Одинокий странник (сборник) - Джек Керуак 18 стр.


Парижские «воронки» пролетали мимо, распевая дии да, дии да. —

На следующий день я прогулялся, осматривая книжные магазины, и зашел в Библиотеку Бенджамина Фрэнклина, на месте Старого «Кафе Вольтер» (лицом к «Комеди Франсэз»), где бухали все от Вольтера до Гогена и Скотта Фицджералда, а теперь здесь тусня чопорных американских библиотекарей безо всяких выражений на лицах. – Затем прошелся до Пантеона и поел восхитительного горохового супу и маленький стейк в отменном переполненном ресторанчике, набитом студентами и вегетарианской юридической профессурой. – Потом посидел в скверике на Пляс Поль-Пэнлеве и мечтательно понаблюдал за изгибающимся рядом прекрасных розоватых тюльпанов, прямых и покачивавших толстых лохматых воробьев, красивых коротко стриженных мадемуазелей, гулявших мимо. Не то чтоб французские девушки были красивы, все дело в их хорошеньких ротиках и том, как прелестно они говорят по-французски (ротики их розово напучиваются), как они усовершенствовали короткую стрижку и как они медленно прохаживаются, с великой изощренностью, и, разумеется, в их шикарной манере одеваться и раздеваться.

Париж, наконец-то удар в сердце.


Лувр – мили и мили похода в виду у великих полотен.

В неохватном холсте Давида с Наполеоном I и Пием VII я сумел разглядеть маленьких алтарных служек далеко в глубине, что гладят рукоять маршальского меча (сцена в Нотр-Дам-де-Пари, где императрица Жозефин прелестненько стоит на коленках, как девушка с бульвара). Фрагонар, такой нежный рядом с Ван Дейком, и большой дымный Рубенс («La Mort de Dido»)[32]. – Но Рубенс становился лучше, чем дольше я смотрел, оттенки мышц в кремовом и розовом, налитые сияющие глаза навыкате, тускло-пурпурная бархатная мантия на постели. Рубенс был счастлив, потому что никто не позировал ему за деньги, и его веселая «Кермесса» показывала старого пьянчугу, которого сейчас вырвет. – «Маркиза де ла Солана» Гойи едва ли могла быть современнее, ее серебряные толстые туфельки заострены, как рыбки крест-накрест, громадные просвечивающие розовые ленты над сестриным розовым лицом. – Типичная француженка (не образованная) вдруг сказала, «Ah, c’est trop beau!» «Это слишком красиво!»

Но Брейгель, ух! В его «Битва при Иссе» по меньшей мере 600 лиц, четко определимых в невозможно смятенной безумной битве, ни к чему не ведущей. – Не удивительно, что его любил Селин. – Полное понимание мирового безумья, тысячи четко очерченных фигур с мечами, а над ними спокойные горы, деревья на холме, облака, и все смеялись, когда в тот день видели полоумный сей шедевр, они знали, что он значит.

И Рембрандт. – Тусклые деревья во тьме crépuscule château[33] с его намеками на Трансильванский вампирский замок. – Выставленная бок о бок с ними «Висящая говяжья туша» с ее кляксой кровавой краски совершенно современна. Мазки Рембрандта вихрились в лицо «Христу в Эммаусе», а пол в «Святом семействе» был полностью детален по цвету досок и гвоздей. – Зачем кому-то писать после Рембрандта, если он не Ван Гог? «Философ в раздумье» был у меня любимый за его бетховенские тени и свет, а еще мне понравился «Читающий отшельник» с его мягким старым челом, и чудом был «Св. Матфей, вдохновляемый ангелом» – грубые мазки, потеки красной краски в нижней губе ангела и грубые руки самого святого, готового писать Евангелие… ах и вуаль оплошавшего ангелического дыма на левой руке отбывшего ангела Товии тоже чудодейственна. – Что ты будешь делать?

