В Редвуде я слезаю и стою на печальных масляных шпалах тормозной железнодорожной земли с красным флажком и торпедами подключенными, и запальниками в заднекармане с расписанием, примятым к ним, а жаркую свою тужурку оставил в вахтовке, стою себе, затем с закатанными рукавами, и вот крылечко негритянского дома, братья сидят в одних рубашках, беседуют с сигаретами и смеются, а маленькая дочка стоит в поросли садика со своим ведерком игр и хвостиками на голове, а мы, железнодорожники, с мягкими знаками и без звука срываем наш цветик, согласно тому же доброчелскому диспетчерскому приказу, что за всю последнюю жизнь вниманий старина кондуктор промышленный рабочий проституированный Шёрмен тщательно читал, сынок, чтоб не совершить ошибки:
«Воскресенье утром 15 октября, забрать цветочный вагон в Редвуде. Диспетчер ММС».
Я сунул деревянный башмак под колеса вагона и смотрел, как он елозит и трескается, пока вагон помаленьку на него наезжал и останавливался, а иногда вообще нет, и катился себе дальше, оставляя дерево расплющенным до самого рельса с выпирающими наверх треснутыми концами. – Днями в Лоуэлле давным-давно я задавался вопросом, что эти чумазые мужики делают с большими товарными вагонами и поленьями в руках, и когда далеко в вышине над эстакадами и крышами огромного серого склада вечности я видел бессмертные дырявые облака краснокирпичного времени, дрему настолько тяжкую во всем июльском городе, что висела даже в промозглом сумраке отцовской мастерской, у которой снаружи держали большие автоприцепы с маленькими колесами и плоскими серебристыми платформами и со всяким мусором по углам и на подножках, типографская краска впитывалась в маслянистое дерево глубоко, как черная река, свернутая в нем навеки, контрастом белым пышным кремоблакам снаружи, которые видно, только если стоишь средь хлопьев пыли в дверях прихожей, над старым Дикензовым Лоуэллом 1830-го, краснокирпичным, они плывут, как в старом мультике с узорами птичек, которые тоже проплывают мимо, все таинственно, как на сером дагеротипе в завито-спермяных водах в дыре канала. – Тем самым точно так же днями в краснокирпичном проулке ЮТ, вспоминая изумленье свое от медленно мелющего движенья и склизкого скрежета гигантских товарных вагонов, и платформ, и вагонеток, что катятся мимо с этой ошеломляющей хрестящей стальпылью, и лязгой, и трезгой стали по стали, содроганье всего этого стального предприятья, вагон проезжает с отжатым тормозом, поэтому вся тормозная тяга – monstre empoudrement de fer en enfer[6] пугающими туманными ночами в Калифорнии, когда видишь сквозь дымку медленно минующих чудищ и слышишь уии уии скрии, эти безжалостные колеса, о коих некогда кондуктор Рей Майлз в моих студенческих поездках сказал, «Когда эти колеса переезжают тебе ногу, ты им без разницы» так же, как и дереву, что я жертвую. – Что делали те чумазые мужики, некоторые стояли на крышах товарных вагонов и подавали сигналы далеко вдоль по краснокирпичным дырам переулков Лоуэлла, и кое-кто из стариков медленно, как бомжи, расхаживает по рельсам, а делать им нечего, большой отцеп вагонов скриижещет мимо с этим зубостискивающим скри-скри, и гигантская обнисталь вгибает рельсы в землю и шевелит шпалы, теперь я знал по работе, как на Шёрменовой Местной по воскресеньям мы разбирались с деревянными чурками из-за наклона в земле, от которого пнутые вагоны не останавливаются, и на них приходится ехать, тормозить их и останавливать башмаками. Уроки, что я там выучил, вроде «Подсовывай, закрепляй его тормозом хорошенько, нам