Дитя человеческое - Джеймс Филлис Дороти 16 стр.


Я могу себе представить слова Хелены, потому что знаю, что они справедливы. Я причинил ей больше зла, чем она мне, даже если забыть о том, что я убил ее единственное дитя. Почему я женился на ней? Я женился на ней потому, что она была дочерью мастера колледжа[33] и это льстило моему самолюбию; потому, что она тоже получила степень по истории и я думал, что у нас общие интересы, а также и потому, что находил ее физически привлекательной — и таким образом сумел убедить свое не очень пылкое сердце, что если это и не любовь, то нечто очень близкое к ней и вряд ли мне когда-нибудь выпадет что-то большее. Статус зятя главы колледжа приносил больше раздражения, чем удовольствия (отец Хелены оказался чудовищным человеком, неудивительно, что она не могла дождаться, когда уедет от него); интеллектуальные интересы жены были нулевыми (ее приняли в Оксфорд, потому что она была дочерью руководителя колледжа, и благодаря большой настойчивости, трудолюбию и дорогостоящему обучению она получила три необходимых высших балла, а Оксфорд смог оправдать свой выбор, чего без этого не сумел бы сделать). Сексуальное влечение? Что ж, оно продержалось дольше, хотя и было подвержено действию закона убывающего плодородия, пока не умерло окончательно, после того как я убил Натали. Ничто так не обнажает пустоту рушащегося брака, не оставляя при этом никакой возможности для самообмана, как смерть ребенка.

Интересно, больше ли Хелене повезло с Рупертом? Если эти двое получают удовольствие от секса, то они входят в число немногих счастливчиков. Секс теперь стал одним из наименее важных чувственных удовольствий. Можно было бы ожидать, что с постепенным избавлением от страха перед беременностью и полной ненужностью весьма неэротичных принадлежностей — пилюль, презервативов и овуляционной арифметики — секс получит стимул для изобретения новых, еще более изощренных наслаждений. Случилось же противоположное. Даже те мужчины и женщины, которые вовсе не стремились размножаться, захотели быть уверенными в том, что при желании могут иметь ребенка. Секс, полностью отчужденный от функции воспроизведения потомства, стал походить на бессмысленные акробатические трюки. Женщины все чаще сетуют, что получают, по их выражению, болезненный оргазм — спазм вместо удовольствия. Этому весьма распространенному явлению посвящаются многие страницы женских журналов. Женщины, все более нетерпимо относившиеся к мужчинам на протяжении 1980-х и 1990-х годов, наконец получили оправдание своему веками накапливавшемуся раздражению. Мы, которые больше не можем дать им ребенка, не можем дать им даже удовлетворения. Секс по-прежнему остается взаимным утешением, однако редко доводит до взаимного экстаза. Финансируемые государством порномагазины, все более откровенная литература, всяческие приспособления для стимуляции желания — ничто не возымело действия. Мужчины и женщины по-прежнему вступают в брак, хотя и значительно реже, с меньшей торжественностью и зачастую с представителями того же пола. Люди все так же влюбляются или говорят, что влюблены. Идет отчаянный поиск того единственного человека, предпочтительно более молодого или по крайней мере такого же возраста, вместе с которым предстоит встретить неизбежный упадок и разложение. Нам необходимо ощущать рядом теплую плоть, прикосновение руки к руке, губ к губам. Но любовная поэзия предыдущих веков вызывает у нас некоторое удивление.

Днем я шел пешком по Уолтон-стрит, не чувствуя особого раздражения из-за перспективы вновь встретиться с Хеленой и с удовольствием думая о встрече с Матильдой. Будучи зарегистрированным совладельцем, вписанным в удостоверение домашнего животного, я мог бы, конечно, обратиться в органы опеки над животными, чтобы добиться права на совместную опеку или на право навещать Матильду, но у меня не было желания подвергать себя такому унижению. По некоторым делам об опеке над животными разворачиваются такие ожесточенные, дорогостоящие и публичные битвы, что у меня нет охоты становиться их участником. Я знаю, что потерял Матильду, и она, это коварное избалованное, как и все кошки, существо, теперь наверняка меня позабыла.

При виде ее мне не стоило больших трудов обмануть себя. Она лежала в своей корзинке с двумя дрожащими, похожими на гладких белых крыс котятами, нежно тянущими ее за соски. Кошка взглянула на меня голубыми, лишенными выражения глазами и издала громкое и хриплое урчание, от которого корзина, казалось, заходила ходуном. Я протянул руку и дотронулся до ее шелковистой шерстки.