Вдруг я вошел в зал XIX века и там случился взрыв света – яркого золота и дневного. Ван Гог, его чокнутая синяя китайская церковь со спешащей женщиной, секрет здесь в японском спонтанном мазке, который, к примеру, заставил показаться спину женщины, а спина у нее вся белая, незакрашенный холст, если не считать нескольких черных густых письменных штрихов. – Затем безумие синевы, бегущее в крыше, где Ван Гог развлекался вовсю – я видел, в какой веселой красной безумной радости он буйствовал в сердце той церкви. – Безумнейшая его картина была садами с полоумными деревьями, вихрящимися в синем курчавистом небе, одно дерево наконец взрывалось в сплошь черные линии, чуть ли не дурашливо, но божественно – толстые локоны и сливочно-масляные завитки красок, прекрасные масляные ржави, глыги, крема, зеленя.

Я изучал балетные картины Дега – до чего серьезны совершенные лица оркестрантов, как вдруг на сцене взрыв – роза из розовой пленки одеяний балерины, клубы цвета. – И Сезанн, который писал ровно как видел, точнее и менее божественно, нежели святой Ван Гог – его зеленые яблоки, его чокнутое синее озеро с акростихами в нем, его финт прятать перспективу одного мостка в озере и одной линии гор довольно). Гоген – видя его рядом с этими мастерами, мне он показался едва ли не умным карикатуристом. – В сравнении и с Ренуаром, чья картина французского дня была так роскошно окрашена воскресным предвечерьем всех наших детских грез – розовым, пурпурным, красным, качели, танцорки, столы, розовенькие щечки и пузырящийся смех.

На выходе из яркого зала Франс Халс, веселейший из всех когда-либо живших художников. Затем один прощальный взгляд на Рембрандтова ангела св. Матфея – я глянул, и его смазанный красный рот шевельнулся.


Апрель в Париже, слякоть на Пигаль, и последние мгновенья. – В моей трущобной гостинице было холодно и по-прежнему слякотно, поэтому я надел свои старые синие джинсы, старую шапку с наушниками, железнодорожные перчатки и куртку-дождевик на молнии, то же, что носил тормозным кондуктором в горах Калифорнии и лесником на Северозападе, и поспешил через Сену к Ле-Аль на последнюю вечерю свежим хлебом и луковым супом и pâté. – Теперь же к восторгам, побродив в холодных сумерках Парижа средь обширных цветочных рынков, затем поддаться тонким хрустким frites[34] с богатой сосиской в «горячей собаке» с прилавка на ветропродутом углу, затем в затолпленный безумный ресторан, полный веселых работяг и буржуазии, где я временно раздражился, поскольку мне забыли принести и вино, такое веселое и красное в чистом бокале на ножке. – Поев, влачась домой складываться к Лондону на завтра, затем решил купить одну последнюю парижскую пироженку, нацелившись, как обычно, на «наполеон», но из-за того, что девушка решила, будто я сказал «миланэз», я принял ее предложение и откусил свой «миланэз», идя по мосту и бац! абсолютно предельная великость всех пирожных на свете, впервые в жизни меня опрокинуло вкусовое ощущение, густой бурый крем мокко, покрытый наструганным миндалем и самая малость коржа, но такого пикантного, что прокрался мне сквозь нос и вкусовые сосочки, как бурбон или ром с кофе и сливками. – Я поспешил назад, купил еще и второе съел с маленьким горячим эспрессо в кафе через дорогу от «Театра Сары Бернар» – мое последнее наслаждение в Париже смаковать вкус и смотреть, как из театра выходит и ловит таксомоторы Прустова публика.

Наутро, в шесть, я поднялся и умылся над раковиной, и вода, бежавшая у меня из крана, разговаривала с каким-то акцентом кокни. – Я поспешил наружу с полной торбой на горбе, и в сквере птица, которой я никогда не слышал, парижский певун у дымной утренней Сены.

