Жена путешественника во времени - Одри Ниффенеггер 12 стр.


– Но… Генри, ты же… ты говорил, что ничего не помнишь. Как же ты узнал? Ну, про десять минут сорок семь секунд? Откуда такая точность?

Я молчу, подыскивая правильные слова, чтобы объяснить.

– Ты знаешь о гравитации, да? Чем что-то больше, чем больше масса, тем сильнее действует притяжение. Большие вещи притягивают маленькие, и они вращаются вокруг как по орбите?

– Да…

– Мама умирает… это центр всего… все вращается вокруг… Я думаю об этом – и я попадаю в этот момент. Снова и снова. Если попадешь туда, если зависнешь над всей сценой аварии, разглядишь каждую деталь, всех людей, машины, деревья, сугробы – если сумеешь рассмотреть абсолютно все, то увидишь меня. Я в машинах, за кустами, на мосту, на дереве. Я видел это со всех углов, я даже участник последствий: я позвонил в аэропорт с ближайшей станции, попросил, чтобы моему отцу сразу же сказали ехать в больницу. Я сидел в приемной больницы и видел, как отец пришел за мной. Он серый и опустошенный. Я шел по обочине, ждал, когда появлюсь, накрывал одеялом свои худые плечи. Я смотрел в свое маленькое непонимающее лицо, и я думал… думал…

Я начинаю плакать. Клэр обнимает меня, и я плачу беззвучно, уткнувшись в ее затянутые в мохеровый свитер груди.

– Что? Генри, что?

– Я думал: «Я тоже должен был умереть». Мы сидим в обнимку. Я постепенно прихожу в себя. Я испортил свитер Клэр. Она идет в прачечную комнату и возвращается в белой полиэфирной блузке, в которой Алисия играет камерную музыку. Алисии всего четырнадцать, но она уже выше и полнее Клэр. Я смотрю на Клэр, стоящую передо мной, и жалею, что оказался тут, испортил ей Рождество.

– Извини, Клэр. Я не хотел все это на тебя свалить. Просто Рождество – это… трудно.

– О Генри! Я так рада, что ты здесь, хорошо, что ты рассказал мне, – в смысле, знаешь, ты приходишь ниоткуда и потом исчезаешь, и если я что-то знаю о тебе, о твоей жизни, ты кажешься… реальнее. Даже ужасные вещи… Мне нужно знать все, что ты хочешь рассказать мне.

Алисия из дома зовет Клэр. Ей пора возвращаться к семье, отмечать Рождество. Я встаю, мы осторожно целуемся, Клэр кричит: «Иду!», улыбается мне и взбегает по ступеням. Я подпираю дверь стулом и устраиваюсь на долгую ночь.

КАНУН РОЖДЕСТВА,

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

24 ДЕКАБРЯ 1988 ГОДА, СУББОТА(ГЕНРИ 25)

ГЕНРИ: Я звоню отцу и спрашиваю, хочет ли он, чтобы я приехал на ужин после дневного рождественского концерта. Он делает неискреннюю попытку обрадоваться, но, к его облегчению, я отмазываюсь. В этом году Официальный День Траура семьи Детамблей пройдет в разных местах. Миссис Ким уехала в Корею навестить сестру; я поливаю ее цветы и забираю почту. Я звоню Ингрид Кармайкл и предлагаю встретиться, и она мне напоминает, довольно жестко, что сегодня канун Рождества и у некоторых людей есть семьи, с которыми нужно считаться. Я пробегаю взглядом страницы записной книжки. В городе никого не осталось, или остались, но разбрелись по родственникам. Нужно было поехать к бабушке с дедушкой. Тут вспоминаю, что они во Флориде. Почти три часа дня, лавки начинают закрываться. Покупаю бутылку шнапса «У Эла» и запихиваю ее в карман пальто. Потом запрыгиваю в вагон метро на Белмонт и еду по центру города. День серый и холодный. В вагоне довольно свободно, едут в основном родители с детьми, смотреть на рождественские окна «Маршалла Филда» и докупать что-то в последний момент в «Уотер-Тауэр-Плейс». Схожу на Рэндольф и иду на восток к Гранд-парку. Ненадолго останавливаюсь на мосту над железной дорогой, пью и иду к катку. Катаются несколько парочек и маленькие дети. Дети гоняются друг за другом, пробуют кататься спиной вперед и выписывают восьмерки. Я катаюсь по периметру катка, гладко и особо не вдумываясь. Повтор, движение, баланс, холодный воздух. Хорошо. Солнце садится. Я катаюсь час или около того, потом сдаю коньки, натягиваю ботинки и ухожу.

