Дьюма-Ки - Стивен Кинг 11 стр.


По прошествии времени (не могу сказать точно, как долго у меня всё это заняло) я вернул фотографию в пластиковый конверт, а потом засунул бумажник под салфетки и косметику, примерно на ту же глубину, с которой и достал. Положил сумочку на журнальный столик, зашёл в свою спальню за Ребой, воздействующей на злость куклой, и захромал наверх, в «Розовую малышку», культёй прижимая куклу к боку. Вроде бы помню, как говорил: «Я собираюсь превратить тебя в Монику Селеш[40]», — когда сажал её перед окном. Но с тем же успехом мог сказать «в Монику Голдстайн». Когда дело касается памяти, мы все склонны подтасовывать. Евангелие от Уайрмана.

Я отчётливо (даже отчётливее, чем хотелось) помню большую часть того, что произошло на Дьюме, но вот вторая половина именно этого дня вспоминается смутно. Я знаю, что с головой ушёл в рисование, а сводящий с ума зуд в несуществующей руке меня совершенно не донимал, покая работал. И я почти уверен, что красноватая дымка, которая в те дни висела перед глазами, сгущаясь, если я уставал, на какое-то время исчезла полностью.

Не могу сказать, сколь долго я пребывал в таком состоянии. Должно быть, времени прошло немало. Достаточно для того, чтобы, закончив рисовать, я ощутил жуткую усталость и дикий голод.

Спустился вниз и принялся жрать копчёную колбасу при свете лампочки холодильника. Сандвич делать не стал: не хотел, чтобы Илзе узнала, что я чувствую себя нормально и могу есть. Пусть думает, что все наши проблемы вызваны испорченным майонезом. Тогда у нас отпадёт необходимость тратить время на поиски других объяснений.

А среди объяснений, которые приходили мне в голову, рациональным места не нашлось.

Съев пол-упаковки нарезанной салями и выпив пинту сладкого чая, я прошёл в спальню, лёг и провалился в глубокий сон.

xv

Закаты.

Иногда мне кажется, что мои самые чёткие воспоминания о Дьюма-Ки — оранжевое вечернее небо, кровоточащее снизу и выцветающее поверху, зелёное, переходящее в чёрное. Когда я проснулся тем вечером, ещё один день триумфально покидал наш мир. Опираясь на костыль, я потопал в гостиную, с затёкшим телом, морщась от боли (первые десять минут всегда были самыми худшими). Увидел, что дверь в комнату Илзе распахнута, а её кровать пуста.

— Илзе? — позвал я.

На мгновение стояла тишина. Потом она откликнулась сверху.

— Папуля! Мамма-миа, это нарисовал ты? Когда ты это нарисовал?

Все мысли о болях и затёкшем теле как ветром сдуло. Я поднялся в «Розовую малышку» со всей доступной мне быстротой, лихорадочно вспоминая, что же я такого нарисовал. Что бы это ни было, я не приложил никаких усилий, чтобы спрятать своё очередное творение. А если я изобразил что-то ужасное? Допустим, мне в голову пришла блестящая идея нарисовать карикатуру на распятие, «прибить» к кресту поющего госпелы «Колибри»?

Илзе стояла перед мольбертом, так что рисунка я видеть не мог. Дочь полностью закрывала его собой. Но даже если бы она стояла в стороне, освещался зал только кровавым закатом. И лист альбома на фоне этого сияющего окна являл собой чёрный прямоугольник.

Я включил свет, молясь о том, что ничем не огорчил дочь. Она же прилетела в такую даль, чтобы убедиться, что у меня всё хорошо. По голосу мне не удалось определить её реакцию на мой рисунок.

— Илзе.

Она повернулась ко мне. По лицу чувствовалось, что она скорее ошеломлена, чем злится.

— Когда ты это нарисовал?

— Ну… Пожалуйста, отойди чуть в сторону.

— Память опять тебя подводит, так?

— Нет… хотя да. — Я нарисовал берег, каким видел его из окна, но больше ничего сказать не мог. — Как только я увижу рисунок, так, я уверен, сразу… отойди в сторону, дорогая, дверь ты изобразишь лучше, чем окно.

— Значит, я тебе мешаю? — Она рассмеялась. Редко когда смех приносил мне такое облегчение. Что бы она ни нашла на мольберте, рисунок этот её не разъярил, и желудок разом опустился, занял положенное ему место. Раз она не злилась, уменьшалась угроза, что разозлюсь я и испорчу её не такой уж и плохой визит.

Илзе отступила влево, и я увидел, что нарисовал в полубессознательном состоянии, перед тем как лечь спать. Если говорить о мастерстве, наверное, ничего лучше у меня не получалось с того самого дня, когда на озере Фален я изобразил три пальмы, но я подумал, что её недоумение более чем понятно. Я и сам недоумевал.