Я сел на поезд в Дьепп, и мы отправились, сквозь дымные предместья, через Нормандию, сквозь угрюмые поля чистой зелени, каменные коттеджики, некоторые из красного кирпича, какие-то с деревянными каркасами и заполнены камнем, в мороси вдоль похожей на канал Сены, все холодней и холодней, сквозь Вернон и местечки с названиями вроде Вовэ и Что-то-сюр-Сье, в мрачный Руан, который место ужасное, дождливое и унылое, гореть на колу там никому не пожелаешь. – Все время разум мой был возбужден мыслью об Англии к ночи, о Лондоне, о тумане настоящего старого Лондона. – Как обычно, я стоял в холодном тамбуре, в самом поезде места не было, временами садился на свой мешок, стиснутый бандой орущих валлийских школяров и их тихим тренером, который ссудил меня, почитать, газетой «Дейли Мейл». – После Руана еще-более-мрачные нормандские живые изгороди и лужки, затем Дьепп с его красными крышами и старыми набережными, и булыжными улочками с велосипедистами, печные трубы курятся, угрюмый дождь, жгучий холод в апреле и меня наконец тошнит от Франции.

Судно через канал забито под завязку, сотни студентов и десятки красивых французских и английских девушек с хвостиками и короткими прическами. – Мы проворно покинули французский берег и за паводком бессодержательной воды начали различать зеленые ковры и луга, отрывисто остановленные словно бы карандашной чертой у меловых утесов, и то был тот оскипетрованный остров, Англия, весенняя пора в Англии.

Все студенты запели разухабистыми бандами и прошли к своему зафрахтованному сидячему вагону на Лондон, а меня усадили (я был садись-на-свободное), потому что сглупил и признался, что в кармане у меня лишь эквивалент пятнадцати шиллингам. – Сидел я рядом с вест-индским негром, у которого вообще не было паспорта, и он перевозил кипы странных старых пальто и штанов – на вопросы офицеров отвечал странно, выглядел крайне смутным и фактически я вспомнил, что он рассеянно столкнулся со мной на борту, когда сюда плыли. – Два высоких английских бобика в синем наблюдали за ним (и за мной) с подозрением, со зловещими Скотленд-Ярдскими усмешками и странным длинноносым раздумчивым вниманьем, как в старых фильмах про Шерлока Хоумза. – Негр глядел на них в ужасе. Одно его пальто упало на пол, но он не обеспокоился его поднять. – В глазах иммиграционного офицера (молодого интеллектуального хлыща) уже зажегся безумный блеск, а теперь другой безумный блеск вспыхнул и в глазу у какого-то детектива, и я вдруг понял, что мы с негром окружены. – Вышел нас допрашивать огромный жизнерадостный рыжеголовый таможенник.

Все студенты запели разухабистыми бандами и прошли к своему зафрахтованному сидячему вагону на Лондон, а меня усадили (я был садись-на-свободное), потому что сглупил и признался, что в кармане у меня лишь эквивалент пятнадцати шиллингам. – Сидел я рядом с вест-индским негром, у которого вообще не было паспорта, и он перевозил кипы странных старых пальто и штанов – на вопросы офицеров отвечал странно, выглядел крайне смутным и фактически я вспомнил, что он рассеянно столкнулся со мной на борту, когда сюда плыли. – Два высоких английских бобика в синем наблюдали за ним (и за мной) с подозрением, со зловещими Скотленд-Ярдскими усмешками и странным длинноносым раздумчивым вниманьем, как в старых фильмах про Шерлока Хоумза. – Негр глядел на них в ужасе. Одно его пальто упало на пол, но он не обеспокоился его поднять. – В глазах иммиграционного офицера (молодого интеллектуального хлыща) уже зажегся безумный блеск, а теперь другой безумный блеск вспыхнул и в глазу у какого-то детектива, и я вдруг понял, что мы с негром окружены. – Вышел нас допрашивать огромный жизнерадостный рыжеголовый таможенник.

Я рассказал им про себя – еду в Лондон получить чек от английского издателя, а затем поплыву в Нью-Йорк на «Île de France». – Они мне не поверили – я был небрит, у меня на горбу торба, выглядел я бродягой.

