Неприкосновенный запас (Рассказы и повести) - Юрий Яковлев 3 стр.


Нинка расцветала. Ее бледное лицо покрывалось теплым румянцем, она подбирала живот и кокетливо отставляла ногу в сторону. Наши слова превращались в зеркало, в котором Нинка видела себя красавицей.

- У нее атласная кожа.

- У нее соболиные брови.

- У нее зубы... зубы...

- Что зубы? Жемчужные зубы!

Нам самим начинало казаться, что у нее все лебяжье, коралловое, жемчужное. И красивее нашей Нинки нет.

Когда запас нашего красноречия иссякал, Нинка принималась что-нибудь рассказывать.

- Вчера я купалась в теплом море, - говорила Нинка, поеживаясь от холодного осеннего ветра. - Поздно вечером в темноте море светилось. И я светилась. Я была рыбой... Нет, не рыбой - русалкой.

Не рассказывать же красавице, как она чистила картошку, или зубрила формулы, или помогала матери стирать.

- Рядом со мной кувыркались дельфины. Они тоже светились.

Тут кто-нибудь не выдерживал:

- Не может быть!

Нинка протягивала ему руку:

- Понюхай, чем пахнет?

- Мылом.

Она качала головой:

- Морем! Лизни - рука соленая.

Стояли мутные влажные сумерки, и было непонятно, идет дождь или нет. Только на стекле возникали и лопались пузырьки. Но мы чувствовали близость несуществующего моря - теплого, светящегося, соленого.

Так мы играли.

Лил дождь - устраивались в подворотне. Темнело - толпились под фонарем. Даже самые крепкие морозы не могли нас выжить со двора.

Как-то в наш дом переехали новые жильцы. И во дворе появился новенький. Он был рослый и слегка сутулился, словно хотел казаться ниже ростом. На щеке у него проступало крупное продолговатое родимое пятно. Он стеснялся этого пятна и поворачивался к нам другой щекой. У него был нос с горбинкой и большие - прямо-таки девичьи - ресницы. Ресниц он тоже стеснялся.

Новенький держался в стороне. Мы его подозвали и предложили сыграть с нами в красавицу. Он не знал, в чем дело, и согласился. Мы переглянулись и выбрали красавицей... его. Едва заговорили про лебяжью шею и коралловые губы, как он густо покраснел и выбежал из круга.

Мы посмеялись и крикнули вдогонку.

- Сыграем и без тебя!

Но когда снова встали в круг, Нинка неожиданно попятилась:

- Я тоже не буду...

Мы взорвались:

- Что за новости? Почему ты не будешь?

- Так, - Нинка отошла от нас.

И сразу расхотелось играть. Мы заскучали. А Нинка приблизилась к новенькому и сказала:

- Когда играют в красавицу, всегда выбирают меня.

- Тебя? Почему тебя? - удивился новенький. - Разве ты красивая?

Мы не стали с ним спорить. Мы посмеялись над ним. А у Нинки вытянулось лицо, хлебные крошки у рта и на лбу стали еще заметнее.

- А меня выбирают.

- Очень глупо, - сказал новенький. - И вообще, ваши детские игры меня не интересуют.

- Конечно. - Нинка почему-то сразу согласилась с ним.

С появлением новенького с ней вообще стало твориться что-то странное. Она, например, ходила за ним по улице. Шла тихо, по другой стороне, чтоб никто не заметил, что она идет за ним. Но мы, конечно, заметили и решили, что Нинка спятила или во что-то играет. Например, в следопыта. Он заходил в булочную - она стояла напротив и не отрывала глаз от стеклянных дверей. Она и утром поджидала его у подъезда и шла за ним до школы.

Новенький не сразу сообразил, что Нинка из седьмой квартиры ходит за ним как тень. А когда обнаружил это, очень рассердился.

- Не смей ходить! - крикнул он Нинке.

Она ничего не ответила. Побледнела и пошла прочь. А он крикнул ей вдогонку:

- Ты бы лучше посмотрела на себя в зеркало!

Он приказал ей посмотреться в зеркало. Нас не интересовало, какие у нас носы, рты, подбородки, куда торчат волосы, где вскочил прыщ. И Нинка знала только то зеркало, которым были для нее мы, когда играли в красавицу. Она верила нам. Этот тип с родимым пятном на щеке разбил наше зеркало. И вместо живого, веселого, доброго появилось холодное, гладкое, злое. Нинка в первый раз в жизни пристально взглянула в него - зеркало убило красавицу. Каждый раз, когда она подходила к зеркалу, что-то умирало в ней. Пропали лебяжья шея, коралловые губы, глаза, синие, как море.

