- Подожди!
Мальчик нехотя остановился.
- Послушай... на часах написано "Ложбинский". Ты, случайно, не знаешь Ложбинского Вадика?
Два глаза напряженно смотрели на меня в "смотровую щель". Мальчик молчал.
- Жаль, - вздохнул я. - Был у меня такой знакомый. Прекрасный танцор...
Мальчик быстро зашагал прочь.
И тут я узнал его, со спины узнал. По легкой походке, по тому, как он на ходу поводил плечами. Это был Вадик. Но почему он не захотел признаться? Не узнал меня!
Я подхватил вещмешок и сорвался с места:
- Ва-адик!
Он не оглянулся. Я нагнал его, схватил за руку.
- Вадик, ты не узнал меня? Правда?
- Узнал. - Мальчик как-то сжался и отвел глаза, спрятал их в глубине своего странного башлыка.
- Что ж ты не признался, чадо мое?
- Не мог я...
И вдруг он откинул башлык, и я увидел его лицо, худое и серое, с посиневшими губами, с глубокими глазницами, с лихорадочным блеском глаз.
- Я съел мамин хлеб, - глухо сказал он. - Не знаю, как это произошло, съел в каком-то бреду, по крошкам...
Но я как бы не расслышал его слов. Я смотрел на Вадика и, чтобы отвлечь его от беды, все говорил, говорил:
- Ты совсем не изменился... немного похудел. Как там наши ребята? Я часто вспоминал о них на фронте. Как Тамара? Как Левушка, Алла Петунина, Леня Иосимов?
- Леня Иосимов погиб, - тихо произнес Вадик. - Он кормил бездомных собак, помните?
Мы шли по улице, и я крепко прижимал к себе мальчика. Вместе с Вадиком в мою военную жизнь ворвался старый, бесконечно родной мир. Дворец пионеров. Художественный корпус. Танцевальный класс с зеркальными стенами...
Я забыл, куда надо было идти, но хотелось поскорее уйти с этого места, с этой улицы, где стоит окаменевшая очередь и бродят носатые мародеры с завязанными ушами. Может быть, они специально завязывают уши, чтобы не слышать молящих человеческих голосов?
Вадик остановился.
- Вот Тамарин дом, - сказал он. - Дверь на одной петле. Квартира тридцать семь.
- Может быть, зайдем? - нерешительно спросил я.
- Зайдем.
- Понимаешь, я с фронта, на несколько дней...
И вдруг:
- Комендантский патруль, предъявите документы!
Эти железные слова вернули меня к действительности.
Передо мной стояли два солдата с автоматами на груди и лейтенант в полушубке.
Их лица были непроницаемы. Они смотрели на меня, как на врага.
4
- Товарищ капитан, нами задержан боец Корбут... подозрительный. Слоняется по городу. Полный мешок продуктов. Похоже, что выменял у мальчишки часы на хлеб.
С этими словами старший патруля положил на стол мои документы.
- Ясно! - сухо сказал капитан и стал внимательно изучать мою красноармейскую книжку и командировочное предписание.
Комендатура была чем-то похожа на милицию, чем-то на воинскую часть. Столы, скамейки, сейф. На стенах плакаты: "Все для фронта, все для победы!", "Родина-мать зовет!". Портреты военных. На окнах решетки.
Посреди комнаты печурка, от которой к окну тянулась длинная труба.
- Кем командирован в Ленинград? - сухо спросил капитан.
- Политотделом. Там все написано, - тихо произнес я.
- Я тебя спрашиваю, а не бумагу, - капитан пальцем ткнул в мои документы, словно хотел их проткнуть. - Цель командировки?
Все это было похоже на допрос, и я растерялся.
- Дело в том, что до войны я был балетмейстером, - пробормотал я.
Капитан оборвал меня:
- Меня не интересует, кем ты был до войны. Что делаешь в Ленинграде? Почему не на фронте? Люди воюют, а он по городу гуляет. Балетмейстер!
- Мне приказано найти артистов.
