Блуждающая звезда - Жан-Мари Гюстав Леклезио


Жан-Мари Гюстав Леклезио

Блуждающая звезда

Плененным детям посвящается


Estrella errante
Amor pasajero
Sigue tu camino
Por mares y tierras
Quebra tus cadenas[1].

(Перуанская песня)

Элен

Сен-Мартен-Везюби, лето 1943

Она слышала шум воды и знала, что зиме пришел конец. Зима — это когда деревня стояла, окутанная снегом, белыми были крыши домов и луга, и длинные сосульки свисали отовсюду. Потом припекало солнце, и со всех крыш и балок, с каждого дерева начинало капать; капли, сливаясь, текли ручейками, ручейки стекались в большие ручьи, и вода бежала, весело журча, по всем улицам деревни.

Наверно, этот шум был самым давним ее воспоминанием. Она помнила первую зиму в горах и весеннюю музыку воды. Когда это было? Она шла по улице деревни между отцом и матерью, держа их за руки. Одну руку приходилось поднимать выше, чем другую: отец был такой большой. И вода текла со всех сторон, звуча этой музыкой, шелестя, пришепетывая, барабаня. Всякий раз, когда она это вспоминала, ей хотелось рассмеяться, потому что звуки те, нежные и чуть щекотные, были точно ласка. Она и тогда смеялась, идя между отцом и матерью, а вода в ручьях и водостоках вторила ей, журчала, звенела…

А теперь, в летний зной, под ярко синеющим небосводом, ее всю наполняло счастье, такое огромное, что было почти страшно. Больше всего она любила высокий зеленый склон, который, начинаясь за деревней, поднимался прямо в небо. На самую вершину она не забиралась, говорили, что там водятся змеи. Ей достаточно было пройти немного по краю луга, чтобы почувствовать ногами прохладу земли и острые травинки губами. Кое-где трава была такая высокая, что она могла спрятаться в ней с головой. Ей было тринадцать, и звали ее Элен Грев, но отец называл иначе: Эстер.


Школа закрылась в начале июня, когда захворал учитель Зелигман. Был, правда, еще старенький Генрих Ферн, который вел утренние занятия, но приходить в школу один он не хотел. Детям предстояли долгие каникулы. Никто еще не знал, что для многих они кончатся вместе с жизнью.

Каждое утро уходили с зарей, возвращались только к обеду и, наскоро поев, снова убегали резвиться в полях или играть на улочках деревни в футбол старым мячом, не раз проколотым и залатанным резиной от велосипедных шин.

Уже в начале лета почти все дети выглядели настоящими дикарями — коричневые от солнца руки, ноги, лица, взлохмаченные, с запутавшимися травинками волосы, рваная, перепачканная землей одежда. Эстер любила каждый день уходить вместе со всеми, в этой пестрой компании, где уживались мальчишки с девчонками, еврейские дети с местными, все одинаково шумные и расхристанные, — это был класс учителя Зелигмана. Вместе с ними ранним, еще прохладным утром она бежала по улочкам, потом через большую площадь, где их облаивали собаки и ворчали сидевшие на солнышке старики. Вдоль ручья они спускались к реке, напрямик через поля, до самого кладбища. Когда припекало солнце, купались в ледяной воде горной речки. Мальчишки — там, где спустились, а девочки уходили повыше, за большие валуны. Они прятались, но знали, что мальчишки подсматривают, пробираясь через заросли; слышали их сдавленное хихиканье и наугад брызгали водой с пронзительным визгом.

Эстер была самой дикой из всех, дочерна загорелая, с коротко остриженными черными кудряшками. «Элен, ты как есть цыганка», — говорила ей мать, когда она прибегала домой поесть. А отцу это нравилось, и он называл ее по-испански: «Эстреллита, звездочка».