Но мы тогда не понимали этого. Мы ломали себе голову: что это с ней? Мы не узнавали свою подружку. Она стала чужой и непонятной. Мы сторонились ее. Она и не стремилась к нам, молча проходила мимо. А когда ей встречался новенький с большим родимым пятном на щеке, она убегала прочь.

В нашем городе часто идут дожди. Могут лить круглые сутки. И все так привыкают к ним, что не обращают внимания. Взрослые ходят под зонтами. Ребята делают короткие перебежки от одной подворотни к другой, прыгают по булыжным островам.

В тот вечер был сильный дождь, дул сверлящий ветер. Говорили, что на окраинах города начиналось наводнение. Но мы крепились, жались в подворотне, не хотели расходиться по домам. А Нинка из седьмой квартиры стояла под окном новенького. Зачем ей понадобилось стоять под его окном? Может быть, она решила позлить его? Или сама с собой поспорила, что простоит под дождем, пока не сосчитает до тысячи? Или до двух тысяч. Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Ее прямые волосы вымокли и прилипли к щекам, и от этого лицо вытянулось. Глаза блестели, как две застывшие капли. Гремели водосточные трубы, дребезжали подоконники, трещали перепончатые купола зонтов. Она ничего не видела и не слышала. Не чувствовала холодных струй. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью.

Мы кричали ей из подворотни:

- Нинка! Иди к нам, Нинка!

Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку.

- Отойдите! - Она прямо-таки прикрикнула на нас.

Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих.

Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти. Наконец ей удалось увести девчонку из-под дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышала, как она сказала:

- Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая?

Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела. Разве мать может быть красивой или некрасивой?

- Не знаю, - созналась Нинка.

- Тебе пора бы знать, - жестко сказала Нинкина мать. - Я некрасивая. Просто дурнушка.

- Нет, нет! - вырвалось у Нинки.

Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя.

- И ничего страшного, - уже спокойно сказала Нинкина мать. - Счастье приходит не только к красивым. И некрасивые выходят замуж.

- Я не хочу замуж! - резко ответила Нинка, и мы были согласны с ней.

- Да, да, конечно, - как бы спохватилась мать. - Не обязательно замуж...

Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы, не сговариваясь, двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке.

Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила:

- У тебя был муж?

- Нет.

- Но у меня был отец?

Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса. Нинка рассердилась и сказала довольно грубо:

- Что ж, меня аист принес?

- Да, аист, - глухо прошептала мать. - Прилетел, понимаешь, аист. И улетел. А ты осталась.

Они шли по темному переулку, и у них не было зонта. Но им было все равно: дождь так дождь. А нас трясло от холодной сырости.

- Значит, мой отец аист? - произнесла Нинка и тихо засмеялась. Очень хорошо. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья... Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее.

- Не смейся, - сказала мать.

- Я не смеюсь. - Она и в самом деле уже не смеялась, но голос ее дрожал, дробился. - А где он... аист?

Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя.

- Он тоже был некрасивый?

Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина. Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале. Такой, какая она есть. Какой видели ее мы - чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома. Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала:

- Мама, давай с тобой сыграем в красавицу.

- Глупости!

- Нет, нет, давай сыграем. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить.

Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей:

- Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза, синие, как море. У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы...

Потоки дождя тянулись из невидимых туч. Под ногами разливались холодные моря. И все железо города гремело и грохотало. Но сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе:

- У тебя атласная кожа... соболиные брови... жемчужные зубы...

И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу. И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра. Эна, бена, рес... А мы стояли у стены, держа друг друга за рукава. И провожали их взглядом, пока они не скрылись в темной мгле. Квинтер, контер, жес...

Нинка из седьмой квартиры погибла в 1942 году на фронте под Мгой. Она была санитаркой.

СРЕТЕНСКИЕ ВОРОТА

Декабрьским утром на шестой батарее был убит красноармеец Коля Дорожко. Его срезала очередь, которую дал с неба желтобрюхий фашистский штурмовик с черными крестами на обоих крыльях. Трассирующая пуля - красная в полете - попала прямо в висок. Крови почти не было. Только на серой шапке-ушанке проступило алое пятнышко. Будто шапка съехала набок, и красноармейская звездочка очутилась на виске.