Я иду на запад по Рэндольф, на юг по Мичиган-авеню, мимо Института искусств. Львы украшены рождественскими гирляндами. Иду по Коламбус-драйв. Гранд-парк пуст, только вороны важно вышагивают и кружатся в сумерках над синим снегом. Фонари окрашивают небо над головой в оранжевый цвет; над озером небо насыщенного голубого цвета. Я стою у Букингемского фонтана, пока холод не становится невыносимым, смотрю на чаек, как они кружатся и ныряют, дерутся из-за брошенной им буханки хлеба. Конные полицейские медленно объезжают фонтан один раз и спокойно отправляются в южном направлении.

Я иду. Ботинки промокли, и, несмотря на несколько свитеров, пальто немного тонковато для понижающейся температуры. Жира на мне мало; с ноября по апрель я стабильно мерзну. Иду по Харрисон, к Стейт-стрит. Прохожу Пасифик-Гарден-Мишн, вокруг которого, в поисках тепла и еды, собрались нищие. Интересно, что у них на обед? А что-нибудь рождественское у них устраивается? Проезжает несколько машин. Часов у меня нет, но думаю, сейчас около семи. Недавно я заметил, что у меня другое ощущение времени; мне кажется, что оно течет медленнее, чем на самом деле. Для меня день – это как сутки; поездка в метро может быть эпическим путешествием. Сегодня состояние сносное. Я сегодня умудрился большую часть дня особенно не думать о маме, об аварии, обо всем этом… но сейчас, вечером, пока гулял, все это нагнало меня.

Я понимаю, что хочу есть. Алкоголь выветрился. Я почти у «Адама» и мысленно подсчитываю наличные, имеющиеся при себе, решаю потратиться на ужин в «Бергхоффе», достопочтенном немецком ресторане, славящемся своим отменным пивом.

Здесь тепло и шумно. Людей довольно много, кто-то ест, кто-то стоит в очереди. Легендарные официанты «Бергхоффа» важно проносятся от кухни к столикам. Стою в очереди среди оживленных семейств и парочек. Оттаиваю. Наконец меня проводят к маленькому столику в главном зале, у стены. Заказываю темное пиво и тарелку утиных колбасок со специями. Приносят заказ, начинаю медленно есть. Подбираю весь хлеб, думая о том, что обеда сегодня не упомню. Это хорошо, я забочусь о себе, я не дурак, я вспомнил, что нужно поужинать. Откидываюсь на стуле и обозреваю комнату. Под высоким потолком, темными филенками и фресками с лодками обедают пары среднего возраста. Они весь день ходили по магазинам или слушали симфонию и теперь радостно разговаривают о купленных подарках, своих близких, билетах на самолет, ужине, Моцарте. Мне ужасно хочется попасть сегодня на симфонию, но вечером ничего нет. Наверное, отец сейчас возвращается домой из «Оркестр-Холла». Я бы сел на самый верхний ряд самого верхнего балкона (с акустической точки зрения – самое лучшее место) и слушал бы «Песнь о земле», или Бетховена, или что-нибудь такое же не рождественское. Хорошо бы. Может, на следующее Рождество. Внезапно все рождественские праздники выстраиваются передо мною в ряд, и все их нужно пережить. Меня затапливает отчаяние. Нет. На секунду мне хочется, чтобы время унесло меня отсюда в какой-нибудь более легкий день. Но потом мне становится стыдно за трусливую мысль избежать грусти; мертвым нужно, чтобы мы их помнили, даже если это съедает нас, даже если мы всего лишь может повторять: «Прости», пока это не потеряет хоть какой-нибудь смысл. Я не хочу омрачать этот теплый праздничный ресторан грустью, когда в следующий раз окажусь здесь с бабушкой и дедушкой, поэтому расплачиваюсь и ухожу.