Это он впервые показал ей зеленые поля за деревней, на склоне над бурной речкой. Чуть подальше начиналась дорога в горы, лес, темные ели и лиственницы — но это был уже другой мир. Гаспарини говорил, что в лесу водятся волки и, если прислушаться зимней ночью, слышно, как они воют вдалеке. Но сколько ни прислушивалась Эстер ночами, лежа в кровати, она так никогда и не услышала воя, наверно, все из-за того же шума воды, которая все бежала, журча, в ручье-канавке посередине улицы.

Однажды, незадолго до лета, они с отцом дошли до самого спуска в долину, туда, где речка, превращаясь в тонкую голубую струйку, перепрыгивает со скалы на скалу. По обе стороны долины крепостными стенами вздымались горы, поросшие лесом. Отец дал ей заглянуть вниз, на дно теснины, и сказал, показывая на хаотичное нагромождение скал: «Вон там — Италия». Эстер гадала, что же там, за горами. «Это далеко — Италия?» — спросила она, и отец ответил: «Если бы ты могла летать, как птица, добралась бы к вечеру. А пешком идти долго, дня два, наверное». Как бы ей хотелось быть птицей и добраться к вечеру. Больше отец никогда не говорил об Италии и вообще о том, что за горами, не говорил.

Итальянцев Эстер видела только в деревне. Они жили в гостинице «Терминал», большом доме на площади, белом с зелеными ставнями. Они почти не выходили из гостиницы, сидели в большом обеденном зале на первом этаже, разговаривали между собой, играли в карты. В хорошую погоду иногда прохаживались по площади взад-вперед группками по двое-трое — полицейские и солдаты. Дети исподтишка посмеивались над петушиными перьями, красовавшимися на их шапках. Когда Эстер вместе с другими девочками проходила мимо гостиницы, карабинеры отпускали шутки в их адрес, мешая французские и итальянские слова. Евреи раз в день должны были являться в гостиницу, чтобы, отстояв очередь, отметиться и получить печать в продовольственной карточке. Эстер каждый день стояла в этой очереди с матерью и отцом. Они входили в большое полутемное помещение. Один из ресторанных столиков поставили у двери; каждый пришедший называл свое имя, а карабинер отмечал его галочкой в списке.

Отец Эстер, однако, не держал на итальянцев зла. Они не изверги, не то что немцы, говорил он. Однажды, когда мужчины собрались на кухне в доме Эстер и кто-то начал честить итальянцев, отец рассердился: «Замолчите, они же нам жизнь спасли, когда префект Рибьер приказал выдать нас немцам!» Вообще-то он редко говорил о войне, обо всем этом, и почти никогда не произносил слово «евреи», а тем более «иудеи», потому что был неверующим и коммунистом. Когда учитель Зелигман хотел записать Эстер на уроки Торы — все еврейские дети ходили на них по вечерам в домик на горе, — отец не позволил. Другие дети тогда смеялись над ней, дразнили, даже звали «гойкой» — наверно, это значит «безбожница». И еще называли «коммунисткой». Эстер с ними дралась, но отец — ни в какую. Только и сказал: «Не обращай внимания. Им самим быстрее надоест, чем тебе». И правда, одноклассники вскоре забыли и ни «безбожницей», ни «коммунисткой» ее больше не звали. Впрочем, она была не одна такая, еще кое-кто из ребят не ходил на эти уроки, Гаспарини, например, и Тристан, наполовину англичанин, — а мать у него была итальянка, красивая, черноволосая и всегда носила большущие шляпы.


Старого Генриха Ферна Эстер любила, потому что у него было пианино. Он жил на первом этаже обветшавшей виллы, пониже площади, на улице, спускавшейся к кладбищу. Дом его был неказистый, мрачноватый, неухоженный садик зарос сорняками, а на втором этаже всегда были закрыты ставни. Когда господин Ферн не вел уроки в школе, он безвылазно сидел в кухне и играл на пианино. Это было единственное пианино в деревне, а может быть, и во всех окрестных деревнях до самой Ниццы и Монте-Карло ни одного бы не сыскалось. Рассказывали, что, когда в гостинице поселились итальянцы, капитан карабинеров — его звали Мондолони и он очень любил музыку — хотел поставить инструмент в обеденном зале. Но господин Ферн сказал: «Забрать пианино вы, конечно, можете, на то вы и победители. Только знайте, играть там для вас я никогда не буду».

