Оттуда я потом поехал в Париж, где мало чего происходило, если не считать самой красивой девушки на свете, которой не понравился мой рюкзак за спиной, да и все равно у нее была свиданка с парнем с мелкими усиками, который стоит рука в боковом кармане с ухмылкой в ночноклубной киношке Парижа.
Ух – а в Лондоне что я вижу, как не прекрасную, небесно красивую блондинку, стоящую у стены в Сохо, подзывая хорошоодетых мужчин. Много грима, с синими тенями у глаз, самые красивые женщины на свете определенно англичанки… если вы, как я, не предпочитаете смуглых.
Но в Марокко были далеко не только прогулки с Барроузом и бляди у меня в комнате, я сам по себе уходил в дальние походы, хлебал «Чинзано» в кафе на тротуарах solitaire[12], сидел на пляже…
По пляжу шли железнодорожные рельсы, что приводили поезд из Касабланки – я, бывало, сидел в песке, глядя на чудны́х арабских тормозных кондукторов и их смешную маленькую Железную Дорогу Си-Эф-Эм (Central Ferrocarrill Morocco). – У вагонов колеса были со спицами, не сцепки, а просто буфера, двойные цилиндрические буфера с каждой стороны, а вагоны друг к другу привязывались посредством обычной цепи. – Сигналист подавал сигналы обычным гусем, рукой показывал стоп-машина и путь-свободен, а еще у него был тонкий пронзительный свисток, и орал он по-арабски, харкая-горлом, заднему кондуктору. – У вагонов ни ручных тормозов, ни скоб-лесенок. – Жуткие арабские бомжи сидели в угольных бункерах, пока ими маневрировали взад-вперед по сортировочной горке на песчаном морском побережье, рассчитывая доехать до Тетуана…
На одном тормозильщике феска и баллоны-панталоны – Я так и представлял себе диспетчера в полной мантии Джалабы, сидящего у телефона с трубкой гашиша. – Но у них был хороший маневровый Дизель, с офесканным машинистом внутри у дросселя и знаком на борту локомотива, гласящим DANGER A MORT (Смертельная опасность). – Вместо ручных тормозов они бегали, спеша в развевающихся одеяньях, и отпускали горизонтальный брус, который тормозил колеса тормозными башмаками – это было безумие – они чудодейственные просто были железнодорожники. – Сигналист вопил «Thea! Thea! Mohammed! Thea!» – Мохаммедом был старший кондуктор, он стоял на дальнем краю песка, печально глядючи. – Между тем овуаленные арабские женщины в длинных Иисусовых одеяньях слонялись вокруг, собирая куски угля у путей – к вечерней рыбе, к ночному теплу. – Но песок, рельсы, трава, были так же вселенски, как Южная Тихоокеанская… Белые одежды у птичьего песка железной дороги синего моря…
У меня была очень приятная комната, как я говорил, на крыше, с патио, звезды по ночам, море, молчание, французская квартирная хозяйка, китайская экономка – шести-и-семь-футовый голландец-педераст, живший по соседству и приводивший каждую ночь к себе арабских мальчиков. – Никто мне не докучал.