«Вы меня кем считаете!» сказал я, и рыжий ответил, «В том-то и дело, мы не вполне имеем хоть малейшее понятие о том, чем вы занимались в Марокко, или во Франции, или зачем приехали в Англию с пятнадцатью бобами». Я им велел позвонить моим издателям или моему агенту в Лондон. Они позвонили, но им не ответили – была суббота. Бобики не спускали с меня глаз, поглаживая подбородки. – Негра уже увели куда-то вглубь – как вдруг я услышал кошмарный стон, словно бы психопата в больнице для душевнобольных, и сказал, «Что это?»

«Это ваш дружок-негр».

«Что с ним не так?»

«У него нет паспорта, нет денег, и он, очевидно, сбежал из психзаведения во Франции. Так, у вас есть способ как-то подтвердить свою историю, иначе нам придется вас задержать».

«Под арестом?»

«Вполне. Дорогой мой дружище, нельзя приезжать в Англию с пятнадцатью бобами».

«Дорогой мой дружище, вы не вправе арестовывать американца».

«Еще как вправе, если у нас есть основания для подозрений».

«Вы не верите, что я писатель?»

«Откуда же нам это знать».

«Но я на поезд опоздаю. Он с минуты на минуту отправится».

«Дорогой мой дружище…» Я порылся в сумке и вдруг нашел журнальную заметку обо мне и Хенри Миллере как писателях, и показал ее таможеннику. Он просиял:

«Хенри Миллер? Это до крайности необычайно. Его мы задерживали несколько лет назад, он вполне себе Ньюхейвен расписал». (То была Новая Гавань помрачней, чем в Коннектикуте с ее рассветными угольными дымами.) Но таможенник стал неимоверно доволен, еще разок проверил, как меня зовут, в статье и по документам, и сказал, «Ну, я боюсь, теперь мне придется всему рассыпаться в улыбках и рукопожатиях. Мне ужасно жаль. Мне кажется, мы можем вас впустить – при условии, что вы покинете Англию в течение месяца».

«Не беспокойтесь». Поскольку негр орал и бился где-то внутри, а мне было кошмарно грустно оттого, что он не добрался до другого берега, я побежал к поезду и едва на него успел. – Все веселые студенты расположились где-то впереди, и вагон был мой целиком, и мы безмолвно и быстро отправились в славном английском поезде по сельской местности былых Блейковых ягнят. – И я был в безопасности.

Английская местность – тихие фермы, коровы, луга, торфяники, узкие дороги и фермеры на велосипедах, ждущие на переездах, а впереди субботний вечер в Лондоне.

Городские окраины в предвечерье как старая греза о солнечных лучах сквозь послеполуденные деревья. – Вышел на вокзале Виктория, где некоторых студентов встречали лимузины. – С торбой на горбе, взбудораженный, я пошел в сгущавшихся сумерках по Бакингем-Пэлис-роуд, впервые видя долгие пустые улицы. (Париж женщина, а вот Лондон независимый мужчина, пыхающий в пабе трубкой.) – Мимо Дворца, по Моллу через Сент-Джеймсский парк, на Стрэнд, потоки машин и выхлопы, и потрепанные английские толпы, вышедшие в кино, Трафальгарская площадь, дальше на Флит-стрит, где движение меньше и пабы тусклей, и печальные боковые переулки, почти до самого собора Св. Павла, где все стало слишком уж Джонсониански печально. – Поэтому я повернул обратно, усталый, и зашел в паб «Король Луд» за шестипенсовым валлийским гренком с сыром и крепким портером.

Я позвонил своему лондонскому агенту по телефону, рассказал о своем затруднении. «Дорогой мой дружище, это ужасное невезенье, что меня сегодня днем не было. Мы навещали мать в Йоркшире. Вас пятерка выручит?»