Он вообще ни для кого не играл. Жил один в своей старой вилле, и иногда под вечер, проходя мимо по улице, Эстер слышала за кухонной дверью музыку. Это было похоже на журчанье ручьев весной — нежные, легкие, летучие звуки лились, казалось, сразу отовсюду. Эстер останавливалась у калитки и слушала, а когда музыка кончалась, быстро убегала, чтобы он ее не увидел. Однажды она обмолвилась о пианино своей матери, и мать сказала, что господин Ферн был когда-то знаменитым пианистом — до войны, в Вене. Он давал концерты в больших залах, куда приходили дамы в вечерних платьях и господа в черных пиджаках. Когда в Австрию вошли немцы, они посадили всех евреев в лагеря, забрали и жену господина Ферна, а ему удалось бежать. Но с тех пор он не играл больше ни для кого. В деревне для него и инструмента не нашлось. Потом ему удалось купить пианино на побережье, он привез его в грузовике, спрятанное под брезентом, и поставил у себя в кухне.

Теперь, зная все это, Эстер едва осмеливалась подойти к его калитке. Она слушала звуки музыки, нежное журчанье нот, и ей отчего-то становилось так грустно, что слезы подступали к глазам.

В тот день было жарко, и вся деревня, казалось, спала, когда Эстер направилась к дому господина Ферна. В его саду росла большая шелковица. Эстер взобралась на ограду, цепляясь за прутья и прячась в тени дерева. В окне кухни она увидела силуэт господина Ферна, склонившегося над пианино. Клавиши из слоновой кости поблескивали в полумраке. Ноты падали каплями, на миг замирали и вновь текли, словно у них был свой тайный язык, словно и сам господин Ферн не знал, с чего начать. Эстер смотрела в окно изо всех сил, так смотрела, что глаза заболели. И вот тут-то музыка взаправду началась, хлынула из пианино, наполнила весь дом, сад, улицу, а потом вдруг стала нежной и загадочной. Теперь она летела, разливаясь, как вода в ручьях, прямо к облакам, к центру неба и смешивалась со светом. Она неслась по всем горам, долетала до истоков двух горных рек и сама была сильна, как река.

Сжимая прутья ржавой ограды, Эстер слушала, как господин Ферн говорит на своем языке. Это было совсем не то, что в школе. Он рассказывал диковинные истории, что-то такое, чего она не могла вспомнить, как будто давние сны. В его рассказах они были свободны, и не было войны, не было ни немцев, ни итальянцев, и никто не боялся, что вдруг оборвется жизнь. Но это было и немного грустно, музыка замедлялась, словно вопрошала. А потом все внезапно рушилось, разбивалось. И наступала тишина.

Музыка звучала вновь, и Эстер внимательно слушала каждое звучавшее слово. Никогда еще не было в ее жизни ничего столь важного, разве только когда мама пела ей песни или отец читал вслух отрывки из ее любимых книг — про мистера Пиквика в лондонской тюрьме, про встречу Николаса Никльби с дядей…

Эстер толкнула калитку и вошла в сад. Бесшумно ступая, прокралась в кухню, приблизилась к пианино. Она смотрела, как четко, размеренно движутся клавиши из слоновой кости под длинными нервными пальцами старика, и внимательно слушала каждое слово музыки.

Вдруг господин Ферн перестал играть, и тишина сразу стала тяжелой, угрожающей. Эстер попятилась, но господин Ферн уже повернулся к ней. Полоса света легла на его белое лицо со смешной козлиной бородкой.

Он спросил:

— Как тебя зовут?