не надо, чтоб этот сукин сын погнал обратно в Город, когда мы к нему другой вагон пнем», лана, но я играю по правилам безопасности по технике безопасности в тютельку, и потому вот я тут задним тормозным на Шёрменовом Местном, мы выехали воскресным утром проповедным расцветшим цветочком вагона и отвешивали книксены шабашному Богу во тьме, все обустроилось таким вот манером и согласно старым традициям, что уходят корнями к Лесопилке Саттера и тем временам, когда первопроходцы, которым осточертело болтаться по скобяной лавке всю неделю, надевали лучшие свои наряды, и курили, и ворчали деснами перед деревянной церквушкой, а старые железнодорожники непостижимо древней ЮТ XIX века, другой эпохи, в цилиндрах дымоходных и с цветочками в петлицах, и перемещали немногие вагоны в млекобутылку златограда с формальностью и иной жваниной думной мысли. – Подают сигнал и пинают вагон, с деревом в руке я выбегаю, старый кондуктор орет, «Тормози давай его, он слишком быстро едет, успеешь перехватить?» «Ладно» и я бегу и не особо спешу трусцой, и жду, и вот огромный вагон высится надо мной, только что перешел на свой путь с паровозных путей, где (магистрально) кондуктором производилось все углованье и стрелкованье, это он переводит стрелку, читает список разметки, переводит стрелку – и вот вверх по скобам я лезу и по технике безопасности одной рукой вишу, другой торможу, медленно, согласно стыку, полегче, пока не достигаю ждущего отцепа вагонов, и в них мягко мой заторможенный вагон бумкает, дзомм – вибрации, все внутри сотрясается, колыбель-качальный товар дзомкает с ним вместе, все вагоны от этого столкновенья перемещаются примерно на фут вперед и сокрушают башмаки, размещенные раньше, я спрыгиваю и всовываю чурбак, и чуть совсем было не приклеиваю его под стальную реборду этого чудовищного колеса, и все останавливается. И вот уж я оборачиваюсь обеспечивать следующий пнутый вагон, который едет по другому пути и тоже довольно быстро, я трюхаю, нахожу по пути деревяху, взбегаю по скобам, останавливаю, по правилам безопасности вися на одной руке, забыв о кондукторском «Закрепляй его тормозом хорошенько», этому тогда следовало б научиться, ибо год спустя в Гуадалупе в сотнях миль дальше по линии я скверно притормозил три платформы, у платформ ручные тормозные тяги со старой ржой и развинченными цепями, скверно одной рукой по безопасности цепляясь, вдруг неожиданный стык меня стряхнет – и под безжалостные колеса, чье воздействие на древесные поленья кости мои разоблачат – бам, в Гуадалупе пнули отцеп вагонов против моих скверно приторможенных платформ, и все парадом покатило по всей линии назад в Сан-Луис-Обиспо, если б не старый бдительный кондуктор, оторвавшись от стрелочных списков в вахтовке, не увидел весь этот парад и не выбежал переключить стрелку прямо перед ним, и не размыкал стрелочные приводы с той же скоростью, с какой вагоны подъезжали, что-то вроде комиков на арене в цирке, штаны клоунские на нем болтаются и с истерическим ужасом от одной стрелки к другой носится, а парни сзади вопят, буфер тронулся вслед за отцепом и догоняет его, чуть не толкает его уже, но сцепки замыкаются как раз вовремя, и паровоз тормозит все до полной остановки, 30 футов почти впереди перед окончательным сходом с рельсов, чего старый запыхавшийся кондуктор не мог в итоге допустить, нас бы всех с работы выперли, мои тормоза по технике безопасности не приняли в расчет инерцию стали и легкий уклон земли… если бы в Гуадалупе был Шёрмен, я б стал ненавистным Кейруууээээйеем.