Эту часть берега я мог видеть из широкого, чуть ли не во всю стену, окна «Розовой малышки». Небрежный отсвет на воде, выполненный жёлтым карандашом, который изготовила «Винус компани», показывал, что происходит всё ранним утром. В центре картины стояла маленькая девочка в платье для тенниса. Спиной к нам, но рыжие волосы выдавали её с головой: Реба, моя маленькая любовь, подруга из прошлой жизни. Фигуру я прорисовал нечётко, но зритель понимал, что сделано это сознательно: нарисована не реальная маленькая девочка, а пригрезившаяся фигура в воображаемом месте.

Вокруг её ног на песке лежали ярко-зелёные теннисные мячи.

Другие покачивались на небольших волнах.

— Когда ты это нарисовал? — Илзе всё ещё улыбалась… почти смеялась. — И что всё это значит?

— Тебе нравится? — спросил я. Потому что мне рисунок не нравился. И причина была не в том, что теннисные мячи получились не того цвета — у меня не нашлось нужного оттенка зелёного. Рисунок вызывал неприязнь, потому что всё в нём было не так. И ещё — глубокую печаль.

— Я в него влюбилась! — воскликнула она, а потом рассмеялась. — Говори, когдаты его нарисовал? Признавайся!

— Пока ты спала. Я пошёл, чтобы прилечь, но вновь почувствовал тошноту, вот и подумал, что лучше остаться в вертикальном положении. Решил немного порисовать, в надежде, что желудок успокоится. Я и не подозревал, что держу эту куклу в руке, пока не поднялся сюда, — и показал на Ребу, которая сидела, прислонённая к окну, выставив вперёд набивные ноги.

— Это кукла, на которую ты должен кричать, когда чего-то не можешь вспомнить, так?

— Что-то в этом роде. Я сел к мольберту. На этот рисунок ушёл примерно час. Когда я закончил, почувствовал себя лучше. — Хотя я мало помнил о том, как и что рисовал, оставшегося в памяти хватало, чтобы точно знать: моя версия — ложь. — Потом лёг и заснул. Вот и всё.

— Могу я его взять?

Волна страха накрыла меня, но я не мог отказать, не обидев дочь или не показавшись безумцем.

— Бери, если действительно хочешь. Но он ничего собой не представляет. Может, лучше тебе взять один из знаменитых закатов Фримантла? Или почтовый ящик с конём-качалкой? Я мог бы…

— Я хочу этот, — прервала она меня. — Он забавный, милый и даже немного… ну, не знаю… зловещий. Смотришь на неё под одним углом и говоришь: «Кукла». Смотришь под другим и говоришь: «Нет, это маленькая девочка… в конце концов, разве она не стоит?» Это удивительно, как многому ты научился в рисовании цветными карандашами! — Она решительно кивнула. — Я хочу этот. Только ты должен его назвать. Художники должны называть свои творения.

— Я согласен, но понятия не имею…

— Перестань, перестань, не юли. Напиши то, что первым придёт в голову.

— Хорошо, — смирился я. — «Конец игры». Илзе захлопала в ладоши.

— Идеально. Идеально! И ты должен расписаться. Я не слишком раскомандовалась?

— Ты всегда такой была, — ответил я. — Командиршей. Должно быть, тебе получше.

— Да. А тебе?

— Мне тоже, — солгал я. На самом деле от злости всё передо мной стало красным. «Винус» карандашей такого оттенка не изготавливала, зато на полочке мольберта лежал новенький, остро заточенный чёрный карандаш. Я взял его и написал свою фамилию рядом с одной из розовых ног девочки. Чуть дальше с десяток теннисных мячей неправильного зелёного цвета плыли по волне. Я не знал, что означают эти грубо нарисованные мячи, но они мне не нравились. Мне не хотелось подписывать рисунок, но потом уже не оставалось ничего другого, как добавить сбоку печатными буквами «Конец игры». И тут я вспомнил слова, которым Пэм научила девочек, когда они были ещё маленькими, и которые полагалось говорить по завершении какого-нибудь неприятного дела.

Сделали — и забыли.

xvi

Илзе провела у меня ещё два дня, и они прошли на отлично. К тому времени, когда мы с Джеком повезли её в аэропорт, солнце чуть прихватило ей лицо и руки, и загар прекрасно сочетался с исходящим от неё сиянием юности, здоровья, благополучия.

Джек нашёл Илзе тубус для перевозки новой картины.

— Папуля, обещай, что будешь заботиться о себе и сразу позвонишь, если я тебе понадоблюсь.

— Будет исполнено. — Я улыбнулся.

— И обещай, что найдёшь человека, который сможет оценить твои картины. Человека, который в этом разбирается.

Джек нашёл Илзе тубус для перевозки новой картины.