— Элен, — ответила Эстер.

— Что ж, входи, — сказал старик, как будто это было в порядке вещей и он давно знал девочку.

Потом он отвернулся и снова заиграл, не обращая на нее внимания. Она стояла у пианино и слушала его, не смея дышать. Никогда еще музыка не казалась ей такой прекрасной. В полумраке не было видно ничего, кроме черного пианино. Узкие руки старика порхали по клавишам, на миг замирали и взлетали вновь. Время от времени господин Ферн рылся в кипе нотных тетрадей с загадочными надписями.


Sonaten für Pianoforte

von W. A. Mozart


Черни

Медленные этюды op. 636


Beethoven

Sonaten, vol. II, в исполнении Moszkowski


List

Klavierwerke, Band IV


Bach

Englische suiten, 4-6


Он вдруг повернулся к Эстер:

— Хочешь поиграть?

Эстер изумленно уставилась на него:

— Да ведь я не умею.

Старик пожал плечами.

— Не важно. Попробуй, следи за моими пальцами.

Он усадил ее рядом с собой. Его пальцы так странно бегали по клавиатуре, точно перебирал лапками худой, подвижный зверек.

Эстер попробовала делать, как он, и, к ее немалому удивлению, у нее получилось.

— Вот видишь? Это просто. Теперь другой рукой.

Он наблюдал за ней с видимым нетерпением.

— Неплохо, надо бы давать тебе уроки, думаю, ты сможешь играть. Но это большой труд. Попробуй-ка взять аккорды.

Он ставил руки Эстер на клавиши, раздвигал ее пальцы. Его собственные руки были длинные и узкие, не старческие, нет, совсем молодые, сильные, с набухшими венами. Брызнули волшебные звуки аккордов, затрепетали под пальцами девочки, эхом отдались в самом сердце.

Когда урок закончился, господин Ферн принялся лихорадочно искать что-то в кипе, едва не падавшей с пианино. Достав какие-то листки, он протянул их Эстер.

— Вот, поучись читать ноты. Когда научишься, приходи.

С этого дня Эстер забегала на виллу так часто, как только могла. Толкнув калитку, она бесшумно входила в кухню и слушала, как играет господин Ферн. В какой-то момент он, не поворачивая головы, знал, что она пришла. Говорил: «Проходи, садись».

Эстер садилась рядом с ним и смотрела, как летают по клавишам его длинные руки, — казалось, они, эти руки, создавали ноты. Это длилось так долго, что она забывала обо всем на свете, забывала даже, где находится. Господин Ферн показывал ей, как пальцы должны касаться клавиш. На белом листке он писал ноты, а она должна была петь их и одновременно играть. Его глаза блестели, козлиная бородка подрагивала. «Голос у тебя красивый, но получится ли из тебя настоящая пианистка — не знаю». Когда она ошибалась, он приходил в ярость. «Хватит на сегодня, ступай, оставь меня в покое!» Однако удерживал за руку в дверях и играл ей сонату Моцарта, свою любимую.

Выйдя на улицу, Эстер слепла от солнца и тишины и несколько секунд озиралась, не помня, в какую сторону идти.


Вечерами Эстер видела господина Ферна на деревенской площади. К нему подходили люди, здоровались, он говорил с ними — но только не о музыке. Это были богачи, жившие за рекой в домиках-шале, окруженных садами и высокими каштанами. Отец Эстер их недолюбливал, но злословить о них никому не позволял, потому что они помогали беднякам, беженцам из России и Польши. Господин Ферн церемонно здоровался со всеми, с каждым перебрасывался словом, а потом уходил один в свою обветшавшую виллу.

