы туристов и неизбежно связанную с этим коммерцию, была и есть своя аура, способствующая задумчивости и умиротворению. Если Варшава ассоциируется у поляков со спешкой, показухой, расточительностью и ярмаркой тщеславия нуворишей, то Краков — с медлительностью, традициями, культивированием аристократических вкусов, скупостью, историей и самое главное — культурой. Варшавяне охотно приезжают в Краков, чтобы перевести дыхание, а краковяне с удовольствием эмигрировали бы в Варшаву, потому что там легче сделать карьеру и заработать деньги, которых им постоянно не хватает. Правда, настоящий житель Кракова варшавянину в этом никогда не признается. Не случайно местные патриоты желчно говорят, что столицу Польши перенесли из Кракова в Варшаву только потому, что в деревне более свежий воздух. Это утверждение, кстати, не лишено оснований — именно в Кракове зафиксированы самые высокие в Польше показатели загрязнения воздуха.
Я был голоден. Последний раз я ел в Панкове — краюху черного хлеба с отвратительным паштетом. Я потянулся к пачке сигарет: утолять голод никотином и кофе вошло у меня в привычку. Процесс поглощения пищи, который когда-то был для меня священнодействием, превратился в малоприятное занятие, почти обязанность. За время пребывания в Панкове, а в клинике наш вес педантично контролировали, я похудел больше чем на шестнадцать килограммов, что странно, потому что антидепрессанты обычно повышают аппетит, ускоряют обмен веществ, а следовательно, вес увеличивается.
Сигарет в пачке не осталось. Идти ужинать не хотелось. Я бы предпочел перекусить, чтобы иметь повод выпить вина. Я занял свободный столик в ресторане близ Мариацкого костела и поставил на соседний стул чемодан. Официант с крашеными волосами, одетый в смокинг, стал нахваливать блюда. Он сыпал незнакомыми названиями: «Кролик с прованскими травами превосходен, бифштекс «Ридберг» — наше фирменное блюдо, «Турнедо на гриле» лучшие в городе, а «Комбер из косули» вообще подают только у нас…» — а когда наконец закончил монолог, я спросил, нет ли у них кровяной колбасы с квашеной капустой и толченым картофелем. Он посмотрел на меня как на дикаря, сменил тон с заискивающего на нагловатый и заметил, что чемодан мне следует оставить в гардеробе, а затем с нескрываемой издевкой сообщил, что в этом ресторане подают четырнадцать блюд из картофеля, но о «толченом» он никогда не слышал. Я ответил, что в таком случае он много потерял, и попросил принести хлеба и карту вин. Несколько секунд он смотрел на меня как на бездомного, явившегося на банкет по случаю вручения Нобелевских премий, но профессиональная выучка взяла свое, и он молча удалился. Вскоре подошла молоденькая практикантка и протянула мне карту вин. Казалось, я должен был выйти из себя, но ситуация, напротив, начала меня забавлять. Я заказал бокал самого дорогого вина. Когда выяснилось, что «вина стоимостью более тысячи злотых за бутылку по вполне понятным причинам не продаются в розлив», я попросил принести бутылку. Девушка на всякий случай повторила, хоть и неправильно, французское название, получила утвердительный кивок, кокетливо улыбнулась и отошла. Крашеный официант в смокинге, как я и ожидал, мгновенно вернулся. Видимо, именно он обслуживал мой столик, и перспектива выручить четырехзначную сумму, к тому же не привлекая к этому кухню, заставила его вновь принять подобострастный вид. Пока он с благоговением открывал бутылку, практикантка принесла на подносе бокал, корзинку с теплыми ломтиками багета и несколько фарфоровых плошек с экзотическими растительными маслами. Отказавшись от дегустации, я попросил налить мне полный бокал вина и добавил:
— Вино доставит мне гораздо больше удовольствия, если первый бокал наполнит для меня ваша очаровательная коллега. И следующие тоже. Одним словом, я настоятельно прошу вас к моему столику больше не приближаться.
Официант поджал губы и посмотрел на меня с ненавистью. Опережая его комментарий, я торопливо добавил:
— Если вас по какой-то причине это не устраивает, унесите вино и позовите администратора.
