— Гусь свинье не товарищ!
Ардов на секунду растерялся. Зато В. Маяковский тут же бросил реплику:
— Ну, хорош вы гусь, Ардов!
Зал бурно реагировал, обсуждая, кто же в таком случае свинья. Но однажды молодой Виктор Ардов, который умел из зала сбить с ног любого конферансье, сам попал в свои сети. Это довольно известная история, но она короткая, и я расскажу ее еще раз.
Руководитель, конферансье и хозяин театра Кошевский, после того как Ардов много раз ставил его в безвыходное положение, придумал гениальный ход. Он предложил однажды Ардову поступить в театр в качестве конферансье и вести программы. Тот соблазнился. И нужно было видеть, как Виктор, растерянный и беспомощный, целую неделю терпел, метался по сцене, не умея отразить град реплик из зрительного зала, — в игру включились все остроумцы. Многие даже специально приезжали терзать его. Теперь Ардов понял, что это разница — бросить реплику из зала или весь вечер отражать удар за ударом. Ардов подал в отставку и надолго замолчал. Кошевский торжествовал.
Много лет спустя я не раз вспоминала об этом на авторских вечерах В. Ардова, уже прославленного юмориста и сатирика, когда он перед любой аудиторией умело и уверенно отвечал на любые реплики, разя и попадая точно в цель.
Представления в «Нерыдае» начинались в полночь. Ночью, когда в других театрах заканчивались спектакли, сюда приходили актеры, писатели, поэты, художники. Постоянно в зале сидели художники Лентулов с друзьями, Комарденков, молоденький С. Юткевич.
Приезжали из Петрограда ФЭКСЫ (Фабрика эксцентриков): Козинцев, Трауберг, Кулешов — и режиссер Н. В. Петров, который в это время уже организовал «Балаганчик». Часто кто-нибудь из приезжих гостей-артистов выступал на сцене экспромтом. Так, однажды приехал Владимир Николаевич Давыдов, просто икона русского театра, на которого можно было молиться.
По просьбе публики он спокойно влез из зала на сцену и запел старинные куплеты:
Корсетка моя, голубая строчка,
Мне мамаша говорила:
«Гуляй, моя дочка!»
Так прекрасно он пел, аккомпанируя себе на гитаре, так музыкально, такой старенький, и так это умиляло, что зал затих. Даже официанты замерли с подносами в поднятых руках, прислушиваясь к его слабому голосу.
Спектакли в «Нерыдае» заканчивались под утро, часа в четыре. Зрители разъезжались на своих извозчиках (нанимались извозчики поденно, понедельно или помесячно). Нам с сестрой добираться домой было далеко — на Землянку. Извозчик был не по карману. Иногда нас провожали наши поклонники-актеры. Потом этот вопрос уладился таким образом.
Умный Егор Тусузов, человек расчетливый, договорился с деревенским мужичком, имевшим лошаденку, розвальни и дела в Москве, чтобы тот подъезжал к углу Успенского переулка в 4 часа утра и отвозил нас с сестрой домой. Мы с ней усаживались в розвальни на сено и ехали через всю Москву, еще пустую, не-проснувшуюся, иногда прямо по припорошенным снегом трамвайным рельсам. Если же издалека доносились звонки первого трамвая (они тогда звонили вовсю), я кричала нашему вознице:
— Евсей! Куда же ты едешь прямо на трамвай!
Он поворачивал голову и, хлестнув лошаденку вожжами, кричал в ответ:
— А ничего! Я его не боюсь!
Было в «Нерыдае» множество историй и забавных случаев. Наверное, об одном из них я только слышала, а случилось это до моего появления.