Оказавшись вновь на улице, начинаю размышлять. Домой идти не хочу. Я хочу быть с людьми, хочу отвлечься. Внезапно на ум приходит бар «Гет Ми Хай», место, где может произойти все, что угодно, просто рай для эксцентрических выходок. Замечательно. Я иду к «Уотер-Тауэр-Плейс» и сажусь на шестьдесят шестой автобус на Чикаго-авеню, схожу на Дамен и пересаживаюсь на пятидесятый номер на север. В автобусе пахнет рвотой, из пассажиров только я. Водитель мягким церковным тенором напевает «Тихую ночь», и, сходя на Уэбансине, я желаю ему счастливого Рождества. Когда иду мимо «Фикс Ит», начинается снег, и я ловлю большие влажные хлопья кончиками пальцев. Слышу, как из бара просачивается музыка. Заброшенный призрачный вагон выплывает на улицу из натриевого сияния, и как только я открываю дверь, кто-то начинает играть на трубе и горячий джаз ударяет меня прямо в грудь. Я вхожу в него как в пучину, и это то, что мне нужно.

Здесь всего человек десять, включая Мию, барменшу. Три музыканта: труба, электрогитара и кларнет ютятся на крошечной сцене, а все посетители сидят за стойкой. Музыканты яростно играют, выжимая максимальную громкость, как звуковые дервиши. Прислушавшись, я угадываю в мелодии «Белое Рождество». Мия подходит и смотрит на меня. Я изо всех сил кричу:

– Виски с водой!

– Большой?

– Да!

Она отворачивается смешать коктейль. Внезапно музыка смолкает. Звонит телефон, Мия хватает трубку и орет:

– «Гет Ми Хаааааааааааааааай»!

Она ставит передо мной напиток, я кладу двадцатку на стойку.

– Нет,– говорит она в трубку.– Ну, черт… Ну и хрен с тобой тоже.

– Большой?

– Да!

Она отворачивается смешать коктейль. Внезапно музыка смолкает. Звонит телефон, Мия хватает трубку и орет:

– «Гет Ми Хаааааааааааааааай»!

Она ставит передо мной напиток, я кладу двадцатку на стойку.

– Нет,– говорит она в трубку.– Ну, черт… Ну и хрен с тобой тоже.

Швыряет трубку обратно, как будто забивая мяч в баскетболе. Пару секунд стоит, пытаясь совладать с досадой, потом закуривает «пэл-мэл» и выдыхает мне в лицо большой клуб дыма.

– О, извини.

Музыканты дружно подсаживаются за стойку, и она идет налить им пива. Дверь в туалет находится на сцене, и я, пользуясь случаем, иду отлить. Когда возвращаюсь, Мия ставит передо мною еще одну порцию.

– Ты ненормальная, – говорю я.

– А ты дохляк.– Она выставляет свою пепельницу и ныряет под стойку, что-то обдумывая. – Что потом делаешь?

Я прикидываю варианты. Пару раз я шел домой с Мией, с ней весело, и все такое, но сейчас у меня неподходящее настроение для случайных связей. С другой стороны, теплое тело под боком – не худший вариант, когда настроение ни к черту.

– Собираюсь надраться. А ты что предлагаешь?

– Ну, если ты надерешься не слишком сильно, мог бы заглянуть ко мне, а потом, если не помрешь и проснешься утром, мог бы оказать мне громадную услугу: пойти на рождественский обед к моим родителям в Гленкоу и отзываться на имя Рейф.

– Господи, Мия. Мне хочется сдохнуть при одной только мысли об этом. Извини.

Она наклоняется над стойкой и многозначительно добавляет:

– Ну, Генри. Выручи меня. Ты – презентабельный молодой человек. Черт, ты библиотекарь. Ты не струхнешь, когда тебя начнут спрашивать, кто твои родители и в какой колледж ты ходил.