Вино было превосходным. С каждым новым глотком я чувствовал, как по телу разливается тепло и блаженство. Уже давно я не испытывал такого умиротворения. Разглядывая в окно ресторана людей, прогуливающихся по Главной площади, я украдкой посматривал на парочки за соседними столиками и впервые за долгое время не ощущал одиночества. Меня наконец оставили равнодушие и усталость от мира, который существовал параллельно со мной, не совпадая с моими мыслями и моим страданием. Я не испытывал радости, но и не грустил. Не думал о прошлом и не страшился будущего. Если бы в Панкове на групповом занятии психотерапией я рассказал о том, что теперь чувствовал, Аннета дипломатично заметила бы, «что я сделал большие успехи», а Джошуа издевательски рассмеялся бы, добавив, что будущее — это «выдумка алчных еврейских банкиров, которым нужно, чтобы мы постоянно испытывали страх, а потому это будущее следует по определению посылать к едрене фене». Свен оторвался бы от очередной книги и попросил Джошуа «не нести антисемитские глупости и не материться при женщинах». Магда Шмидтова прошипела бы, что Джошуа ее бесит и его следует гнать из группы, а я, чтобы разрядить обстановку, вежливо спросил бы у профессора Мильке, какое будущее, с его точки зрения, не вызывает опасений. И тогда Джошуа сочно выругался бы на идиш, Свен снова уткнулся в книгу, психолог Аннета притворилась бы, что делает записи, Магда Шмидтова вышла из комнаты, громко хлопнув дверью, а я попытался бы придумать, как выкрутиться из ситуации, которую сам же спровоцировал. В Панкове оптимистический взгляд на будущее всегда вызывал проблемы. Мне следовало это знать.
Но сейчас я не был в Панкове, я медленно напивался в Кракове. И точно знал о будущем лишь один печальный факт: бутылка вот-вот опустеет. Я помнил, что решил никогда не возвращаться в Панков — ни в статусе пациента, ни в статусе «гостя», как это было со мной. Я знал, что нахожусь в пути — еду в Москву, где должен найти русскую лесбиянку по имени Дарья. Следовательно, у меня был план на будущее, правда отдаленное, поскольку ближайшее будущее было мне решительно неизвестно. К примеру, я не знал, где проведу остаток ночи.
В остальном я чувствовал себя вполне комфортно.
Во-первых, у меня не было финансовых проблем. За тексты, которые писал для Иоганна фон А., я получал солидное вознаграждение, и оно все возрастало, независимо от их качества, что объяснялось очень просто: хотя никто из нас никогда не произносил слово «шантаж», мы оба знали, что в один прекрасный день оно может прозвучать. Я слушал концерты, куда он отправлял меня за свой счет, и писал рецензии, которые он под своим именем посылал в малотиражные, но авторитетные немецкие, австрийские, швейцарские и американские журналы. После каждой новой рецензии я презирал себя, как, видимо, и он. Зато его отец, совладелец крупного европейского строительного консорциума, мог гордиться единственным сыном, который хоть и не разбирался в архитектуре, зато стал «истинным знатоком музыки». Иоганн фон А. посредством моих текстов вписывал свое имя в историю рода, возвышая его от презренных бетоноукладочных работ до мировой культуры. Так было во все времена: деньги всегда стремились к аристократизму.
Во-вторых, терять мне было нечего, поскольку я потерял уже почти всё. Честь. Имя. Жену. Дочь. Самоуважение. Надежду. У меня осталась лишь музыка, которую мне довелось услышать, и то, чему я при этом научился. Иоанна назвала бы это «исходным нулевым состоянием с большим потенциалом». Вернувшись после своего бегства в Монголию и начиная все заново, она именно так описывала мне свои чувства. Сделав последний глоток вина в опустевшем ресторане на главной площади Кракова, я понял, что и у меня есть шанс начать все заново.
— И это очень похоже на бесстрашие перед будущим, господин профессор, — пробормотал я себе под нос.
Официантка неверно это расценила. Она подошла ближе и спросила, не желаю ли я еще чего-нибудь. Я попросил принести еще бутылку вина, выписать счет и вызвать такси.
— И не открывайте, пожалуйста, бутылку, — добавил я.
Точного адреса Иоанны я не знал. Но когда сказал таксисту, что хочу найти в Новой Гуте «жилой дом, расположенный между вино-водочным магазином и костелом», он тут же понял, что я имею в виду. Новая Гута — район Кракова. Один из самых больших и, по мнению некоторых, самых некрасивых. Когда-то это был город, заложенный в конце сороковых годов прошлого века, центр польской металлургии с легендарным сталелитейным заводом имени Ленина. Социалистический молох, построенный с нуля. Сталинская монументальность Центральной площади в сочетании с уродством «новых» корпусов, в которых жил рабочий класс социалистической Польши, а теперь обитают те, у кого нет денег, чтобы поселиться в элитных домах.