Паром из Танжера в Альхесирас был очень печален, потому что весь освещен так весело ради ужасного предприятия перебраться на другой берег. —
В Медине я нашел спрятанный испанский ресторан, где подавали следующее меню за 35 центов: один стакан красного вина, креветочий суп с мелкой лапшой, свинина в красном томатном соусе, хлеб, одно жареное яйцо, один апельсин на блюдце и один черный кофе-эспрессо: руку дам на отсечение. —
Ради писательства и спательства, и думательства я ходил в местную прохладную аптеку и покупал «Симпантину» для возбужденья, «Диосан» для кодеиновых грез, и «Сонерил» для сна. – Тем временем мы с Барроузом также раздобыли немного опия у парня в красной феске в Соко-Чико, и смастерили себе каких-то самодельных трубок из старых банок от оливкового масла, и курили, распевая «Уилли-Мочалку», а назавтра смешали пахтача и кифа с медом и специями, и сделали себе кексиков «Маджун» и съели их, жуя, с горячим чаем, и пошли на долгие пророческие прогулки в поля маленьких беленьких цветочков. – Однажды днем улетев по гашишу, я медитировал на своей солнечной крыше, думая «Все, что движется, есть Бог, и все, что не движется, есть Бог» и при этом переизречении древней тайны все, что двигалось и шумело в Танжерском дне, похоже, вдруг возликовало, а все, что не двигалось, вроде возрадовалось…
Танжер очаровательный, четкий, приятный город, полный изумительных континентальных ресторанов вроде «El Paname» и «L’Escargot»[13] с такой кухней, что слюнки текут, сладкими снами, солнышком и целыми галереями святых католических священников возле того места, где я жил, которые молились к морю каждый вечер. – Пускай повсюду будут оризоны! —
Меж тем безумный гений Барроуз сидел, печатая, диковласый у себя в садовой квартире следующие слова: – «Мотель Мотель Мотель одиночество стонет через весь континент как туман над недвижной маслянистой водой приливных рек…» (имея в виду Америку). (В изгнании Америка всегда вспоминается.)
В День независимости Марокко моя большая 50-летняя сексуальная арабская негритянка-горничная убрала мне комнату и сложила мою грязнющую нестираную футболку аккуратно на стуле…
И все же иногда Танжер бывал невыразимо скучен, никаких флюидов, поэтому я уходил две мили вдоль берега среди древних ритмичных рыболовов, которые тянули сети поющими бандами с какой-то древней песней вдоль прибоя, оставляя рыбу плескаться в морскоглазном песке, а иногда я смотрел офигительные футбольные матчи, разыгрываемые в песке безумными арабскими мальчишками, некоторые причем забивали голы бросками назад через голову под аплодисменты целых галерей детворы. —
И бродил я по Магрибской Земле хижин, коя прелестна, как земля старой Мексики со всеми ее зелеными холмами, burros, старыми деревьями, садами. —
Однажды днем я сидел на речном дне, втекавшем в море, и смотрел на высокий прилив, распухавший выше моей головы, и внезапный шторм вынудил меня бежать обратно вдоль берега к городу, как звезду легкой атлетики на рысях, весь промок, и вдруг на бульваре кафе и отелей вышло солнце и осветило мокрые пальмы, и от этого у меня возникло старое ощущение – бывает у меня такое застарелое чувство – я подумал обо всех.
Чудной городок. Я сидел на Соко-Чико за столиком кафе, наблюдая, как мимо проходят субъекты: Чудно́е воскресенье в Феллахской Арабляндии с, как ожидаешь, таинственными белыми окнами и дамами, мечущими кинжалы, и ты и впрямь видишь, но ей-богу, женщину там, что я видел в белой вуали, сидящую, вглядываясь у Красного Креста над маленькой вывеской, гласившей: – «Practicantes, Sanio Permanente[14], TF No. 9766» крест при этом красный – прямо над табачной лавкой с багажом и картинками, где маленький голоногий мальчик опирался на прилавок с семейством онаручночасовленных испанцев. – Меж тем проходили английские моряки с подводных лодок, стараясь все больше и больше напиться малагой, однако спокойные и затерявшиеся в сожаленьях по дому. – Два маленьких арабских хеповых кошака устроили себе краткую музыкальную болтологию (десятилетние) и даже расстались, толкнувшись плечьми, на одном мальчике была желтая ермолка и синий лепень. – Черные и белые плитки уличного кафе, где сидел, испакощены одиноким танжерским временем – мимо протопал маленький лысостриженый мальчик, подошел к мужчине за столиком подле меня, сказал «Yo», и официант метнулся и шуганул его, крикнув «Yig». – Со мной за столиком сидел жрец в буром оборванном одеянье (какой-то hombre que rison), но смотрел в сторону, положив руки на колени, на зеленую сцену с ослепительно-красной феской, красным девчачьим свитером и красной мальчуковой рубашкой… Грезя о Суфии…