Художник Лентулов привел сюда угостить, накормить хорошенько молодого художника Осмеркина. Тот был одет более чем странно даже для того времени. На нем была визитка (смотри словарь Ожегова), купленная на Трубе (рынок на Трубной площади), а на ногах — валенки, присланные отцом из деревни. Художники сели за стол и начали ужинать. Осмеркин был необыкновенно красив, с золотыми кудрями, которые вились неправдоподобно прекрасно. Соседи обратили внимание на валенки, что-то сказали на этот счет и стали смеяться. Лентулов остановил их:
— Как вам не стыдно! Это же артист Большого театра. Вы видите — он в визитке. А голос у него тенор, он должен его беречь, и поэтому доктор велел ему ходить в валенках.
Все сразу поверили — в лицо никто артистов не знал, еще не было ни радио, ни телевидения — и стали умолять Осмеркина спеть что-нибудь, начали кричать и аплодировать всерьез. Осмеркин испугался.
Тут Лентулов, видя, что дело принимает серьезный оборот, уговорил Осмеркина кончить ужин и подняться на сцену:
— Ты только дойди до рояля и встань в выемке инструмента, как это делают певцы. Остальное я беру на себя.
Увидев, что нет другого выхода (зал настойчиво аплодировал, а сцена пуста), оба встали, прошли через зал и забрались на сцену. Лентулов сел за рояль, а Александр Александрович, при всей своей тогдашней робости и провинциальности, встал у инструмента и даже гордо поднял свою красивую голову. Лентулов с невероятным шиком сделал несколько глиссандо по всей клавиатуре так громко, что из-за кулис неожиданно выскочил Кошевский и, увидя непрошеных гостей, вытурил их со сцены, которую они покинули без боя и тут же ушли, не заплатив за ужин и считая, что все обошлось как нельзя лучше. (Работы обоих художников сейчас можно увидеть в Третьяковке, где выставляются картины художников 20-х годов, группы «Бубновый валет».)
Программы в «Нерыдае» менялись. Был страшно смешной первый шумовой оркестр. Появилась новая страница — «Эпитафии». Она звучала торжественно и смешно:
Здесь начинается новая в нашем театре страница,
На которой похоронены самые замечательные лица.
Они не умирали, но всякое может случиться,
И тогда эпитафии наши должны пригодиться.
Эпитафий было много, в каждой программе — новые. Например:
Здесь помещается урна
Фореггера фон Грайфентурна,
Который хотя жил халтурно,
Но к лошадям относился недурно.
(В театре, которым руководил Фореггер, — он назывался «Мастфор», мастерская Фореггера, — шел спектакль «Хорошее отношение к лошадям».)
А о самом Кошевском пели так:
Постой, прохожий, и пойми,
И основательно прочувствуй:
Кошевский здесь полег костьми
За это самое искусство.
Он умер, проронив слова:
«Я сделал все-таки немало…»
Недаром целая Москва
Над этим гробом «НЕРЫДАЛА».
Этот номер программы имел успех, его все ждали и долго потом весело распевали на похоронный мотив новые эпитафии. Пока, однако, никто не собирался ни умирать, ни даже переходить в другие театры. Но уже скоро уйдет к Мейерхольду Игорь Ильинский и засверкает там, как новая звезда. И он, и Бабанова осветят весь театральный небосклон, и будут они сиять ярко и долго.
Когда теперь я смотрю все передачи Игоря Владимировича и всматриваюсь в знакомые черты, измененные временем, я каждый раз с новым интересом слушаю его суждения или рассказы о театральных событиях сегодняшних или давних лет. Он говорит о Маяковском, Мейерхольде словами всегда скупыми и сдержанными, но полными смысла и значения, и мне радостно убеждаться, что актер смог так пронести через всю жизнь свои достоинство и талант, даря его щедро людям и от этого заряжаясь на дальнейший путь, как аккумулятор, снова и снова.