— Папуля, обещай, что будешь заботиться о себе и сразу позвонишь, если я тебе понадоблюсь.

— Будет исполнено. — Я улыбнулся.

— И обещай, что найдёшь человека, который сможет оценить твои картины. Человека, который в этом разбирается.

— Ну…

Дочь наклонила голову, нахмурилась. И вновь стала совсем как Пэм, когда я только с ней познакомился.

— Пообешай, или пеняй на себя.

И поскольку она говорила серьёзно — на это указывала вертикальная складочка между бровей, — я пообещал. Складочка разгладилась.

— Хорошо, с этим определились. Ты должен поправиться. Заслуживаешь этого. Хотя иногда я гадаю, веришь ли ты, что такое возможно.

— Разумеется, верю.

Она продолжила, словно не услышав меня:

— Потому что случившееся с тобой — не твоя вина.

Я почувствовал, как к глазам подступили слёзы. Разумеется, я знал, что не моя, но приятно слышать, как эти слова произносит вслух другой человек. Не Кеймен, работа которого и состояла в том, чтобы отскребать въевшийся жир со всех этих давно не мытых, причиняющих беспокойство котлов в раковинах подсознания.

Она кивнула.

— Ты обязательно поправишься. Я так говорю, а я командирша.

Ожила громкая связь. Объявили рейс 559 авиакомпании «Дельта», с посадками в Цинциннати и Кливленде. Первый этап путешествия Илзе домой.

— Иди, Цыплёнок. Нужно дать им время просветить твоё тело и проверить обувь.

— Сначала я должна тебе кое-что сказать.

Я всплеснул единственной оставшейся рукой.

— Что теперь, моя драгоценная девочка?

Илзе улыбнулась: так я обращался к обеим дочерям, когда моё терпение подходило к концу.

— Ты не убеждал меня, что мы с Карсоном слишком молоды для обручения. За это тебе отдельное спасибо.

— Если б убеждал, был бы толк?

— Нет.

— И я так подумал. Кроме того, твоя мать ещё попилит тебя за нас обоих.

Илзе поджала губы, потом рассмеялась.

— И Линии тоже… но только потому, что я впервые опередила её.

Она ещё раз крепко меня обняла. Я вдохнул запах её волос, крепкую, волнующую смесь ароматов шампуня и молодой, здоровой женщины. Отстранившись, Илзе посмотрела на моего мастера-на-все-руки, который стоял чуть в стороне.

— Позаботься о нём, Джек. Он хороший.

Они не влюбились друг в друга (не сложилось, мучачо), но он ей тепло улыбнулся.

— Сделаю всё, что в моих силах.

— И он обещал, что покажет свои картины специалисту. Ты — свидетель.

Джек, улыбаясь, кивнул.

— Отлично! — Илзе вновь поцеловала меня, на этот раз в кончик носа.

— Веди себя хорошо, папа. Долечивайся. — И она прошла сквозь двери пусть увешанная багажом, но всё равно быстрым шагом. Обернулась перед тем, как они закрылись. — И купи краски!

— Куплю! — крикнул я, но не знаю, услышала она или нет. Во Флориде двери захлопываются со свистом, быстро, чтобы уменьшить потери кондиционированного воздуха. На какие-то мгновения окружающий мир потерял чёткость и стал ярче; застучало в висках; защекотало в носу. Я наклонил голову и быстро протёр глаза большим и средним пальцами, тогда как Джек прикинулся, будто углядел в небе что-то очень интересное. Моё состояние характеризовало одно слово, но в голову оно никак не приходило. Я подумал: «педаль», потом — «кефаль».

Если не спешить и не злиться, сказать себе: «ты можешь это сделать», слова обычно приходят. Иногда тебе они и не нужны, но всё равно приходят. Пришло и это слово: «печаль».

— Хотите подождать, — заговорил Джек, — пока я подгоню автомобиль, или…

— Нет, я могу пройтись. — Я обхватил пальцами ручку костыля. — Только смотри по сторонам. Не хочу, чтобы при переходе дороги на меня наехали. Уже знаю, что это такое.

xvii

На обратном пути мы заглянули в магазин «Всё для живописи» в Сарасоте, и вот там я спросил Джека, знает ли он что-нибудь о художественных галереях города.

— Будьте уверены, босс. Моя мама работала в такой. Она называется «Скотто». Находится на Пальм-авеню.

— А если подробнее?

— Это модная галерея в богемной части города. — Он помолчал. — Хорошая галерея. Работают там милые люди… во всяком случае, к маме они всегда относились по-доброму, но… понимаете…

— Это модная галерея. — Да.

— То есть цены высокие?

— Там собирается элита. — Он говорил очень серьёзно, но, когда я рассмеялся, составил мне компанию. Думаю, именно в тот день Джек Кантори стал мне другом, а не наёмным работником.