Капитан не обратил внимания на мои слова.
- Где часы, которые выменял у пацана?
Я забыл про часы.
- Нет у меня никаких часов! - крикнул я отчаянно.
Капитан резко встал, сорвал с моего плеча вещмешок. Развязал его. И высыпал на стол все содержимое: сухари, несколько банок консервов, пакеты концентрата, горсть сахара... Один кусочек сахара упал на пол. Патрульный наклонился, поднял и осторожно положил на стол.
В комендатуре установилась гнетущая тишина.
- Расстреливать спекулянтов надо, - с горечью произнес капитан. И стал сухарь за сухарем, банку за банкой аккуратно, как вещественные доказательства моей вины, класть продукты обратно в мешок.
- Видите ли, это не все мое... Тут паек полкового комиссара, попытался объяснить я коменданту, но он не слушал меня.
В это время дверь отворилась, и в клубах пара возникла девочка-подросток, она была так закутана, что лицо ее невозможно было рассмотреть. Из-под пальто торчал белый халат.
- Я из госпиталя, - простуженным голосом сказала она. - Привезли койки, а разгружать некому.
Комендант поднялся. Посмотрел на гостью. Потом решительно повернулся к лейтенанту и сказал:
- Прыгунов! У нас там двое на гауптвахте. И этого, - он кивнул на меня, - балетмейстера. Пошлете. Надо помочь.
...Я иду по набережной Фонтанки и разглядываю огромные круги, которые образовались на льду от снарядов. Я вспоминаю, как здесь до войны устраивали каток. Играла музыка. Горели цветные лампочки. Звучали веселые голоса. Весной каток таял и расколотый на части уплывал в Неву, чтобы вернуться к новому году. Я вспоминаю и как бы смотрю в перевернутый бинокль - все это неестественно далеко. Невообразимо далеко. Война, блокада удалили, отбросили далеко назад то, что было всего лишь в прошлом году. В прошлом году, как в прошлом веке.
Я иду налегке - без вещмешка, который остался в комендатуре. И без ремня, потому что арестован. А за мной автоматчик.
И вдруг Аничков мост без клодтовских коней. Куда девались дикие кони, которых бронзовые атлеты пытаются укротить? Погибли? Умчались в бой? Или их где-нибудь расстреляли из противотанковых пушек прямой наводкой, бронебойными...
Конвоир привел меня во Дворец пионеров, в родной дом, где я занимался со своими ребятами. Где рождался мой любимый танец "Тачанка". Но почему у главного входа во Дворец стоят санитарные машины? Почему люди в белых халатах выдвигают из машин носилки и торопливо вносят в парадный подъезд?
- Здесь давно госпиталь? - спрашиваю я у конвоира.
- Всегда госпиталь, - сухо отвечает солдат с автоматом.
Мы входим в вестибюль, здесь лежит гора только что привезенных коек. Я беру верхнюю койку, поднимаю и несу по белой мраморной лестнице. Я несу койку и смотрю на родные стены сквозь железные ромбики сетки. Люстры в чехлах. Зеркала завешены, словно в доме покойник. Паркет застелен линолеумом. То ли чтобы сохранить редкий рисунок полов, то ли для гигиены.
Я ставлю койку, куда мне велят, и иду обратно. Но мне кажется, что ромбики остались перед глазами. Что я теперь всегда буду видеть родной Дворец пионеров сквозь ромбики госпитальных коек.
Я подхватываю новую койку и несу ее в комнату сказок - прямо с лестницы налево. Иду не торопясь, чтобы не задеть острым углом койки прекрасные палехские фрески - фрески моей юности. Я разглядываю их сквозь железные ромбики.
И вдруг за спиной слышу знакомый простуженный голос:
- Жили-были старик со старухой.
- Старик ловил неводом рыбу, - отвечаю я и поворачиваюсь.
Передо мной стоит та самая санитарка-подросток, которая приходила в комендатуру.
- Я здесь до войны работал, - объясняю я и опускаю на пол койку.