«Да!» Поэтому я сел на автобус до его нарядной квартиры у Бакингемских ворот (прошел в аккурат мимо, когда только слез с поезда) и поднялся познакомиться с достойной пожилой парой. – Он с козлиной бородкой и камином, и скотч мне предложил, рассказал о своей столетней матери, которая читает насквозь «Историю английского общества» Тревельяна. – Хомбург, перчатки, зонтик, всё на столе, свидетельствуя о его образе жизни, а я себя чувствовал американским героем в старом кино. – Далеко ж я ушел от малыша под мостом через речку, грезящим об Англии. – Они накормили меня сэндвичами, дали мне денег, и я пошел гулять по Лондону, упиваясь туманом в Челси, бобби бродят во млечной дымке, думая, «Кто задушит бобика в тумане?» Тусклые огни, английский солдат прогуливается, обернув одну руку вокруг своей девушки, а из другой руки ест рыбу с картошкой, гудят такси и автобусы, Пиккадилли в полночь и компашка Тедди-Боев спрашивает у меня, знаю ли я Джерри Маллигена. – Наконец я снял за пятнадцать бобов номер в отеле «Мэплтон» (на чердаке) и долго божественно спал с открытым окном, наутро карильоны дули целый час около одиннадцати, и горничная внесла поднос тоста, масла, повидла, горячего молока и чайник кофе, пока я лежал там, пораженный.

А днем Великой пятницы небесное представление «Страстей по Матфею» хором Св. Павла, с полным оркестром и особым служебным церковным хором. – Я почти все время проплакал, и было мне виденье ангела у мамы на кухне, и меня снова потянуло домой в сладкую Америку. – И я понял, что не важно, если мы грешим, что отец мой умер только от нетерпенья, да и все мои мелкие досады не имеют значения. – Святой Бах говорил со мной, а передо мною был великолепный мраморный барельеф, показывающий Христа и трех римских солдат, внемлющих: «И рек им он, не чини насилия никакому человеку, не возводи напраслины и будь доволен жалованьем своим». Снаружи, когда я обходил великий шедевр Кристофера Рена и увидел мрачные заросшие руины гитлеровского блица вокруг собора, я узрел свою собственную миссию.

В Британском музее я поискал свою семью в «Rivista Araldica»[35], IV, стр. 240, «Лебри де Керуак. Канада, первоначально из Бретани. Синий на золотой полосе с тремя серебряными гвоздями. Девиз: Люби, трудись и страдай».

Мог бы догадаться.

В последний миг я открыл «Старый Вик», ожидая своего поезда к судну в Саутэмптон. – Давали «Антония и Клеопатру». – То было изумительно гладкое и прекрасное представление, слова и всхлипы Клеопатры прекрасней музыки, Энобарб благороден и силен, Лепид крив и потешен на пьянке на лодке у Помпея, Помпей воинственен и жёсток, Антоний матер, Цезарь зловещ, и хотя в антракте культурные голоса в вестибюле критиковали Клеопатру, я знаю, что видел Шекспира так, как его и надо играть.

В поезде по пути в Саутэмптон, мозговые деревья росли из Шекспировых полей, а грезящие луга полны ягнячьих точек.

Исчезающий американский бродяга

Американскому бродяге в наши дни трудно бродяжить ввиду усилившегося полицейского наблюдения на шоссе, железнодорожных сортировках, морских побережьях, речных днах, набережных и в тысяче-и-одной пряточной норе в промышленной ночи. – В Калифорнии барахольщик, первоначальный исконный типаж, который ходит из города в город с припасами и постелью на спине, «Бездомный Брат», уже практически исчез, вместе с древней золотопромывающей пустынной крысой, который, бывало, бродил с надеждой в сердце по бедующим городкам Запада, что ныне до того процветают, что старые бродяги им больше не надобны. – «Дяде тут больше никакие барахольщики не нужны, хоть они и основали Калифорнию» сказал один старик, прятавшийся с банкой фасоли и индейским костерком на дне речки за Риверсайдом, Калифорния, в 1955-м. – Огромные зловещие налогооплаченные полицейские машины (модели 1960-го с поисковыми прожекторами без чувства юмора) с большой вероятностью в любой момент накинутся на бродягу-сезонника в его идеалистической припрыжке к свободе и холмам святого безмолвия и святого уединенья. – Нет ничего благородней, нежели мириться кое с какими неудобствами вроде змей и пыли ради абсолютной свободы.

Назад Дальше