О стихи, что Католик заполучит в Исламской Земле: – «Святая Шерифская Мать моргает у черного моря… спасла ли ты финикийцев, тонущих три тыщи лет назад?.. О нежная царица полночных коней… благослови Марокеновы грубые земли!»…
Ибо они точняк были грубые земли, и я однажды выяснил, вскарабкавшись высоко в задние холмы. – Сначала прошел по побережью, в песке, где чайки все вместе группой у моря словно бы закусывали за столом, сияющим столом – поначалу я думал, они молятся – главная чайка возносила благодарственную молитву. – Сидя в прибрежном песке, я задавался вопросом, знакомятся ли в нем микроскопические красные жучки, спариваются ли вообще. – Попробовал сосчитать щепоть песка, зная, что там столько же миров, сколько песчинок во всех океанах. – О досточтимый из миров! ибо как раз в тот миг мимо с посохом и бесформенной кожаной торбой, и хлопковым узелком, и корзиной на спине прошел старый Бодхисаттва в мантии, старый брадатый воплотитель величия мудрости в мантии. – Я видел за много миль, как подходит он по пляжу – покрытый саваном араб у моря. – Мы даже не кивнули друг другу – это было чересчур, слишком уж давно мы с ним знакомы. —
После этого я вскарабкался вглубь суши и достиг горы, смотревшей на весь Танжерский залив, и вышел на тихий пастушеский склон, ах рев ослов и меее овец там наверху, что радуются в Юдолях, и глупенькие счастливенькие трели свихптичек, дуркующих в уединении скал и кустарника, овеваемого солнечным жаром, навеваемым морским ветром, и все теплое завыванье мерцает. – Тихие хижины из кустов-и-веток, похожие на Верхний Непал. – Лютые на вид арабские пастухи шли мимо, хмурясь мне, смуглые, бородатые, в мантиях, коленки голые. – К Югу лежали дальние африканские горы. – Подо мной на крутом склоне, где я сидел, были зеленовато-голубые деревушки. – Сверчки, рев моря. – Мирные горные Берберские Деревни или хутора, женщины с вязанками веточек на спинах спускаются с холма – девчушки среди кормящихся быков. – Сухие овраги в жирных зеленых луговинах. – И карфагеняне все исчезли?
О стихи, что Католик заполучит в Исламской Земле: – «Святая Шерифская Мать моргает у черного моря… спасла ли ты финикийцев, тонущих три тыщи лет назад?.. О нежная царица полночных коней… благослови Марокеновы грубые земли!»…
Ибо они точняк были грубые земли, и я однажды выяснил, вскарабкавшись высоко в задние холмы. – Сначала прошел по побережью, в песке, где чайки все вместе группой у моря словно бы закусывали за столом, сияющим столом – поначалу я думал, они молятся – главная чайка возносила благодарственную молитву. – Сидя в прибрежном песке, я задавался вопросом, знакомятся ли в нем микроскопические красные жучки, спариваются ли вообще. – Попробовал сосчитать щепоть песка, зная, что там столько же миров, сколько песчинок во всех океанах. – О досточтимый из миров! ибо как раз в тот миг мимо с посохом и бесформенной кожаной торбой, и хлопковым узелком, и корзиной на спине прошел старый Бодхисаттва в мантии, старый брадатый воплотитель величия мудрости в мантии. – Я видел за много миль, как подходит он по пляжу – покрытый саваном араб у моря. – Мы даже не кивнули друг другу – это было чересчур, слишком уж давно мы с ним знакомы. —
После этого я вскарабкался вглубь суши и достиг горы, смотревшей на весь Танжерский залив, и вышел на тихий пастушеский склон, ах рев ослов и меее овец там наверху, что радуются в Юдолях, и глупенькие счастливенькие трели свихптичек, дуркующих в уединении скал и кустарника, овеваемого солнечным жаром, навеваемым морским ветром, и все теплое завыванье мерцает. – Тихие хижины из кустов-и-веток, похожие на Верхний Непал. – Лютые на вид арабские пастухи шли мимо, хмурясь мне, смуглые, бородатые, в мантиях, коленки голые. – К Югу лежали дальние африканские горы. – Подо мной на крутом склоне, где я сидел, были зеленовато-голубые деревушки. – Сверчки, рев моря. – Мирные горные Берберские Деревни или хутора, женщины с вязанками веточек на спинах спускаются с холма – девчушки среди кормящихся быков. – Сухие овраги в жирных зеленых луговинах. – И карфагеняне все исчезли?