Гуадалупе в 275,5 милях дальше по сияющим рельсам от Сан-Франциско, вниз по диспетчерскому участку, названному в его честь, Гуадалупскому, – вся Береговая Дистанция начинается с тех грустных мертвых тупиковых блоков на Третьей и Таунзенд, где из гаревых клумб растет трава, как зеленые волосы старых токайских героев, давно укошенных в землю, как железнодорожники XIX века, которых я видел на Колорадских равнинах на маленьких станциях передачи диспетчерских приказов, укошенных в землю твердой сухой спекшейся пыли, упакованных в ящики, раззявленноустых, блюющих гравием, ласкаемых сверчком, ушедших вкось так далеко, утопших к могиле на глубину гроба в подножье стопы земли Ох, можно подумать, они никогда не страдали и роняли реальные поты в ту невспаханную земь, никогда не озвучивали дочерна запекшимися губами сочные слова сожаленья, да и теперь шумят не сильней шины «жестянки Лиззи», чья жесть цингует на солнечных ветрах сегодня днем, ах призрачные Шайенн-Уэллзы и диспетчерские приказы Денвер Рио Гранды Северные Тихоокеанские и Атлантические Береговые Линии и Уанпосты Америки, все пропали. – Береговая Дистанция старушки ЮТ, выстроенная в непоймисот чухчуханном и раньше вилась как чокнутая скрюченная магистралька вверх и вниз по холмам Бэйшора, как чокнутая гонка по пересеченной местности для европейских бегунов, то была их златоносная бандитограбимая железная дорога ночи старика Зорро, где чернила и всадники в меховатых плащах. – Но теперь это современная старушка Береговая Дистанция ЮТ и начинается у тех тупиковых блоков, и в 4:30 неистовые пассажиры с Маркет-стрит и Сэнсом-стрит, как я сказал, истерически бегут на свой 112-й добраться домой вовремя к Здрасьте-Пожалти телевидений в 5:30 с их размахивающими пистолетами Нил-Кэссадованными Поскакунскими детишками. 1,9 мили до 23-й улицы, еще 1,2 Ньюком, еще 1,0 до Пол-авеню и тагдалей, это все крохотные ссыстановками на том 5-мильном коротком отрезке сквозь 4 тоннеля к могучему Бэйшору, Бэйшор на милевой отметке 5,2 тебе показывается, как я сказал, той гигантской стеной долины, уклоняющейся с иногда в вымерших уже зимних сумерках громадными туманами, млекодоящими, сворачивающимися, простонакатывающими без единого звука, но ты словно б слышишь радарный гул, старомодно тускломасочный рот Джека Лондона с Картофельной Грядки, где старые свитковолны наползают поперек серой унылой Северной Пасифики с дикой крапинкой, рыбкой, стеной хижины, старыми устроенными переборками затонувшего судна, рыба плавает в тазовых костях старых любовников, что лежат, сплетясь, на дне моря, как слизни, уже не различимые кость от кости, но сплавленные в одного кальмара времени, тот туман, тот ужасный и безрадостный Сиэтловатый туман, что с картофелегрядки идет-несет вести с Аляски и от алеутского монгола, и от тюленя, и от волны, и от улыбающейся морской свиньи, тот туман в Бэйшоре, который видишь, как волнится вовнутрь и наполняет канавки, и вкатывается вниз, и творит молоко на склонах холмов, и ты думаешь, «Холмы эти мрачны только от лицемерия людей». – Налево у горной стены Бэйшора весь твой Залив Сан-Франа показывает через широкоплоские сини на затерянность Окленда, и поезд, магистральный поезд бежит и цокает, и цокато цикает, и делает маленькой конторе Бэйшорской сортировки мимолетные причуды, столь важные для железнодорожников, маленькая желтоватая хижина ярыжек и луковой шелухи планков диспетчерских приказов и допусков кондукторов, и путевых листов, пришпиленных и отпечатанных, и проштампованных от самого Карни, Неб., и далее мычащими коровами, что переехали по 3 разным железным дорогам и все эдакоподобные факты, что пролетают вспышкой мимо, и поезд с ними справляется, дальше, минуя Башню Визитации, что старыми железнодорожниками-оклахомцами, ныне калифорниянами, вовсе даже не мексиканизировалась