– Если честно, как раз струхну. Я побегу сразу в женский туалет и сделаю себе харакири. И вообще, в чем дело? Даже если я им понравлюсь, это будет означать, что они долгие годы будут изводить тебя вопросом: «А куда же подевался тот милый молодой библиотекарь, с которым ты встречалась?» А что будет, когда они встретят настоящего Рейфа?

– Думаю, об этом мне беспокоиться не придется. Да ладно тебе. Я тебе покажу в постели приемы «Три икс», о которых ты в жизни не слышал.

Я несколько месяцев отказывался встречаться с родителями Ингрид. Я отказался идти к ним завтра на рождественский обед. Ни за что не сделаю этого для Мии, которую едва знаю.

– Мия. В любой другой вечер в году… Слушай, сегодня моя цель – достичь такого уровня опьянения, при котором я едва буду стоять на ногах, и ничто другое у меня стоять точно не будет. Просто позвони родителям и скажи, что у Рейфа тонзилоктомия или что-нибудь в этом роде.

Она идет на другой конец стойки, чтобы обслужить трех подозрительно молодых парней студенческого вида. Затем немного возится с бутылками, создавая что-то в высшей степени изысканное. Ставит передо мной высокий стакан.

– Вот. За счет заведения.

У напитка цвет клубничного сока.

– Что это?

Я отхлебываю. Вкус как у «Севен-ап». Мия улыбается дьявольской улыбкой:

– Я это сама придумала. Хочешь улететь, это самый ранний рейс.

– О, спасибо, отлично.– Чокаюсь с ней, пью. Заливает волна жара и полного благополучия. – Боже, Мия, тебе надо это запатентовать. Ты могла бы по всему Чикаго маленькие палатки поставить и продавать это в походных котелках. Ты могла бы разбогатеть.

– Еще?

– Конечно.

Будучи подающим надежды младшим помощником «Общества вольных алкоголиков Детамбль и Детамбль», я еще не определил для себя максимально допустимый объем выпитого алкоголя. Еще несколько стаканов, и Мия пристально, с сомнением смотрит на меня через барную стойку.

– Генри?

– Да?

– Тебе хватит.

Возможно, мысль неплохая. Я пытаюсь кивнуть, соглашаясь с Мией, но вместо этого медленно, почти грациозно, сползаю на пол.

Гораздо позже просыпаюсь в больнице «Мерси». Мия сидит на моей постели. По всему лицу у нее растеклась тушь. Я подключен к системе и чувствую себя плохо. Очень плохо. Если честно, хуже не бывает.

Поворачиваю голову, меня рвет в тазик. Мия протягивает руку и вытирает мне рот.

– Генри.

– Эй. Что за черт.

– Генри, мне так жаль…

– Ты не виновата. Что случилось?

– Ты вырубился, и я подсчитала… Сколько ты весишь?

– Сто семьдесят пять фунтов.

– Господи. Ты ужинал?

– Да,– отвечаю я, поразмыслив.

– Ну, все равно, то, что ты пил, было сорок градусов крепости. И еще два виски… но ты держался молодцом, а потом вдруг ужасно захмелел и вырубился, и я прикинула и поняла, что у тебя в желудке было полно бухла. Я позвонила девять один один, и вот ты здесь.

– Спасибо. Наверное.

– Генри, у тебя есть предсмертное желание?

– Да,– задумываюсь я, отворачиваюсь к стене и притворяюсь спящим.

8 АПРЕЛЯ 1989 ГОДА, СУББОТА(КЛЭР 17, ГЕНРИ 40)

КЛЭР: Я сижу в комнате бабушки Миагрэм, мы вместе разгадываем кроссворд из «Нью-Йорк таймс». Яркое прохладное апрельское утро, я вижу, как в саду на ветру колышутся красные тюльпаны. Мама в саду, что-то сажает, маленькое и белое, около форзиции. У нее шляпу почти сдуло, и она постоянно прижимает ее рукой, наконец снимает ее и прижимает корзиной.