— Все прошло хорошо? — спросил я Хелену.

— О, вполне. У нас, конечно же, с самого начала схваток был ветеринар, но он сказал, что таких легких родов ему еще не доводилось видеть. Он забрал двоих из помета. Мы все еще не решили, которого из этих двух котят оставить себе.

Дом Хелены и Руперта небольшой, в архитектурном отношении ничем не примечательный, рассчитан на одну семью и имеет общую стену с соседним домом. Это построенная из кирпича пригородная вилла, главное ее преимущество — большой сад позади дома, уступами спускающийся к каналу. Большая часть мебели и все ковры были, видимо, новыми. Я подозреваю, что их выбрала сама Хелена, избавившись от всех атрибутов прежней жизни ее теперешнего возлюбленного, от всего, что имело отношение к его друзьям, клубам, уединенным холостяцким утехам, а также от фамильной мебели и картин, завещанных ему вместе с домом. Ей доставляло удовольствие создавать для него уют — я был уверен, что именно так она выражалась, — и он радовался, словно малый ребенок в новой детской. Повсюду чувствовался запах свежей краски. Задняя стена гостиной, как часто делают в оксфордских домах такого типа, была убрана, получилась одна большая комната с эркером впереди и французским окном, выходящим на застекленную лоджию сзади. Но одной из белых стен холла висели рисунки Руперта, выполненные им для книжных суперобложек, всего около дюжины, и каждый — в белой деревянной рамке. Всего их там дюжина. Интересно, кто придумал устроить эту публичную выставку — Хелена или он сам? Так или иначе, это оправдывало моментально возникшее во мне презрительное неодобрение. Я хотел было остановиться и посмотреть рисунки, но тогда мне пришлось бы что-нибудь сказать, а говорить ничего не хотелось. Но даже беглого поверхностного взгляда оказалось достаточно, чтобы понять, что рисунки очень хорошие. Руперт — большой художник, и эта самонадеянная демонстрация таланта всего лишь подтвердила то, что мне и так было известно.

Стол, накрытый в зимнем саду, поразил меня своим обилием: сандвичи с паштетом, булочки домашней выпечки и кекс с цукатами и орехами, который внесли на подносе, покрытом свеженакрахмаленной льняной салфеткой. Такие же маленькие салфетки предложили нам. В голову пришло слово «изысканность». Я узнал салфетку: Хелена вышивала ее незадолго до того, как ушла от меня. Значит, эта тщательно выполненная вышивка — часть ее приданого, немой свидетель адюльтера. Был ли этот изысканный пир — я помедлил, подыскивая новое уничижительное прилагательное, — рассчитан на то, чтобы произвести на меня впечатление, показать, какой хорошей женой она может быть мужчине, который по достоинству оценивает ее таланты? Для меня было очевидным, что Руперт высоко их ценит. Он чуть не млел от ее материнской заботы. Возможно, будучи художником, он воспринимает такую чрезмерную заботливость как должное. Зимний сад, подумал я, будет уютным весной и осенью. Даже сейчас, всего с одним обогревателем, в нем сохранялось приятное тепло. Сквозь стекло мне было видно, что хозяева как следует потрудились в саду. Шпалеру из колючих розовых кустов, закутанных у земли мешковиной, поддерживали аккуратные, похожие на забор подпорки, словно олицетворявшие надежность, комфорт, удовольствие. Ксан и его Совет одобрили бы это.

После чая Руперт ненадолго исчез в гостиной. Возвратившись, он протянул мне листовку. Я сразу узнал ее. Она была точно такой же, как та, что «Пять рыб» просунули мне под дверь. Сделав вид, что вижу ее впервые, я внимательно прочел листовку. Руперт, казалось, ждал моей реакции. Когда же ее не последовало, он произнес:

— Они здорово рисковали, ходя от двери к двери.

Я стал говорить, поймав себя на том, что, возможно, выдаю себя, и раздражаясь оттого, что не могу держать язык за зубами:

— Они бы не стали так делать. Это ведь не приходской журнал, правда? По-видимому, листовки разносил один мужчина или одна женщина, может, на велосипеде, а может, пешком, — просовывали их в двери, когда вокруг никого не было, оставляли на автобусных остановках, засовывали под дворники на припаркованных машинах.

— И все же это рискованно, не правда ли? — заметила Хелена. — Особенно если ГПБ решит устроить на них охоту.

— Не думаю, что их это встревожит, — возразил Руперт. — Никто не воспримет этого всерьез.

— Они здорово рисковали, ходя от двери к двери.