— Тогда вопросов больше нет, потому что и я, безусловно, элита. Такая галерея мне и нужна.

Я поднял руку, раскрыв ладонь, и Джек хлопнул по ней.

xviii

По приезде в «Розовую громаду» Джек помог занести в дом мою добычу: пять пакетов, две коробки и девять натянутых на подрамники холстов. Покупки обошлись мне почти в тысячу долларов. Я сказал Джеку, что наверх мы всё занесём завтра. В этот вечер мне меньше всего хотелось писать картины.

Через гостиную я похромал на кухню с тем, чтобы приготовить сандвич, но по дороге увидел мигающую лампочку на автоответчике: меня ждало сообщение. Я подумал, что звонила Илзе, чтобы сообщить о задержке рейса из-за погодных условий или поломки.

Ошибся. Услышал приятный, но поскрипывающий от старости голос, и сразу понял, кто это. Буквально увидел большущие синие кеды на блестящих металлических подставках для ног.

— Привет, мистер Фримантл, добро пожаловать на Дьюма-Ки. Рада, что увидела вас на днях, пусть и мельком. Предполагаю, молодая женщина, которая была с вами, — ваша дочь, учитывая сходство. Вы уже отвезли её в аэропорт? Очень на это надеюсь.

Пауза. Я слышал её дыхание, громкое, тяжёлое (пусть до эмфиземы дело, похоже, ещё не дошло) дыхание человека, который большую часть жизни не выпускал сигареты изо рта. Потом она заговорила вновь:

— Принимая во внимание все обстоятельства, Дьюма-Ки — для дочерей место несчастливое.

Я вдруг подумал о Ребе, в столь неподходящем ей платье для тенниса, окружённой теннисными мячами, а волны выносили на берег всё новые.

— Надеюсь, со временем мы встретимся. До свидания, мистер Фримантл.

Щелчок. И я остался наедине с неустанным шуршанием ракушек под домом.

Прилив продолжался.

Как рисовать картину (III)

Оставайтесь голодными. Принцип этот проверен на Микеланджело, проверен на Пикассо, проверен сотнями тысяч художников, которые творят не из любви (хотя без неё никак не нельзя), но ради хлеба насущного. Если вы хотите отобразить этот мир, призовите на помощь ваши неутолённые желания. Вас это удивляет? Не должно. Нет ничего более человечного, чем голод. Нет творчества без таланта, тут я с вами соглашусь, но талант — нищий. Талант просит милостыню. Голод — вот движущая сила искусства. Та маленькая девочка, о которой я вам говорил? Она нашла своё неутолённое желание и использовала его.

Она думает: «Больше никакой кровати целый день. Я иду в комнату папочки, в кабинет папочки. Иногда я говорю кабинет, иногда — тадинет. В нём большое красивое окно. Они сажают меня в кесло. Я могу смотреть вверх. На птиц и красоту. Слишком много красоты для меня, и мне становится кусно. У некоторых облаков крылья. У других — синие глаза. При каждом закате я плачу, так мне кусно. Больно смотреть. Боль уходит в меня. Я не могу сказать, что я вижу, и от этого мне кусно».

Она думает: «ГРУСТНО, это слово — ГРУСТНО. Не кусно и не кесно. Кесно — на чём сидят».

Она думает: «Если бы я могла остановить боль. Если бы я могла вылить её из себя, как пи-пи. Я плачу и пытаюсь пытаюсь пытаюсь сказать, чего я хочу. Няня помочь не может. Когда я говорю: „Цвет“, — она касается своего лица, улыбается и говорит: „Всегда такая была, навсегда такой останусь“. Старшие девочки тоже не помогают. Я так сержусь на них, почему вы не слушаете, ВЫ БОЛЬШИЕ ЗЛЮКИ. Однажды приходят близняшки, Тесси и Ло-Ло. Они особо говорят между собой, особо слушают меня. Сначала не понимают, но потом. Тесси приносит бумагу. Ло-Ло приносит карандаш, и с моих губ слетает: „Тан-даш“, — отчего они радостно кричат и хлопают в ладоши».

Она думает: «Я ПОЧТИ МОГУ СКАЗАТЬ СЛОВО КАРАНДАШ».

Она думает: «Я могу создать мир на бумаге. Я могу нарисовать, что значат слова. Я вижу дерево. Я создаю дерево. Я вижу птицу. Я создаю птицу. Это хорошо, как вода из стакана».

Эта маленькая девочка, с перевязанной головой, в розовом домашнем платьице, сидящая у окна в кабинете отца. Её кукла, Новин, лежит рядом на полу. У неё доска, и на доске лист бумаги. Ей уже удалось нарисовать лапу с когтями, которая определённо похожа на засохшую сосну за окном.

Она думает: «Мне нужна ещё бумага, пожалуйста».

Назад Дальше