Немецкий штурмовик появился внезапно. Он подкрался с выключенным мотором. Когда разведчик ударил в медную гильзу, а комбат, выскочив из землянки, закричал: "По штурмовику, на батарею!" - самолет с железным свистом уже мчался над огневой позицией. От него к земле тянулся светящийся пунктир трассирующих пуль. Пули ушли в снег. Только одна из них, перед тем как погаснуть и потерять силу, пробила серую солдатскую шапку. Будь на ее пути каска, а не мягкая шапка, может быть, Коля Дорожко и остался бы жив. Но касок все еще не привезли из дивизиона.

Пока орудийные номера разворачивали неподатливые пушки - смазка замерзла! - штурмовик успел нырнуть за соцгород. Одно орудие выпустило "по уходящему" два снаряда, но они разорвались слишком поздно. Два черных шерстяных клубка повисли в воздухе, и ветер тут же начал разматывать их, развешивая по свету.

Коля Дорожко лежал в трех шагах от орудийного ровика. Он прижался щекой к холодному кристаллическому снегу, а руки застыли вдоль тела. Будто при встрече со смертью он, как перед начальством, вытянул их по швам. В этой позе не было ни суетливости, которую вызывает испуг, ни покорности, которая склоняет человеку голову. Что-то наивно-гордое было в его позе.

С командного пункта к орудийному ровику уже бежал заспанный санинструктор Карпенко. Большие роговые очки чудом держались на его красном вздернутом носике, придавая санинструктору сугубо штатский вид. Он был щуплым и узкоплечим. Шинель с оторванным хлястиком висела на нем, как ряса. Карпенко бежал к орудию, неловко волоча по снегу большие кирзовые сапоги. В руке у него болталась брезентовая сумка с красным крестом. Эта сумка - боевая материальная часть санинструктора - еще ни разу не была в действии.

При виде Коли Дорожко, лежавшего на снегу, Карпенко остановился. Губы его дрогнули, а маленький нос сморщился и от этого стал еще меньше. Не отрывая глаз от мертвого товарища, Карпенко механически расстегнул сумку и достал оттуда пузырек с йодом. Он понимал: надо действовать. Но что мог сделать этот смешной батарейный эскулап, который в своей практике мазал лишь солдатские чирья похожей на деготь ихтиоловой мазью и щедро заливал йодом царапины?

Но сейчас товарищи в первый раз смотрели на него серьезно и, как ему показалось, с надеждой. Карпенко отбросил сумку и опустился на колени. Он взял Колину руку, медленно стянул с нее варежку и стал искать пульс. Но он и у живых-то с трудом находил бьющуюся жилку, а Дорожко был мертв. Осторожно, боясь причинить боль, Карпенко перевернул мертвого красноармейца на спину, расстегнул на нем шинель и, припав ухом к груди, стал слушать. Он слушал долго. Порой ему казалось, будто он что-то слышит. Но это отдавались удары его собственного сердца.

Коля Дорожко был мертв. И только в сознании товарищей он все еще по инерции числился живым. И бойцам казалось, что ему жестко лежать на земле и что ему холодно. И вокруг говорили тихо, боясь нарушить его сон.

Так на шестую батарею в первый раз пришла смерть.

Спустя несколько часов, когда уже стемнело, командир батареи велел позвать красноармейца Илюшина. Илюшин был на посту, и пришлось срочно его подменить. Он появился на пороге командирской землянки, промороженный, покрытый густым белым ворсом. Шинель, под которую был затиснут ватник, стесняла движения, а шерстяной подшлемник закрывал все лицо. Были видны только глаза.

- Товарищ лейтенант, красноармеец... - начал было докладывать Илюшин, но командир прервал его:

- Снимите с головы свою хламиду и садитесь.

Илюшин прислонил к стене карабин и непослушными от мороза пальцами стал развязывать обледеневшие тесемки шапки-ушанки. Наконец ему удалось стянуть с головы шапку и подшлемник, и он сразу превратился в юношу с подстриженной под машинку головой, похожей на спелый подсолнух, с темной щетинкой, пробивающейся на подбородке и над верхней губой. Он щурился от света, словно только что проснулся и открыл глаза. Рукой он стирал с бровей капельки растаявшего инея. От холода и ветра его лицо порозовело, и на губах появились маленькие трещинки. Мочки ушей пылали и были пунцовыми.