Я стал говорить, поймав себя на том, что, возможно, выдаю себя, и раздражаясь оттого, что не могу держать язык за зубами:

— Они бы не стали так делать. Это ведь не приходской журнал, правда? По-видимому, листовки разносил один мужчина или одна женщина, может, на велосипеде, а может, пешком, — просовывали их в двери, когда вокруг никого не было, оставляли на автобусных остановках, засовывали под дворники на припаркованных машинах.

— И все же это рискованно, не правда ли? — заметила Хелена. — Особенно если ГПБ решит устроить на них охоту.

— Не думаю, что их это встревожит, — возразил Руперт. — Никто не воспримет этого всерьез.

— А вы восприняли? — спросил я.

Он же, в конце концов, не выбросил листовку. Вопрос, прозвучавший резче, чем я намеревался, смутил его. Он бросил нерешительный взгляд на Хелену. Уж не разошлись ли они во мнениях по поводу этой листовки? Возможно, это их первая ссора. Но я был настроен оптимистично. Если бы они повздорили, то наверняка бы уничтожили ее при первой же попытке к примирению.

— Я действительно сомневался, следует ли нам заявить об этом местному совету, когда мы заезжали туда зарегистрировать котят, — ответил Руперт. — Но мы решили, что не надо. Не вижу, что он мог бы сделать, — я имею в виду местный совет.

— Разве что сообщить в ГПБ и добиться вашего ареста за хранение подрывных материалов.

— Мы и правда не знали, как поступить. Мы не хотим, чтобы власти решили, что мы все это поддерживаем.

— Кто-нибудь из соседей получил такую же листовку?

— Они не говорили, а нам не хотелось спрашивать.

— Так или иначе, а совет тут ничего не может поделать, — добавила Хелена. — Никто не хочет, чтобы штрафную колонию на острове Мэн закрыли.

Руперт все еще держал листовку, словно не зная, что с ней делать. Наконец он сказал:

— А с другой стороны, действительно ходят разные слухи о том, что творится в лагерях для «временных жителей», и я полагаю, раз уж они здесь, нам следует поступать с ними по справедливости.

Хелена повернулась к нему:

— С ними здесь обращаются лучше, чем у них дома. Они с удовольствием едут сюда. Никто ведь их не принуждает. Смешно предлагать закрыть штрафную колонию.

Вот что ее волнует, подумал я. Преступления и насилие, которые угрожают ее маленькому дому, вышитой салфетке, уютной гостиной, зимнему саду с тонкими стеклянными стенами, выходящему в темный дворик, где, как она теперь уверена, ее не поджидают никакие опасности.

— Они и не настаивают на ее закрытии, — ответил я. — Но следует признать, что ее необходимо поставить под надлежащий полицейский контроль, а осужденным дать возможность вести сносную жизнь.

— Но «Пять рыб» предлагают вовсе не это. В листовке говорится, что депортации должны прекратиться. Они хотят, чтобы колонию закрыли. И кто будет осуществлять полицейский контроль? Я не позволю Руперту пойти туда добровольцем. А осужденные могут и так вести сносную жизнь. Это зависит от них. Остров достаточно велик, у них есть пища и кров. Совет, конечно же, не станет эвакуировать их с острова. Если всех этих убийц и насильников снова отпустят на свободу, поднимется волна гневных протестов. К тому же разве не там же находятся заключенные Бродмура[34]? Они сумасшедшие, сумасшедшие и негодяи.

Я обратил внимание, что Хелена употребила слово «заключенные», а не «пациенты», и заметил:

— Самые плохие из них, должно быть, уже так стары, что вряд ли представляют большую опасность.

— Но некоторым нет еще и пятидесяти, и каждый год туда отправляют все новых и новых людей. В прошлом году — более двух тысяч так, кажется? — Она обернулась к Руперту: — Милый, я полагаю, нам следует порвать листовку. Нет смысла хранить ее. Мы ничего не можем поделать. Кем бы они ни были, они не имеют права печатать такие вещи. Только беспокоят людей.

— Я спущу обрывки в унитаз, — ответил Руперт.

Когда он вышел, она повернулась ко мне:

— Ты ведь ничему этому не веришь, правда, Тео?

— Я могу поверить в то, что жизнь на острове Мэн не из приятных.

— Но ведь это зависит от самих заключенных, не правда ли? — снова упрямо повторила Хелена.