в произношении, Ви Зи Та Сьо, а просто называется, Визитейшн, как воскресным утром, и часто слышишь, «Башня Визитации, Башня Визации», ах ах ах ах аха. – Мильный столб 6,9, следующий 8,6 Батлер-роуд отнюдь никакая не тайна для меня к тому времени, как я стал тормозным кондуктором, служила огромной грустной сценой ночей сортировочного ярыжничества, когда на дальнем конце товарняка в 80 вагонов, чьи номера я со своим фонариком записываю, пока хрущу по гравию и весь спинустал, отмеряя, сколько мне еще надо пройти, по грустному уличному фонарю Батлер-роуд, сияющему впереди у конца стены долгих черных грустноустых длинновагонов железной краснотемной железнодорожной ночи – со звездами выше, и фьютьмимной «Молнией», и ароматом паровозного угледыма, пока я стою в стороне и даю им пройти, и дальше вдоль по линии в ночи вокруг аэропорта в Южном Сан-Фране виден этот сукинсынсов красный свет, машущий Марсом сигнальный огонь, машущий в темных больших красных путевых знаках, что раздуваются вверх и вниз, и шлют огни в рьяночистые утра́чистые прелестнебеса старушки Калифорнии средь поздней грустной ночи осенне весенне вот-есенне зимне летней порой высокие, как деревья. – Все вот это, и Батлер-роуд в придачу мне не загадка, не слепое пятно в этой песне, но хорошо известно, кроме того, я б мог измерить, как далеко мне еще осталось, по концу здоровенного розового неона шести миль длиной, можно подумать, гласящего «ВИФЛЕЕМСКАЯ СТАЛЬ ЗАПАДНОГО ПОБЕРЕЖЬЯ», покуда записываю номера товарных вагонов ДЦ 74635 (Джёрзи-Центральная), ДиРГ 38376 и НЙС и ПР, и все остальные, работа моя почти сделана, когда этот огромный неон со мной поравнялся, и в то же время это означало, что грустный уличный фонарик Батлер-роуд всего в 50 футах от меня, и никаких вагонов за ним, потому что это переезд, где их отцепляют и потом заворачивают на другой путь Южной Городской сортировки, вещам тормозной важности, стрелочной важности я научился только потом. – Итак С-Ф-мильный столб 9,3 и что за унылая главная улочка, ох батюшки, туман прикатил оттуда отлично, и неонные коктейлики с вишенкой на зубочистке, и унылые туманноватые зеленые «Крониклы» в десятицентовых тротуарных жестяных блямках, и бары ваши, где внутри буха́ют жирные гладковласые бывшие штурмовики, и октябрь в бильярдной и прочее, куда мне податься за парой конфетных батончиков либо бессвязными супами между работками сортировочного ярыжки, когда я был сортировочным ярыжкой и врубался в потерянность на той стороне, человеческой, а потом приходилось идти на другой конец, милю к Заливу, к огромным бойнезаводам «Армора-и-Свифта», где я списывал номера мясорефрижераторов, а иногда приходилось отходить на шаг в сторону и ждать, когда подъедет местный, и кой-какие стрелки переключал, а сигналист или кондуктор мне всегда говорил, которые остаются, а которые едут. – Всегда по ночам, и всегда земля мягкая, как навоз, хотя на самом деле крысья земля под ногой, бессчетные крысы, которых я видел и швырял в них камнями, пока не ощущал, что счас меня стошнит, я спешил, бежа как от кошмара, от той норы, а иногда фабриковал фальшак, а не номера, чтоб слишком не подходить к гигантской поленнице, в которой так полно крыс, что она им как многоквартирный дом. – И печальные коровы мычат внутри, где мелкие крысята-мексиканцы и калифорнияне с безрадостными неприятными недружелюбными лицами и драндулетами ездить-на-работу тусутся по своей кровавой к черту работе – пока наконец не поработал в воскресенье, сортировка «Армора-и-Свифта», и не увидел, что Залив всего в 60 футах, а я этого никогда не знал, но свалка кишит сранью и крысиными приютами хуже обычного, хоть за нею и вода, и впрямь рябит голубовато, и впрямь в печальной утренней ясности показывала чистые плоские зеркала явно до самого Окленда и мест в Аламеде через всю дорогу. – И