- Сказки рассказывали?
К нам подходит старая санитарка.
Я смотрю на нее и с трудом узнаю нашу гардеробщицу тетю Валю.
- Тетя Валя! Я вас не сразу узнал, тетя Валя. А Вадика Ложбинского я сегодня узнал по часам...
- Трудное время, - вздыхает тетя Валя. - Люди не узнают друг друга... Я была толстая, а теперь от меня и половины не осталось.
И тут я спохватываюсь, лезу в карман и достаю часы - серебряную луковицу на цепочке. Я же не отдал Вадику часы! Забыл! Как нехорошо получилось.
- Сколько времени? - спрашивает меня молодая санитарка.
Я смотрю на часы невидящими глазами, потом прикладываю их к уху молчат.
- Они не ходят, - говорю. - Старые часы... старинные.
И вот тут появляется лейтенант Прыгунов из комендатуры и говорит:
- Твои дела уладились, Корбут. Все в порядке. Можешь следовать.
Он протягивает документы, ремень, вещмешок.
- Куда следовать? - растерянно спрашиваю я.
- Куда тебе положено... А часики все-таки у тебя? - Он смотрит на меня укоризненно. И от этого взгляда мне становится нестерпимо тошно.
Лейтенант уже спускается по белой мраморной лестнице, а санитарки вопросительно смотрят на меня. И тогда я тоже начинаю спускаться. Я иду медленно, не глядя под ноги, как лунатик. Сам не знаю, куда иду.
И ушел бы, если бы меня не окликнула тетя Валя:
- Ты куда, Боря? Ты живешь на Петроградской?
- Я?.. Я нигде не живу. Нет больше моего дома.
- Где же ты будешь ночевать?
- Не знаю, - признаюсь я. И вдруг осознаю, что в родном городе мне негде ночевать.
- Сейчас поздно, - говорит тетя Валя. - Опять в комендатуру попадешь. Идем со мной.
Я не спрашиваю, куда надо идти. Торопливо надеваю ремень. Вешаю на плечо вещмешок. И иду за тетей Валей.
- Где же ты будешь ночевать?
- Не знаю, - признаюсь я. И вдруг осознаю, что в родном городе мне негде ночевать.
- Сейчас поздно, - говорит тетя Валя. - Опять в комендатуру попадешь. Идем со мной.
Я не спрашиваю, куда надо идти. Торопливо надеваю ремень. Вешаю на плечо вещмешок. И иду за тетей Валей.
При свете коптилки комната, где поселилась тетя Валя, казалась таинственной и странной. Потолка не видно, словно над головой было небо. На стенах мерцали золоченые рамы старых картин. Мебель в комнате тоже была дворцовой, с позолотой. И среди этой старой, утратившей всякий смысл роскоши - бесценная блокадная печурка.
Мы с тетей Валей пили кипяток с сухарем. Макали сухарь в кипяток и откусывали по крохотному кусочку.
- А вы почему не эвакуировались, тетя Валя? - спросил я хозяйку дома.
После некоторого раздумья она ответила:
- Если все уедут из города, тогда и защищать будет некого.
- Я об этом не подумал... Когда мама была жива, она писала мне на фронт. Но по ее письмам я не представлял себе, как живут ленинградцы. Мама жалела меня. Даже про елку писала в Новый год.
- Да уж елка! - вздохнула тетя Валя. - А ты все по части танцев?
- До вчерашнего дня был на зенитной батарее. На орудии. Установщиком дистанционного взрывателя... Тетя Валя, вы о Тамаре Самсоновой ничего не слышали?
- Мне Женя Сластная рассказывала, что Тамара на фронт просилась, а ее все не брали.
- А Женя жива-здорова?
- Жива-здорова... круглая сирота. У них в школе что-то вроде коммуны образовалось. Один старичок учитель собрал всех учеников-сирот. Они там и живут в школе.