Больше о листовке мы не упоминали, и десять минут спустя я ушел, в последний раз погладив Матильду, чего Хелена, очевидно, ждала от меня и что Матильда приняла весьма благосклонно. Я не жалею, что посетил их. Дело не только в желании увидеть Матильду; наше краткое воссоединение принесло скорее боль, нежели радость. То, что еще оставалось между нами, теперь можно забыть. Хелена счастлива. Она даже выглядит моложе и красивее — белокурая, стройная. Ее миловидность, которую я часто возводил в красоту, созрев, превратилась в уверенную элегантность. Я не могу искренне сказать, что рад за нее. Трудно быть великодушными по отношению к тем, кому мы причинили боль. Но по крайней мере я больше не несу ответственности за ее счастье или несчастье. У меня нет особого желания увидеть их снова, но я могу думать о них без чувства горечи или вины.

Был только один момент, перед самым моим уходом, когда я ощутил нечто большее, чем циничный отвлеченный интерес к их самодовольной семейной жизни. Я отлучился в туалет. Чистое вышитое ручное полотенце, новый кусок мыла, унитаз с пенисто-голубым дезинфицирующим раствором, маленькая плошка ароматической смеси из сухих цветочных лепестков — я с презрением отмечал детали. Тихонько вернувшись, я увидел, что Хелена и Руперт сидят поодаль друг от друга, протянув руки через разделявшее их пространство. Услышав мои шаги, они быстро, почти виновато отдернули руки. Это мгновенное проявление деликатности, такта, может, даже жалости, на секунду вызвало у меня противоречивое чувство, но такое слабое, что оно прошло, едва только я распознал его природу. Я понял, что это были зависть и сожаление, но не из-за того, что я потерял, а из-за того, чего я никогда не имел.

Глава 17

Понедельник, 15 марта 2021 года


Сегодня меня посетили два офицера Государственной полиции безопасности. Тот факт, что я пишу об этом, свидетельствует, что меня не арестовали, а дневник не нашли. Признаться, они его и не искали, они вообще ничего не искали. Одному Богу известно, какой уликой может стать дневник для любого, кто интересуется отступлениями от строгих принципов морали и личной несостоятельностью, но их мысли были сосредоточены на более реальных правонарушениях. Как я уже говорил, их было двое — молодой, очевидно, Омега (удивительно, их всегда можно распознать!), и старший офицер, немного моложе меня, в плаще-дождевике и с черным кожаным кейсом. Он представился как главный инспектор Джордж Ролингз, а его коллега — как сержант Оливер Кэткарт. Кэткарт был угрюмый, элегантный, с бесстрастным лицом — типичный Омега. Ролингз — плотного сложения и немного неуклюжий в движениях, с копной густых седовато-серых волос: казалось, их уложили и подстригли у дорогого парикмахера, чтобы подчеркнуть завитки по бокам и на затылке. У него были лицо с резкими чертами и узкие глаза, так глубоко посаженные, что радужные оболочки казались невидимыми; большой рот с верхней губой, напоминавшей по форме лук, выступал вперед, словно клюв хищной птицы. Оба были в гражданской одежде, причем их костюмы отличал чрезвычайно хороший покрой. При других обстоятельствах у меня, возможно, возникло бы искушение спросить, не шили ли они их у одного портного.

Они пришли в одиннадцать часов утра. Я провел их в гостиную на первом этаже и спросил, не желают ли они выпить кофе. Они отказались. Тогда я предложил им сесть, и Ролингз удобно устроился в кресле у камина, а Кэткарт после минутного колебания сел напротив, очень прямо держа спину. Я опустился в крутящееся кресло у письменного стола и развернулся к ним лицом.

— Моя племянница, — сказал Ролингз, — самая младшая из детей моей сестры, родилась всего за год до Омеги, так вот она посещала ваши маленькие лекции о викторианской жизни и эпохе. Она не из очень умных, вы, вероятно, ее не запомнили. Но с другой стороны, почему бы и нет? Ее зовут Мэрион Хопкрофт. Она говорила, что народу к вам ходило мало, а к концу недели — еще меньше. Нет у людей упорства. Они начинают с энтузиазмом, но быстро устают, в особенности если их интерес не стимулировать постоянно.

В нескольких фразах он свел мои лекции к скучным беседам для все уменьшающегося числа невежд. Этот тактический ход не отличался тонкостью, но, с другой стороны, вряд ли Ролингзу вообще свойственна тонкость. Я ответил:

— Имя знакомое, но что-то не могу припомнить.

— Викторианская жизнь и эпоха. Полагаю, слово «эпоха» лишнее. Почему не просто «Викторианская жизнь»? Или так: «Жизнь в викторианской Англии»?

— Не я выбираю название курса.

Назад Дальше