А я рада, что помню, как вечером мы сидели в Жургазе. Был такой маленький ресторан в глубине, у особняка, в котором помешалось издательство «Журнально-газетное объединение» (Страстной бульвар, 11, где раньше была редакция журнала «Чудак»). Вот там Мих. Кольцов учредил такой уголок, куда стекались, как в вечерний клуб, актеры, писатели, журналисты. Вот тут мы и сидели, все вместе, все разные — Пыжова, Гарин, Довженко, Ганф. А Ильинский сидел рядом и ел, например, раков, орудуя специальной ложечкой, как виртуоз, по всем правилам (были такие правила и такие специалисты, я никогда не могла постичь этой науки). И вдруг он отключался, глаза его останавливались, не видя, на каком-нибудь предмете, он шевелил губами, будто что-то повторял или искал чье-то выражение лица. Никто этого не замечал — все ели раков. Но я-то знала, что в эти минуты он нашел то, что ему было нужно для его новой роли. Ох, и хитрые же люди эти актеры! Никогда не знаешь, где они найдут и поймают то, что им нужно. Это были уже 30-е годы.
Не знаю, сумела ли я достаточно вразумительно рассказать о начале 20-х годов, о театре «Нерыдай», где, как в крохотной капле воды, отражался мир нэпа. В тот период и в быту, и в театре, и вообще в искусстве и во всех вопросах жизни все было не похоже на установившееся нынче, не совпадало с оценками и понятиями, привычными нашему сегодняшнему мироощущению. Что-то в этом роде было, вероятно, в первые дни сотворения мира: небо, вода, твердь, планеты, животные и растения — как все это расставить по местам? Расставишь, а потом все оказывается не так. Надо опять ломать. И все сначала. А человек в это время как в финской бане: то 100 градусов жару и пару, то сразу головой в ледяную прорубь. Поэты, актеры, музыканты, композиторы, драматурги, вперед — к Киршону! Назад — к Островскому! Сумбур вместо музыки! РАПП, ВАПП, Мейерхольд! Долой Таирова! Ура Пролеткульту! Нет Есенину! Эйзенштейна в архив! Навеки вместе с «Бежиным лугом»! Нет — Зощенко! Открыть ясли имени Малюты Скуратова! Закрыть МХАТ 2-й! Художественному театру — имя Максима Горького! Так происходило в первые десятилетия становления нашего искусства (20—30-е годы). Я пишу обо всех этих событиях подряд, как они лежат в памяти, хотя между ними годы и годы.
И трудно, наверно, себе представить, что во время такого двенадцатибалльного шторма люди искусства жили-поживали, не только ели, пили, влюблялись, дружили, враждовали, но и боролись, что-то принимая на веру, что-то отвергая, что-то утверждая своим трудом, своим творчеством. Некоторые научились оглядываться и угадывать, как же быть дальше. И кое-кто попадал в точку, когда надо было, и поднимался (как планеры по нужной струе) на самый верх. Правда, иногда неожиданно летел оттуда кувырком. А другие упорно и добросовестно долбили каменную гору в любую непогоду, веря в себя, в свою силу, и, если им удавалось не умереть, они через много лет, уже старыми, становились на ту ступень, на которой должны были стоять много лет тому назад.
Конгресс
Среди разрозненных страниц моей судьбы есть полстранички — эпизод, который надо бы вспомнить. Произошло это после того, как я опять стала москвичкой, работала в театре и не думала об Одессе. Я уже выписала оттуда маму и сестру. Это было не так-то просто — всякие трудности с билетами и поездами. И был тогда у меня поклонник (у каждой актрисы их бывало по нескольку). Безмолвный, безропотный, он глядел на меня, когда ему выпадала удача проводить меня куда-то или откуда-то.
Временами он исчезал надолго — я не замечала этого. Потом он опять появлялся. Я не удивлялась: меня не интересовало ничто, кроме театра.
Как-то я его спросила, куда он проваливается. И узнала, что он куда-то ездит, кого-то сопровождает в поездах, например в Казань или в Ташкент.
— А в Одессу вы не ездите?
— Езжу, скоро поеду.
Тут я ему строго-настрого поручила привезти из Одессы маму, сестру, еще прихватить В. Типота с женой и маленькой дочкой и доставить их ко мне хоть на крыше вагона. Он внимательно посмотрел на меня через некрасивые очки некрасивыми глазами и сказал:
— Попробую. А где они будут жить?