Таксист привез меня в район с символическим названием Стеклянные Дома. Так можно было назвать их только в насмешку — или в силу искренних заблуждений, как это было с героем романа Жеромского «Канун весны» Северином Барыкой, который рассказывал сыну о стеклянных домах как символе богатой и справедливой Польши.
В том доме было несколько подъездов. Я начал с ближайшего к магазину, читая фамилии жильцов на покореженных ржавых табличках. Та, что я искал, нашлась в третьем подъезде, в последнем ряду. Кнопку нажимать не пришлось — кто-то выходил, и я, воспользовавшись, проскользнул внутрь. Вначале я поднялся на последний седьмой этаж, а оттуда, спускаясь, читал фамилии жильцов на латунных табличках. На пятом этаже с левой стороны от лифта я обнаружил ее фамилию. Мне стало не по себе, я не решился нажать кнопку звонка, испугавшись, что перебужу весь дом, и тихо постучал. Минуту спустя повернулся замок. Меня на мгновение ослепил свет в прихожей. Женщина в халате, стоя на пороге, поднялась на цыпочки, как балерина, протянула руки и прикоснулась к моему лицу.
— Ты похудел… — прошептала она, глядя мне в глаза.
И стала ощупывать мое лицо. Тщательно, медленно. Как слепая. И улыбалась. Она нисколько не удивилась моему появлению — без предупреждения, через шесть с лишним лет — как будто это было нормально. Как если бы она меня ждала. Я стоял на пороге, не силах выдавить ни слова. Через минуту она вытерла слезы, схватила меня за руки и втащила в квартиру. Я услышал звук захлопнувшейся двери и жалобное мяуканье кошки. Иоанна провела меня в комнату, усадила на диван и исчезла в прихожей. Кошка тотчас вскочила мне на колени и замурлыкала. Я почесал у нее за ушами. Это была та самая кошка. На шесть лет старше, в два раза толще, а мурлыкала она точно так же, как в ту памятную рождественскую ночь. Время словно остановилось.
Я осмотрел маленькую уютную комнату. Кожаный местами потрескавшийся диван, стол из грубо обработанной древесины, стены плотно заставлены книжными полками, на ковре раскрытые газеты, письменный стол завален школьными тетрадями, на подоконнике ноутбук с подмигивающим экраном, на маленьком инкрустированном столике рядом с батареей кружка недопитого чая, у дверного косяка — открытый скрипичный футляр, заполненный банкнотами и монетами, на полке серванта, среди фарфоровых чашек, рамки с фотографиями улыбающихся пожилых людей, выстланная соломой плетеная корзинка с разноцветными писанками и сахарными агнцами… Я вспомнил, что забыл чемодан на лестничной клетке, и вскочил. Проходя мимо двери в ванную, услышал испуганный голос:
— Надеюсь, ты не исчезнешь сейчас еще на шесть лет? Останься хотя бы до утра. Прошу тебя…
Я остановился и толкнул ногой дверь ванной. Иоанна стояла голая перед зеркалом и сушила феном волосы.
— Я забыл чемодан у двери. Там вино. Я не исчезну, — сказал я, — никуда не исчезну… — вошел в ванную и поцеловал ее. — Теперь я не исчезаю, как раньше. Теперь бегут уже от меня, — добавил я шепотом.
Иоанна положила фен на пол. Сняла с меня пиджак, расслабила брючный ремень, медленно расстегнула пуговицы рубахи. Оставив меня полураздетым, встала под душ. Я почувствовал, что кошка трется об мои ноги, наклонился и выставил ее за дверь ванной комнаты. Она зашипела и глубоко, до крови, поцарапала мне запястье. Торопливо раздеваясь, я оставлял следы крови на рубахе и брюках. Еще минуту я слышал, как кошка царапает когтями дверь. Потом шум воды заглушил все звуки…
Утром кошка разлеглась между Иоанной и мной и шершавым язычком лизала мне ранку на запястье. Когда зазвонил будильник, она сорвалась с места, спрыгнула с кровати и поспешила на кухню. Иоанна прижалась ко мне и, целуя в плечо, прошептала:
— Хорошо, что ты есть. Я так скучаю по тебе. Даже сейчас…
Она встала и ушла на кухню, а перед уходом разбудила меня и, склонившись надо мной, сказала:
— Тебе повезло. Чемодан не украли. Он в прихожей. Кофе в кухонном шкафчике на второй полке снизу. Творог в холодильнике. Не давай ничего кошке, даже если она будет умолять тебя человеческим голосом. Она очень хитрая. Если не сможешь остаться до вечера, не забудь шарф. Он на вешалке в прихожей…