на жестком ветру воскресного утра я слышал бормот жестянкиных стен, разломанных брошенных бойних складов, срань внутри и дохлые крысы, давленые тем самым местным в выходные ночи, а некоторых и я мог зашибить своей тужуркой, набитой защитными камнями, но главным образом систематически убитые крысы валялись повсюду в пылком душераздирающем неотступными облаками диковетром дне, где большие серебряные аэропланы цивилизованной надежды взлетают по ту сторону смердящей топи и мерзких жестяных квартир к местам где-то в воздухе. – Гах, бах, иеоеоеоеое – есть тут кошмарный грязный стон, что слышишь, гагачепухая в том полетпомете, тех укромных силосохранилищах и убиенных жестекрашенных проходах, пена, соляная, и ба о ба крысьи гавани, топор, кувалда, мычавые коровы и все это, сплошной непомерный ужас Южного Сан-Франциско, вот твоя веха 9,3. – После этого налетающий поезд забирает тебя в Сан-Бруно начисто и далеко за долгим изгибом, окружающим болото аэропорта ЮСФ, а затем дальше к мильному столбу Ломита-парка 12,1, где прелестные деревца пассажиров потока, и секвойи хрустят и болтают о тебе, когда проезжаешь на паровозе, чьи котлы красно отбрасывают твою всемогущую тень наружу на ночь. – Видишь все малютки ранчо-стильные калифорнийские дома, и ввечеру люди прихлебывают в гостиных, открытых благоденству, звездам, надежде, что деточки должны увидеть, лежа в постельках и спать-пора, и погляди-ка наверх, и звезда для них трепещет в вышине над железнодорожной землей, и поезд зовет, а они думают, что уж сегодня ночью-то звезды выйдут, они выходят, они исчезают, они изливают, они ангелизируют, ах я, я должен прийти из земли, где детям дают плакать, ахти мне жаль, что не был я ребенком в Калифорнии, когда солнце зайдет, и мимо грохочет «Молния», и я б мог видеть сквозь красное дерево смоковницы, как сияет одному лишь мне мой трепетный свет надежды, и творя млеко на склонах гор Перманенте кошмарные Кафкины цементные фабрики либо нет, крысы боен Южного Города либо нет, нет, либо нет, жаль, что я не деточка в колыбельке в маленьком ранчо-стильном славном домике, где мои родители прихлебывают в гостиной с венецианским окном, указующим наружу на задний дворик лужайковых кресел и забора, ранчо-стильной бурой заостренной сплошной ограды, звезды в вышине, чистая сухая золотая пахучая ночь, и сразу за несколькой порослью, и деревянным чурбаньем, и резиновыми шинами, бам магистральная линия Старушки ЮТ и поезда сверкают мимо, тум, тбум, громадный хряст черного паровоза, внутри чумазые красные мужики, тендер, затем долгая змея товарняка и все номера и вся эта штука мелькает мимо, гкракхсы, гром, мир целиком несется мимо, наконец поконченный прелестной маленькой теплушкой с ее бурым дымным огоньком внутри, где старый кондуктор согнулся над путевыми листами и сверху в куполе задний тормозной сидит, выглядывая время от времени, и говорит сам себе все черно, и задние концевые огни, красные, лампы в заднем крылечке теплушки, и все штука миновала, завывая, за изгиб к Бёрлингейму, к Маунтин-Вью, к милым Сан-Хосям ночи еще дальше Гилрои, Карнадеросы, Корпорали, и та птица Читтендена на заре, ваши Логаны странной ночи, все освещенные и онасекомленные, и безумные, ваши Уотсонвилли, морские трясины, ваша долгая длинная линия и магистральные рельсы, липкие на ощупь в полуночной звезде.