Когда я спустился обратно к пляжу перед Танжерским Белым Городом, уже была ночь, и я посмотрел на тот холм, где жил, весь в блестках, и подумал, «И я там живу, весь полный воображаемых умозрений?»
У арабов был их субботний вечерний парад с волынками, барабанами и трубами: мне он навел на мысль Хайку: —
Бродя по ночному пляжу
– Военная музыка
На бульваре.
Внезапно однажды ночью в Танжере, где, как я уже сказал, мне было скучновато, около трех часов утра задула одинокая флейта, и приглушенные барабаны забили где-то в глуби Медины. – Я это услышал из моей мореобращенной комнаты в Испанском квартале, но когда вышел на свою плиточную террасу, там ничего не было, кроме спящей испанской собаки. – Звуки неслись из-за многих кварталов, к рынкам, под магометанскими звездами. – То было начало Рамадана, поста длиною в месяц. – Как печально: из-за того, что Мохаммед постился с рассвета до заката, целый мир из-за веры под этими звездами тоже так станет. – На другом изгибе бухты подальше вращался маяк и отправлял свой луч мне на террасу (двадцать долларов в месяц), разворачивался и овевал берберские холмы, где дули в еще более причудливые флейты и барабаны постраньше и пониже, и дальше в рот Гесперид в мягчеющей тьме, что уводит к заре у побережья Африки. – Мне вдруг стало жаль, что я уже купил себе билет на пароход в Марсель и уезжаю из Танжера.
Если когда вам придется плыть пакетботом из Танжера в Марсель, никогда не езжайте четвертым классом. – Я-то себя считал эдаким умненьким, все повидавшим путешественником и экономил пять долларов, но когда на следующее утро в 7 взошел на пакетбот (огромная синяя бесформенная глыба, что показалась мне такой романтичной, пыхтя вокруг танжерского мола из Касабланки дальше по побережью), мне тут же велели ожидать с бандой арабов, а потом, через полчаса загнали стадом в носовой кубрик – казармы Французской Армии. Все койки были заняты, поэтому пришлось сидеть на палубе и ждать еще час. После нескольких отрывочных блужданий среди стюардов мне сказали, что койку мне не выписали и никаких распоряжений касаемо моей кормежки или как-то сделано не было. Я был практически заяц. Наконец я увидел шконку, которой, похоже, никто не пользовался, и присвоил ее, сердито спросив солдата неподалеку, «Il y a quelqu’un ici?»[15] Он даже не потрудился ответить, лишь пожал мне плечами, не обязательно галльское пожатье, а общее, усталое от мира, усталое от жизни пожатье Европы в целом. Я вдруг пожалел, что покидаю довольно равнодушную, однако честную искренность арабского мира.
Глупая эта лоханка отчалила через Гибралтарский пролив, и тут же начало яростно качать долгими донными волнами, вероятно худшими на свете, что происходили от скалистого дна Испании. – Уже настал почти полдень. – После краткой медитации на койке, покрытой джутом, я вышел на палубу, где солдатам приказано было выстроиться с их пайковыми тарелками, и уже половина Французской Армии на этой палубе потравила, поэтому по ней невозможно было ходить, не поскользнувшись. – Меж тем я заметил, что даже пассажирам третьего класса накрыли обед у них в столовой, и у них были свои каюты и обслуживание. – Я вернулся к своей шконке и вытащил старые причиндалы походного мешка, алюминиевый котелок и кружку, и ложку из рюкзака и стал ждать. – Арабы по-прежнему сидели на полу. – Здоровенный жирный немец, старший стюард, похожий на прусского телохранителя, вошел и объявил французским войскам, только что с несения боевой службы на жарких границах Алжира, что надо встать по стойке «смирно» и заняться уборкой. – Они молча воззрились на него, и он ушел со своей свитой крысят-стюардов.