Какая-то плотина, сдерживавшая мои чувства, прорвалась. И самые дорогие воспоминания хлынули, окружили меня, заставили забыть все остальное. Я вспомнил своих ребят. И все расспрашивал, расспрашивал тетю Валю. Теперь они, чада мои, были где-то близко, в родном городе. И вместе с тем война, блокада резко отделили их от меня, словно все они уехали в какую-то далекую, безрадостную землю. Но я рвался к ним, и теперь уже никакая сила не могла удержать меня.
- А как Эрна Тамм? А Шурик? Вы Шурика помните?
- Я их всех помню. Но о Шурике ничего не слышала. Леня Иосимов погиб. Под обломками дома. Бомба попала. А Сережа жив.
Больше всего мне хотелось говорить с тетей Валей о Тамаре.
- А Тамара давно на фронт просилась? Может, ее взяли в конце концов?
- Может быть, и взяли.
- Как она танцевала! Настоящий талант! Если б не война... Я мечтал увидеть ее на сцене.
- Ты, положим, не только об этом мечтал.
Тетя Валя улыбнулась - впервые за весь вечер улыбнулась.
- Она небось уже настоящая барышня, - сказала тетя Валя.
В это время за окнами завыла сирена. И через некоторое время застучали зенитки.
"Только бы она была жива", - подумал я.
- Тетя Валя, а наши танцевальные костюмы целы? - сам не знаю почему, спросил я.
- Целы. Куда же им деться?
- Можно их посмотреть? Наверное, выросли из них ребята. Чада мои!
- Завтра и посмотришь, - сказала тетя Валя и подлила мне кипятку.
Потом я уснул. Помню, натянул на плечи шинель, вытянулся на павловском диване, который после солдатского топчана показался мне бесконечно мягким, и уснул.
Утром я медленно шел между длинными вешалками, на которых в строгом порядке были развешаны костюмы ансамбля. И каждый раз ко мне издалека долетала знакомая мелодия, и я как бы ощущал движение танца.
- Гопак, - одними губами произносил я, трогая белые рукавастые рубахи, вышитые красными петухами. - Матросский танец, - над моим плечом проплывали синие воротники. - "Яблочко"... Испанский танец...
Я взял широкополую шляпу от испанского костюма и надел на себя. И вот тут на вешалке показались суконные буденновские шлемы с алыми звездами и гимнастерки с красными полосами поперек груди. "Тачанка"! Здравствуй, "Тачанка"!
Я сразу вспомнил танец. Вспомнил во всех подробностях. И заговорил, как на репетиции, горячо, рассекая воздух кулаком, глухо притопывая валенком:
- Вот "Тачанка" вырывается из-за кулис на необозримый простор сцены. Давай! Давай! Пулеметная тачанка - все четыре колеса. Гей! Гей! Возница натянул вожжи, а сам движется вприсядку, словно сидит на облучке. Пулеметчик - саблю под мышку - припал к пулемету: та-та-та! Боевой разворот. Кони метнулись в сторону, поднялись на дыбы! И снова очередь, похожая на звук трубы, вернее, звук трубы, похожий на очередь.
Раз-два-три! Раз-два-три! Легче, легче! Раз два...
И вдруг хлопки.
В дверях стояла тетя Валя и хлопала.
- Все помнишь, - сказала она, - ничего не забыл.
- Хоть бы один раз взглянуть на своих ребятишек! - вздохнул я и медленно стянул с головы испанскую шляпу. - Как вы думаете, ребята помнят "Тачанку"?
- Помнить-то помнят. Смогут ли?
5
Я иду по обледеневшему городу и в такт своим шагам бормочу стихи Жуковского:
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик...
Я вроде того барабанщика бью тревогу. Я бужу свою память, свою юность, свои довоенные годы.
План мой таков: первым долгом я зайду к Вадику и верну ему часы. Я верну ему часы и тут же отправлюсь к Тамаре. Я должен повидать Тамару. Но сперва я верну часы.
Я иду к Вадику. Но неожиданно у меня на пути вырастает Тамарин дом. Во многих окнах вместо стекол - фанера. Дверь висит на одной петле, жалобно поскрипывает, когда дует ветер. Ранена. Я медленно переступаю порог - зайду к Тамаре, потом сразу к Вадику.