Мильный столб 46,9 это Сан-Хосейная сцена сотни любознательных бомжей, что валандаются в кустах вдоль рельсов со своими тюками дряни, своими корешками, личными канистрами воды, банками воды, в которых варить кофе или чай, или суп, и со своей бутылкой токайского вина или обычно мускателя. – Мускатная Калифорния сплошь вокруг, в небе голубом, драно-белые облака напихивает через верхушку Долины Санта-Клара из Бэйшора, куда пришел высокий тумановетр, и сквозь прорехи в Южном Городе тоже, и покой лежит тяжко в укрытой долине, где бродяги обрели временный отдых. – Жаркая дрема в сухих зарослях, лишь лощины сухого тростника торчат, и против них идешь, проламываясь. – «Ну, мальчонка, как насчет вкепать рому до Уотсонвилля». «Это не ром, мальчонка, это новый сорт параши» – цветной бродячий сезонник сидит на сраной старой газетке за прошлый год и использованной Крысоглазом Джимом с Денверских виадуков, что проезжал тут прошлой весной с пакетом фиг на горбу – «Так плохо не было с 1906-го!» А теперь 1952-й, октябрь, и роса на злаках этой всамделишной земли. Один из мальчонок подымает жестянку с земли (что отскочила с полувагона от внезапного шпрррама товарняков, таранимых вместе на сортировке, чтоб провис на дыбы не вставал) (баум!) – куски жести разлетаются по сторонам, падают в заросли, возле пути № 1. – Сезонник кладет жестянку на камни над костерком и жарит на ней хлеб, но он пил токай и разговаривает с другими мальчонками, и тост его подгорает, совсем как в кухонных трагедиях. – Сезонник давай зло материться, потому что сколько-то хлеба потерял, и пинает камень, и говорит, «Двадцать восемь лет провел я в стенах Даннеморы и хватит уже с меня захватывающих панорам великих деяний, вроде как пьяный Кэннемен тогда написал мне то письмо с миннеаполи, и там тока про чикагскую пьянь было – яйму грю тысатри паря так низзя – ну в общем сирано написалму письмо». И ни души ж не слушает, потому что никто не станет слушать бродягу, все остальные бомжи батрабалдают, и тебе ни найти, ни выкрутипутаться из этого – все трещат одновременно, и все потерянные. Чтобы понять, надо вернуться к железнодорожнику. – Типа, скажем, спрашиваешь мужика, «Где путь 109?» – ну – если это бомжара, он скажет «Ехай вон туда, дядяй, может, вон тот старикан в синей косынке знает, а я Дылда Хоумз Хаббард из Растона, Луизиана, у меня время нету и знанья никакого, как мене узнать чего, где этой твой путь 109 – у мя тока это – дайм надо, не уделишь мне дайм, я тада своей дорогой мирно пойду – а не уделишь, я своей дорогой мирно пойду – тут не найдешь – не потеряешь – и отсюда до Бисмарка, Айдахо, я тока и терял, и терял и терял все, что у меня было». Бродяг этих надо впустить к себе в душу, когда они так говорят – большинство же проскрежещет, «Путь 109 на Чилликоти тудой» сквозь щетину и слюни у себя в бороде – и отвалит в сторону, жоповлача за собой мешки до того огромные, содержательные, тяжелые – расчлененка у них там, что ли, не хочешь, а подумаешь – зенки красные, диким дыбом волосья, железнодорожники на них смотрят с изумленьем раз, а потом уж больше нипочем не глядят – что жены скажут? – Спросишь у железнодорожника, какой путь 109-й, он остановится, перестанет резинку жевать, поправит пожитку свою, свой фонарь на тужурке или обед и повернется, и сплюнет, и прищурится на горы к востоку, и глазами поведет очень медленно в личной своей каверне глазной кости между лобной костью и скульной костью, и скажет, все же раздумывая и надумав, «Его зовут 109-м путем, хотя должны 110-м, он совсем рядом с ледяной платформой, ну знаешь там ле́дник вон там —» «Ага —» «Вот и он там, от первого пути на магистрали считать начинаем, но от ледника номера перепрыгивают, они там поворачивают, и надо будет перейти через 110-й путь, чтоб выйти на 109-й – только на 109-й никогда частить не нужно – поэтому 109-го вроде как на сортировке просто не хватает… номера, вишь…» «Ага» – Это я точно знаю – «Это я теперь точно знаю». «И вот там она как раз —» «Спасибо – мне туда очень по-быстрому надо» – «Вот вся беда с железной дорогой, всегда куда-то надо очень по-быстрому – птушто если не успеешь, это как местному по телефону отказать и сказать, что хочешь отвернуться и на боковую (как Майк Райан прошлым понедельником сделал)» говорит он сам себе. – И мы идем-машем и ушли.