Вопрос был серьезный. Мне самой жить было негде. У старшей сестры просить приюта я не стала. Сняла комнату через площадку от нее — у соседей. Это была каморка в шесть метров, там стояли железная кровать и сундук, так что жить было где. Поклонник мой всех привез, кроме маленькой дочки Типота, которую пока не взяли. И вот мы все вместе стали обитать на шести метрах впятером.
Отвела Типота в «Нерыдай», познакомила с Кошевским. Тот пригласил Виктора Яковлевича работать режиссером, а Надежду Германовну — художницей. Вера Инбер приехала вскоре из Одессы сама. Комнату ей Союз писателей, по-моему, дал сразу, и она тоже участвовала в какой-то программе «Нерыдая». Но все это присказка, а сказка будет впереди.
В один прекрасный день мы узнали, что готовится спектакль-обозрение для делегатов IV Конгресса Коминтерна, что кто-то из нашего и из других театров будет принимать участие в спектакле и играть в самом Кремле. Текст пишут четыре автора: В. Инбер, В. Типот, Н. Адуев, А. Арго. Принимать текст и спектакль будет правительственная комиссия.
Николай Адуев жил в ветхом московском доме, на втором этаже. Однажды на ободранной черной клеенке двери можно было прочесть написанные мелом крупные буквы: «Ушел в Кремль». Это Адуев пошел читать написанную им сцену. Поклонницы поэта Адуева замирали у двери от восторга.
Обозрение было наконец поставлено. Множество действующих лиц играли, пели куплеты, танцевали, читали стихи и раешники. Были роли представителей Лиги Наций, тред-юнионов, клерков, дам, миссис американок, выходили Ллойд Джордж, которого играл И. Ильинский, епископ кентерберийский (Г. Тусузов), гневно осуждавший Совнарком за изъятие церковных ценностей[1].
Программка обозрения «Милые разговоры» была напечатана в виде маленькой книжечки с переводом текста на три языка.
«Балаганчик»
Когда мы приходили в бухгалтерию получать зарплату, мне, например, кассир денег не давал, а говорил:
— Вот тут распишитесь. С вас 1 р. 75 к., — и объяснял, что расходы по ремонту крыши театра так велики, что приходится удерживать с актеров высшей категории.
Директор «Балаганчика» Н. Шатов, человек очень импозантный, высокий, хорошо одетый. Идет нэп, можно купить все, но, по-моему, у него одежда неновая, хорошо на нем сидящая, сохранявшаяся до этого года, может быть, в сундуке. Его жена — актриса Мосолова, хорошая старая комедийная актриса в труппе нашего театра. Художественный руководитель — Н. Петров. Родился театр из «Вольной комедии», которая нежно относится к «Балаганчику». Сам Вивьен, прославленный, знаменитый режиссер, интересуется делами и бывает у нас на премьерах.
Меня занесло в Петроград случайно. Когда Типот поссорился с Кошевским (а я считала, что правы те, кто на стороне Типота), я сообщила, что тоже ухожу из «Нерыдая». Куда — я еще не подумала. Кто-то говорил о «Балаганчике» в Петрограде. Я села в поезд и поехала туда.
Н. В. Петров, к которому я пришла, поговорил со мной немного, улыбнулся и предложил мне начать мои выступления в текущей программе.
Все произошло как по нотам, которые я привезла с собой, чтобы петь. Театр мне показался прекрасным. Настоящая сцена, зал, который гаснет, а сцена освещена. С. Тимошенко и Н. Петров ведут программу, зал слушает, смеется, радуется. Актеры совсем молодые: Давидович, Фридлянд, Казико, Мартинсон, Кашеверова — и старшие: Рашевская, Мосолова, Рубинштейн. И старые, и молодые — все из Питера.