- Поедете в Москву, - неожиданно сказал командир батареи, - в политотдел. Отвезете пакет из дивизиона. Им, видите ли, некого послать. А у нас и так некомплект.

Последние слова командир произнес отрывисто и сердито, как будто Илюшин тоже был виноват в том, что в дивизионе некого послать, а на батарее некомплект. Красноармеец решил, что разговор окончен, и собрался уходить, но лейтенант сказал:

- Садитесь.

Илюшин сел.

- Вы, кажется, дружили с Дорожко? - спросил лейтенант, когда Илюшин акклиматизировался в теплой землянке и присел на край табуретки.

Илюшин кивнул.

- Он москвич?

- Москвич.

- А родные у него есть?

- У него сестра в Москве. Родители эвакуированы.

Лейтенант задавал вопросы как бы нехотя, не поднимая на Илюшина больших, впалых от бессонницы глаз. Он никак не мог примириться с мыслью, что его батарея понесла потери - убит красноармеец, - и всячески старался скрыть свою растерянность.

- Вы знаете адрес Дорожко?

Илюшин покачал головой. Ему вдруг стало странно, что он не знает адреса друга. Собственно, Колин адрес был такой же, как и его самого: полевая почта 43895, что на гражданском языке означало - батарея в поле за деревней Фуники. А тот, московский адрес практического значения не имел. До него надо было еще довоевать и остаться в живых...

- Тогда справьтесь у старшины. - Комбат посмотрел на Илюшина большими, словно обведенными темным ободком глазами и заговорил неестественно тихо, другим голосом: - Видите ли, похоронную ей пришлют... Но после политотдела вы можете зайти к сестре... Дорожко. Вы поезжайте в Москву. Возьмите у старшины паек дней на пять. Для сестры. И подбодрите ее. О смерти брата лучше узнать от человека, чем из бумажки.

Илюшин сидел на табуретке и внимательно слушал комбата. Его удивляли незнакомые теплые нотки в голосе командира. Бледное, вытянутое лицо лейтенанта впервые показалось ему мягким и уступчивым, а в глазах пропал строгий холодок. Илюшин всегда думал, что комбат умеет только приказывать, покрикивать, подавать артиллерийские команды, песочить. Сейчас командир разговаривал так, словно под стеганым ватником у него была не гимнастерка с кубарями на петлицах, а простая гражданская рубаха с галстуком. Эта перемена не укладывалась в сознании красноармейца, как и все события сегодняшнего дня.

- Вот так, - сказал лейтенант, и это "вот так" подводило черту разговора. Теперь на командире снова чувствовалась военная форма.

Илюшин поднялся.

- Разрешите идти?

- Идите! Завтра к десяти ноль-ноль быть на батарее.

- Есть!

Красноармеец повернулся и хотел щелкнуть каблуками, но на ногах были беззвучные, подшитые войлоком караульные валенки.

Хотя фронт придвинулся к самому каналу, шестая батарея оставалась маленьким островком, до которого в полной мере не докатилась тяжелая волна войны. Была бесконечная изнуряющая бессонница: по десять тревог в сутки. Были короткие стычки с немецкими самолетами. Была осточертевшая мучная болтушка в котле. И вместе с тем шестая батарея не видела ни одного немца - самолеты не в счет! - и на землю ее огневой позиции не пролилось ни капли крови.

Все это помогало Илюшину - красноармейцу первого года службы - долгое время оказывать внутреннее сопротивление войне. Со смертью друга к Илюшину вплотную подошла настоящая война.

С батареи Илюшин направился в дивизион. Получил пакет. Расписался в получении и минут через двадцать был уже на станции. Но поезда пришлось ждать около двух часов. Илюшин ходил по большой ледяной платформе и все думал о погибшем друге. Порой ему начинало казаться, что их вместе послали в Москву и что Дорожко отлучился и сейчас появится на платформе. А может быть, он остался на батарее и сейчас в кургузом ватнике, с котелком в руке бежит рысцой в столовую... Их связывало очень многое, и смерть Коли Дорожко не смогла сразу обрубить все нити.

Назад Дальше