Вот сверчок в камыше. Я сидел на речднах Пахаро и жег костерки, и спал с курткой поверх своего тормозного фонаря, и рассуждал о калифорнийской жизни, пялясь в синее небо. —
Кондуктор там еще валандается, ждет своих диспетчерских приказов – когда получит, подаст машинисту сигнал «путь свободен», махнет слегка ладонью из стороны в сторону, и мы отправимся – старый локомотивщик приказывает дать пару, молодой кочегар подчиняется, локомотивщик пинает и тянет себе большой рычаг дросселя, а иногда подскакивает с ним побороться, как прямо ангел в преисподней, и тянет гудок дважды ту ту, отправляемся, и ты слышишь первый пых паровоза – пых – вроде неудачно – пых а пух – вжик – пых ПЫХ – первое движение – поезд тронулся. —
Сан-Хосе – потому что душа железной дороги есть прогон каторжан, долгий товарняк, видишь, как змеится по рельсам с тянущим пых пых па равозом странник, победитель, артериальный угрюмый магистральный творец рельсов – Сан-Хосе в 50 милях к югу от Фриско, и это центр всех каторжан Береговой Дистанции либо долгой деятельности дорожного прогона, известный под названьем рога, потому как поворотный пункт для рельсов, что идут вниз от Фриско к Санта-Барбаре и ЛА, и рельсов, что идут и сияют обратно в Окленд через Ньюарк и Найлз по веткам, что также пересекают могучую магистраль Долинной Дистанции направлением на Фрезно. – В Сан-Хосе я должен был бы жить, а не на Третьей улице Фриско, вот по каким причинам: 4 часа утра, в Сан-Хосе, поступает звонок по телефону, там Главный Диспетчер звонит с 4-й и Таунзенд в Грустном Фриско, «Керуувэййй? Порожняком на 112-й в Сан-Хосе к перегону на восток с Кондуктором Дегнэном понял?» «Ага порожняк 112-й перегоном на восток, так точно», что значит возвращайся в кроватку и снова вставай только около 9, у тебя все это время оплачено, и, парнишка, не перживай из-за чертовни и хернотени всякой, в 9 тебе всего-то придется что встать, а ты уже скока долларей заработал? прям во сне, как ни верти, и напяливай рабочий малахай да рассекай и садись на автобусик, и езжай в контору сортировки Сан-Хосе возле аэропорта, а на сортировке сотни заинтересованных железнодорожников и пришпиленных разнарядок, и телеграф, и паровозы, и там выстраиваешься и нумеруешься, и отмечаешься, и все время новые паровозы подлетают из депо, и повсюду в сером воздухе неимоверные возбужденья движенья подвижного состава и сотворенье больших зарплат. – Ты туда приезжаешь, находишь своего кондуктора, который окажется просто каким-нибудь старым цирковым комиком в штанах мешком да с задранными полями шляпы и багровой рожей, и красным носовым платком, и перепачканными путевыми листами, и стрелочными списками в руке, и отнюдь не ученический большой фонарь тормозного кондуктора, как у тебя, а маленький старый 10-летний крохотный фонарик, купленный у какого-то старого батрака, и батарейки к нему ему приходится покупать у Давеги, а не по-ученически брать в конторе сортировки бесплатно, потому что через 20 лет на жд надо ж найти какой-то способ отличаться, а также облегчить бремена, что на себе таскаешь, он там, клонится, у плевательниц, с другими, ты подходишь, шляпа на глазах, говоришь, «Кондуктор Дегнэн?» «Я Дегнэн, что ж, похоже, до полудня ничего особого не будет, поэтому расслабься пока и далеко не отходи» поэтому идешь себе в синюю комнату, как ее называют, где синие мухи жужжат и гудят вокруг старых жудьких грязных диванных чехлов, натянутых на лавки с вылезающей набивкой, и привлекающих, а то и родящих дальнейших мух, и там ложишься, если и без того не полно спящих тормозных кондукторов, и заворачиваешь там верха своих башмаков наверх ко грязному старому бурому грустному потолку времени, с призраками лязга телеграфов и пыха паровозов с улицы, довольно, чтобы в штаны наклал, и наворачиваешь поля шляпы на глаза, и валяешь себе спать. – С 4 утра, с 6 утра, когда по-прежнему сон у тя на глазах в тёмном грёзном доме, ты получал 1.90 в час, а теперь 10 утра, и поезд еще даже не составлен, и «до полудня вряд ли» говорит Дегнэн, поэтому до полудня ты уже проработаешь (потому что считается со времени 112-го, порожняковое время) шесть часов, и потому уедешь из Сан-Хосе со своим поездом около полудня, а то и погодя, в час, и до конечного городка Уотсонвилля огромной каторжной команды, куда всё катится (административный район ЛА) доедешь только к 3 дня, а коли зададутся незадачи и в 4 или 5, под вечер, когда там, ожидая сигнала гуртоправа, машинисты и проводники видят, как долгое красное грустное солнце убывающего дня падает на прелестную старую приметную ферму мильного столба 98,2, и день окончен, перегон окончен, им заплатили аж с самой зари того дня, а проехали всего 50 миль. – Так оно и будет, так что спи себе в синей комнате, грезь о 1.90 в час, а также о своем покойном отце и мертвой любви, и плесневенье в костях, и возможном Листопаде тебя – поезд составят только к полудню, и никому неохота теребить тебя до того – везучая детка и железнодорожный ангел мягко у тебя в стальном предпринятом сне.