Об одной из программ витиевато писали тогда в каком-то журнале: «Для наших дней жанр «Балаганчика» сугубо характерен, ибо его жанр — симптомология перепутья, растерянности, выраженной не столько во внешней растерянности (напротив, «Балаганчик» самоуверен), сколько в холодном скепсисе, иногда умной иронии, беглом сатирическом смешке — этих порт-бонерах[2] современного культурного человека, одновременно тронутого неврастенией и жаждой внешней новизны впечатлений. В том-то и огромная ценность «Балаганчика» перед лицом театральной современности — он созвучен этой современности». И дальше было написано много разных «симптомологий» на эту тему.
Молодых Н. В. Петров находил, например, в тех же «капустниках» и приглашал на пробу поработать в театре. Сам он не только руководил, ставил, писал, но и участвовал в спектаклях: пел, танцевал и конферировал. Потом в Москве он стал таким академичным, что никто бы не узнал в нем Кола Петера, как он именовался в «Балаганчике».
Атмосфера была рабочая: ни сплетен, ни склок, ни интриг; просто никто, видно, не знал, что они должны быть в театре. Все романы происходили только с Н. Фридлянд. Никогда не было точно известно, за кого она выходит замуж.
Когда «Балаганчик» выезжал на гастроли, денег нам Шатов все равно не платил. Он говорил, что везет актеров и дает им возможность загорать и дышать морским воздухом. Иногда он давал всем по 50 копеек.
В одной поездке я жила в номере гостиницы вместе с Казико. Это была очень хорошая актриса и милая женщина, но принципиальная: она покупала на наши с ней деньги сметану и хлеб. За завтраком мы съедали сметану не всю, она оставалась и прокисала — о холодильниках, даже о «Севере», мы еще и не слыхали. На другое утро Ольга покупала свежую, но мне ее не давала, пока я не съем вчерашнюю. Она командовала, а я, таким образом, всегда ела кислую сметану. Все равно все было прекрасно, и мы ни разу не поссорились. Когда надо было переезжать из одного города в другой, Ольга смотрела за мною, чтобы я не забывала в гостинице ничего из вещей. Но я была неисправима — к концу поездки все было потеряно.
В «Балаганчике», как потом и в Сатире, моими неизменными друзьями были Ф. Н. Курихин и его жена Леша Неверова. Я всегда с нежностью и благодарностью вспоминаю Федора Николаевича. Замечательно тонкий комедийный актер. Для него специально была написана маленькая комедия «Бедный Федя», посмотреть которую считали для себя обязательным все актеры. Каждое его выступление в самой маленькой роли вызывало восхищение. В советском кино он сразу занял свое место в комедиях, например «Веселые ребята» — кучер катафалка, который танцует и поет вместе с Любовью Орловой:
Тюх, тюх, тюх, тюх,
Разгорелся мой утюг!
Жена Курихина, Леша Неверова, была очень высокая красавица, на голову выше мужа. Она пользовалась невероятным успехом, имела тучи поклонников, вызывая ревность Курихина и заставляя его страдать. Нередко в размолвках супругов принимали участие многие товарищи.
И однажды в поездке случилось непредвиденное.
Какая-то дама неожиданно для Леши Неверовой влюбилась в Федора Николаевича. Возмущенная Неверова запретила Курихину разговаривать с ней. А поклонница подстерегла Курихина на улице и пошла рядом с ним. Неверова увидела их из окна.
Когда Курихин пришел домой, жена стала на него кричать. Крики услышала их соседка, актриса Судейкина. И вдруг ее поразило, что крики внезапно оборвались — и наступила полная тишина. Судейкина решила посмотреть, что происходит, вошла к ним и увидела такую картину: маленький, худенький Курихин лежал на полу, а Неверова, навалившись на него, старалась воткнуть ему в горло кинжал, который ей недавно подарил поклонник-грузин. Курихин с огромным напряжением, двумя руками едва удерживал руку жены, изо всех сил борясь за свою жизнь.