В полдень все зашевелились и даже запели. – Я видел, как солдаты с трудом пробираются вперед со своими котелками и ложками, и пошел за ними, затем с цепью двинулся в наступление на грязный камбузный котел, доверху простой вареной фасоли, которую плюхнули мне в котелок после уничижительного взгляда поваренка, не понявшего, почему мой котелок немного не похож на прочие. – Но чтоб трапеза прошла успешно, я отправился в пекарню на носу и дал толстому пекарю, усатому французу, взятку, и он выдал мне прекрасную чересчур свежую буханочку хлеба, и вот с этим всем я уселся на бухту каната на крышке носового люка и съел все на чистых ветрах, и еда мне, вообще-то, понравилась. – Слева по борту Гибралтарская скала уже уходила вдаль, воды поуспокаивались, и вскоре уже настал ленивый день, а судно довольно продвинулось курсом к Сардинии и Южной Франции. – И вдруг (ибо у меня были раньше такие долгие грезы об этой поездке, все теперь испорчены, о прекрасном сверкающем рейсе на великолепном «пакетботе» с красным вином в бокалах на тонких ножках и с веселыми французами и блондинками) легкий намек на то, чего я искал во Франции (где я ни разу не бывал), донесся по системе громкого оповещения: песня под названием «Mademoiselle de Paris», и все французские солдаты, сидевшие со мной на баке, укрывшись от ветра за переборками и надстройками, вдруг стали на вид романтичны и принялись разгоряченно разговаривать о своих девушках дома, и все наконец вдруг вроде бы стало указывать на Париж.
Я был исполнен решимости шагать пешком от Марселя вверх по Трассе № 8 к Экс-ан-Провансу, а затем начать стопить. Мне и пригрезиться не могло, что Марсель такой большой город. Получив штамп в паспорт, я перешел железнодорожные сортировки, с торбой на горбе. Первый европеец, которого я приветствовал на его родной почве, был старым французом с велосипедными усами, который шел со мной по путям, но на мое счастливое приветствие не ответил, «Allo, l’Pere!»[16] – Но это ничего, сама щебенка и рельсы для меня были раем, непостижимая весенняя Франция, наконец-то. Я шел дальше, среди дымокотловых жилых домов XVIII века, изрыгающих угольный дым, минуя громадную мусорную фуру с огромной тягловой лошадью и кучером в берете и полосатой рубашке поло. – Старый «форд» 1929 года вдруг прогрохотал мимо к портовому району, содержа в себе четверых обереченных громил с бычками в зубах, как у персонажей из какого-то забытого французского кина моего ума. – Я зашел в некое подобие бара, что был открыт воскресным утром спозаранку, где сел за столик и выпил горячего кофе, поданного дамой в банном халате, хоть и без пирожных – но их я добыл через дорогу в boulangerie[17], пахнувшей хрусткими свежими «наполеонами» и croissants, и поел от пуза, читая «Paris Soir» и под музыку по радио, уже объявлявшему новости о моем страстно-желаемом Париже – сидя там с необъяснимо тянущими воспоминаниями, как будто б я уже родился и уже жил в этом городке, был с кем-то братьями, и, когда я выглядывал в окно, голые деревья пушились зеленью из-за весны. – Сколько лет моей старой жизни во Франции, моей долгой старой французскости, казалось – все названия лавок, épicerie, boucherie[18], раннеутренние лавчонки, как у меня дома во Франко-Канадии, как в Лоуэлле, Массачусеттс, в воскресенье. – Quel différence?[19] Я вдруг стал очень счастлив.