Я не видела Генри два месяца, и до следующей встречи из списка почти три недели. Мы приближаемся ко времени, когда я не увижусь с ним более двух лет. Я воспринимала Генри так несерьезно, мне казалось таким естественным, что я его видела. Но теперь каждое его появление означает, что стало еще на одну нашу встречу меньше. И все теперь по-другому. Я хочу чего-то… хочу, чтобы Генри что-то сказал, что-то сделал, чтобы я убедилась, что все это было не просто изысканной шуткой. Я хочу. Вот и все. Я продолжаю хотеть.

Бабушка Миагрэм сидит в голубом кресле-качалке у окна. Я сижу на подоконнике, на коленях у меня газета. Мы уже перевалили за половину кроссворда. Мои мысли уходят в сторону.

– Детка, прочитай еще раз,– просит бабушка.

– Двадцать по вертикали. «Обезьяна-монашка». Семь букв, вторая «а», последняя «н».

– Капуцин.– Она улыбается, невидящие глаза обращены в мою сторону. Бабушке я кажусь темной тенью напротив чего-то более светлого. – Неплохо, а?

– Да, здорово. А ну-ка, попробуй вот это. Восемнадцать по горизонтали: «Юбка, расширяющаяся колоколом на поддерживающих ее изнутри тонких обручах». Вторая «р»..

– Кринолин. Сейчас такое не носят.

– Ну, нет… Я никогда так не сумею.

Я встаю и потягиваюсь. Безумно хочется прогуляться. Комната у бабушки милая, но вызывает клаустрофобию. Потолок низкий, обои в изысканных голубых цветах, покрывало на кровати голубое ситцевое, ковер белый, пахнет пудрой, зубным протезом и старой кожей. Бабушка Миагрэм сидит нарядная, с прямой спиной. У нее красивые волосы, белые, но по-прежнему немного с рыжиной, унаследованной мною; они великолепно вьются и заколоты шиньоном. Глаза у бабушки похожи на голубые облака. Она ослепла девять лет назад и уже хорошо адаптировалась; прекрасно ориентируется в доме. Она все время пытается научить меня искусству разгадывать кроссворды, но одна я не могу заставить себя засесть за них. Бабушка всегда вписывала ответы ручкой. Генри любит разные головоломки.

– Сегодня чудесный день, не так ли? – спрашивает бабушка, откидываясь на спинку стула и потирая костяшки пальцев.

Я киваю, потом говорю:

– Да, но немного ветрено. Мама возится в саду, и ветер постоянно набрасывается на нее.

– Очень похоже на Люсиль, – говорит бабушка. – Знаешь, внучка, я бы хотела погулять.

– Я как раз об этом думала, – отвечаю я.

Она улыбается, протягивает руки, и я осторожно поднимаю ее из кресла. Достаю наши пальто, завязываю шарф вокруг ее головы, чтобы ветер не растрепал волосы. Потом мы медленно спускаемся по лестнице и выходим через главную дверь. Останавливаемся на дорожке, я поворачиваюсь к бабушке и спрашиваю:

– Куда пойдем?

– Пойдем в сад, – говорит она.

– Довольно далеко. О, вон мама рукой машет; помаши в ответ.

Мы машем маме, она там, далеко, у самого фонтана. Питер, наш садовник, стоит рядом с ней. Он перестает что-то говорить маме, поворачивается и смотрит на нас, ждет, когда мы пойдем дальше, чтобы он мог закончить спор, может быть, о нарциссах или о пионах. Питер любит спорить с мамой, но она в результате всегда все делает по-своему.

– До сада почти миля, бабушка.

– Ну что ж, Клэр, у меня сегодня ноги не болят.

– Хорошо, тогда пойдем.

Я беру ее за руку, и мы отправляемся в путь. Добираемся до конца долины, я спрашиваю:

– По солнцу или по тени?

– Конечно, по солнцу, – отвечает она, и мы направляемся к тропинке, которая проходит по середине долины и ведет к поляне. Пока мы идем, я все описываю.

– Мы проходим мимо кострища. Здесь птицы – вон, полетели!

– Вороны. Скворцы. И голуби,– говорит бабушка.

– Да… И вот мы у ворот. Осторожно, на тропинке грязь. Я вижу собачьи следы, довольно крупные. Может, это Джои из Аллингамса? Все зеленеет. А вот и дикая роза.

Назад Дальше