На лестнице выбиты все стекла, а может быть, разобраны жильцами. На площадках островки снега. Лестница мрачная. Кажется, сейчас, треща крыльями, вылетит летучая мышь. Поднимаюсь на третий этаж. Квартира тридцать семь. Дверь обита дерматином. Костяная кнопка звонка. Жму изо всех сил. Звонок молчит, умер. Я вспоминаю - в городе нет тока. И начинаю стучать. Я стучу долго и отчаянно.
Сердце сжимается. Я впервые ощутил, что значит не открывается дверь в блокадном Ленинграде. Она может не открываться час, два... Может вообще никогда не открыться.
Я уже не стучу, я бью кулаками безответную дверь. Она молчит, безропотно сносит мои удары, терпит.
Я устало опускаюсь на ступеньку, прислоняюсь к стене и впадаю в забытье. Так на морозе тайно засыпают часовые, засыпают на одно мгновение, коротким запретным сном.
Я вспоминаю, как мы с полковым комиссаром лежали на снегу за дамбой, а вокруг рвались мины и над нашими головами, шурша, пролетали осколки с рваными краями. А мы, вместо того чтобы думать о своей жизни, рассуждали о балете. О фронтовом балете. Что же я раскис, пал духом?! Вставай, солдат, вставай, балетмейстер! Приказ есть приказ.
Я решительно поднялся и увидел перед собой Вадика.
- Я знал, что вы сюда придете, - сказал он.
- Это прекрасно, что ты пришел, чадо мое! Я должен отдать тебе часы.
- Вы знаете, что я придумал, Борис? Если собрать всех наших ребят... кто остался... можно будет выступать в госпиталях.
Вадик возбужден. Глаза его горят, рот приоткрыт. Я начинаю узнавать прежнего, довоенного Вадика.
- Это ты здорово придумал!
Меня удивляет, что такая простая мысль не пришла мне в голову. Это же прекрасно - собрать всех наших ребят. Ведь, когда все вместе, не так трудно, не так убийственно трудно.
- Вы нам поможете?
- Конечно, чадо мое! В моем распоряжении пять дней. Надо только собрать всех наших... Как ты думаешь, где Тамара? Она жива?
- Не знаю, - уклончиво говорит Вадик. - Левушка живет неподалеку.
- Я пойду к Левушке. Встретимся у тети Вали во Дворце пионеров. Она устроилась в Художественном корпусе. Я у нее остановился.
Я быстро развязал свой чудо-мешок и протянул Вадику пачку концентратов.
- Не надо. Спасибо. Вы уже меня выручили.
- Передашь маме, - строго сказал я.
В двенадцать часов по ночам
Выходит трубач из могилы...
Нет у меня никакой трубы, нет барабана. Я иду по скользкой мартовской стежке, протоптанной на заснеженной улице, как в лесу или в поле.
Я думаю о Левушке, о нашем мягком, улыбчатом Левушке, и от одной мысли о нем становится легко. Он не был лучшим танцором ансамбля и, если говорить начистоту, танцевал довольно посредственно. Но без него трудно представить себе наш коллектив. Он был его тихой и ласковой душой.
Когда что-нибудь не ладилось или случалась беда, появлялся Левушка. Он возникал незаметно, ненавязчиво, готовый сделать все, о чем его попросят. И одной этой готовности было достаточно, чтобы улучшилось настроение.
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает император...
У Левушки была густая светлая челка, широко расставленные карие глаза...
Я вхожу в арку ворот: она узкая и длинная, как тоннель. И вдруг я слышу хрипловатый голос патефона. Где-то наверху сквозь плотно закрытое окно просачивается мелодия танго "Брызги шампанского".
Я поднял глаза. Стена черная от копоти, наверное, в доме был пожар. Одно окно заткнуто тюфяком. Это из-за тюфяка глухо доносились звуки танго.