Под вечер на площади было оживленно, туда сходились люди со всех улиц Сен-Мартена, богатые обитатели вилл и бедняки из гостиничных номеров, фермеры, вернувшиеся с войны, селяне в холщовых передниках; были тут и девушки, они чинно прогуливались по трое под взглядами итальянских солдат и карабинеров, были ювелиры, скорняки, портные, бежавшие сюда с севера Европы. Дети носились по площади, забавы ради толкая девушек, или играли в прятки за деревьями. Эстер сидела на невысокой каменной ограде, окружавшей площадь, и смотрела на всех этих людей. Она слушала гул голосов, оклики. Визг детей взмывал ввысь птичьими трелями.

Потом солнце пряталось за горой, и деревню белесой дымкой накрывал туман. Сумрак окутывал площадь. Все казалось странным, чужим. Эстер думала об отце, который шел сейчас в высокой траве, где-то там, в горах, возвращаясь со своих встреч. Элизабет на площадь никогда не ходила, она ждала, сидя дома, и вязала из остатков шерсти, чтобы обмануть свою тревогу. Эстер не могла взять в толк, что все это значило — сколько мужчин и женщин из разных стран сошлись на этой площади. Она смотрела на старых евреев в долгополых черных пальто, на местных женщин в обтрепанных крестьянских юбках, на девушек, прохаживающихся вокруг фонтана в светлых платьицах.

Когда мерк свет, площадь медленно пустела. Все расходились по домам, постепенно смолкали голоса. Слышался тихий плеск фонтана да крики детей, гонявшихся друг за другом по улицам. На площадь выходила Элизабет. Она брала Эстер за руку, и они вместе шли вниз, к их тесной полутемной квартирке. Шли слаженно, и шаги в унисон звучали на мостовой. Эстер это нравилось. Она крепко сжимала мамину руку, и ей чудилось, будто им обеим по тринадцать лет и вся жизнь у них впереди.


* * *

Тристану всегда помнились мамины руки на клавишах черного пианино, в послеполуденный час, когда, казалось, все вокруг было погружено в сон. Иной раз в доме бывали гости, он слышал из гостиной голоса маминых подруг. Тристан забыл, как их звали. Помнил только движение рук по клавишам — и музыку. Это было очень давно. Он не мог вспомнить, когда она сказала ему название этой музыки: «Затонувший собор»[2], и вправду там слышался колокольный звон со дна морского. Это было в Каннах, в другой жизни, в другом мире. И ему хотелось вернуться в эту жизнь, как в чудный сон. Звучало пианино, музыка росла, наполняла крошечный гостиничный номер, выплескивалась в коридоры, разливалась по всем этажам. Как громко звучала она в ночной тишине! Сердце Тристана билось в такт музыке — и вдруг сон кончался, он просыпался, испуганный, с мокрой от пота спиной, садился в постели и прислушивался, убеждаясь, что этой музыки не слышал больше никто. Он вслушивался в ровное мамино дыхание и плеск, по ту сторону закрытых ставней, воды в фонтане. Они жили в гостинице «Виктория», на втором этаже, в тесной комнатке с балконом, выходившим на площадь. Все номера были заняты бедными семьями, их определили на жительство итальянцы, и народу было так много, что днем гостиница гудела, точно улей.

Когда мадам О'Рурк приехала на автобусе в Сен-Мартен, Тристан был двенадцатилетним мальчуганом, робким и нелюдимым. Жесткие светлые волосы ему стригли «под горшок», а одевали его на диковинный английский манер, в длинные шорты из серой фланели, шерстяные носки, смешные жилеты. Он казался здесь чужаком. В Каннах они жили в замкнутом кругу англичан-курортников, который еще сузила война. Когда война началась, отец Тристана, коммерсант из Экваториальной Африки, завербовался в колониальные войска. С тех пор от него не было вестей. Тристан больше не ходил в школу, и его учила мама. Когда они перебрались в горы, мадам О'Рурк тоже не захотела отдать сына в школу господина Зелигмана. Первое, что помнила о нем Эстер, — его силуэт в чудных одежках, когда он стоял у дверей гостиницы и смотрел на детей, идущих в школу.

Дальше