Мирослав в силу возраста не очень вписывался в компанию брата. Он больше времени проводил со стариками, то помогая собирать ягоды с густых кустарников, то уплетая вкуснейшее варенье, закатанное из прошлогоднего урожая. Кисло-сладкие ягоды в вязком соку он запивал еще теплым парным молоком, которое в избытке давала черноносая корова Веста, то и дело оглашавшая двор своим густым и тягучим, как варенье, мычанием. Еще Мирослав любил ходить с дедом на рыбалку, сидеть под зелеными кронами на берегу узкой мелководной речушки, наблюдать, как в тишине разномастные стрекозы садятся на кончик удочки, подрагивая своими проволочными крыльями. А потом удочка резко взмывала вверх — и на земле у ног оказывалась сверкающая чешуей беспокойная рыбка.
В то лето брат иногда брал Мирослава с собой на большую реку, в которую можно было прыгать с моста, катал по вечерам на мопеде. И от того, и от другого у Мирослава захватывало дух. Он с любопытством и робостью наблюдал жизнь взрослых, как ему казалось, мальчишек, втайне восхищаясь их ловкими, резкими движениями и низкими нотками в ломающихся голосах.
Но был в этой компании человек, рядом с которым Мирослав чувствовал себя неуютно, — Витя, или, как его чаще звали, Витек. В деревне все знали, что отец его беспробудно пьет. Витек время от времени ходил с синяками, но никому не жаловался и поддержки не искал. Он приходил на реку, садился на берегу, подтягивая к подбородку острые колени, округляя худую спину с отчетливо проступающими дугами ребер, и смотрел на воду. Нехорошо смотрел, зло. Когда он выходил из своего транса, то вел себя резко и грубо. Мирослав совсем не понимал, чего можно ждать от него в следующую секунду, — природа этого человека казалась ему чуждой, имеющей неясное происхождение. Витек возникал в одном с Мирославом пространстве, как темное пятно на радужной картине мира.
В один из теплых вечеров, наполненных стрекотом цикад, брат позвал Мирослава разжигать большой костер на опушке у леса. К заветному месту мальчишки шли пешком, кто-то с припасенным заранее хворостом и дровами, кто-то с картошкой или пойманной днем рыбой. Одни догоняли других, компания становилась все больше. В какой-то момент к этому шествию присоединился Витек. За пазухой у него что-то тяжелело, а в свободно свисающей руке он нес маленького, похоже, еще слепого щенка, который смешно растопыривал лапы, крутил незрячей мордой и скулил. Мирославу так жалко стало его, беспомощного, неловко схваченного крепкими пальцами, что он решился заговорить с Витьком и попросить щенка. Тот взглянул на Мирослава сверху вниз и хмыкнул: «Ну, неси, малявка».
Так в руках у Мирослава оказался горячий плюшевый ком, белый с рыжими пятнами, неугомонно перебирающий лапами, бьющий хвостом по ребру его ладони и щекочущий ключицу своим розовым мокрым носом. Щенок продолжал поскуливать, а Мирослав тихонько нашептывал ему, что теперь все будет хорошо, что он выпросит или выкупит его у Витька, щенок будет пить парное Вестино молоко и спать целыми днями в теплом, мягком месте, подставляя солнцу свое пятнистое брюшко.
Костер разгорался весело, потрескивая сухими ветками, скомканными листами газет. Присутствующие подкидывали в него все больше хвороста и поленьев, пока пламя не взметнулось до уровня их макушек. Мирослав завороженно и радостно смотрел на рыжие огненные ленты, которые плясали и рвались к небу, как будто находились во власти воздушного потока, бьющего из земли. Он не подходил к костру слишком близко, чтобы жар не касался Баллу, которого он прижимал к груди. «Баллу, я назову тебя Баллу!» — прошептал щенку Мирослав.
Тем временем мальчишки раскладывали снедь, которую собирались запечь на углях, а Витек быстрым движением выудил из-за пазухи бутылку с мутной прозрачной жидкостью. «Самогон», — донеслось по другую сторону костра. Витек открыл бутылку, поднес горлышко к губам, запрокинул голову и сделал несколько быстрых глотков. Он закашлялся, влага пролилась мимо рта, на глазах его выступили слезы. Мальчишки рассмеялись, выхватили бутылку. Пока они по кругу передавали самогон — кто-то глотал его, кто-то лишь нюхал и морщился, — Витек утер губы тыльной стороной руки, проступившие слезы он проигнорировал, не желая привлекать к ним лишнего внимания.
— А сейчас мы совершим обряд жертвоприношения! — сказал он еле слышно, будто самому себе.
Он сделал шаг к Мирославу, резко и грубо рванул щенка на себя. От неожиданности Мирослав выпустил Баллу из рук.
Держа щенка одной рукой, Витек быстро поднял его над головой и выкрикнул: «Приношу тебя в жертву Сатане». Щенок спиной приземлился на пылающие высоким оранжевым огнем угли. С невыносимо громким, плачущим, почти человеческим криком он сделал попытку резко перевернуться на ноги и замер. Костер закоптил, на самой верхушке пламени взметнулись черные языки, словно жертвенный алтарь облизнулся, проглотив подношение. Ветер обдал Мирослава густым, горьким, смрадным дымом. Все случилось за секунды.
Мирослав не сразу понял, что произошло. С того момента, как щенок выскользнул из его рук, он наблюдал за всем, словно оглушенный тяжелым ударом под дых, не в силах пошевелиться — его восприятие безнадежно отставало от реальной динамики событий. «Предатель», — пронеслось в его голове, когда сознание сделало первую попытку разжаться после мучительного, скручивающего спазма. И Мирослав не думая рванулся к костру, хотя спасать было уже некого.
— Куда?! — брат резко дернул его за шиворот. Мирослава отбросило назад, ноги подкосились — он шлепнулся на листву и хрусткие ветки. Так он и сидел, неподвижно и молча, пока брат почти волоком не потащил его домой. Но перед тем, как навсегда покинуть это проклятое место, Мирослав неотрывно смотрел на Витька, сглатывая соленую слюну. Тот сидел на корточках у самого костра, привычно округлив спину и обхватив руками колени, глядя на пылающие угли. Ему не было никакого дела до реакции окружающих, которые разом смолкли и будто оцепенели. Он смотрел на угли не мигая, застывшим взглядом, но живыми глазами, в которых поблескивали всполохи огня, от этих всполохов на его лице бликовали все еще не просохшие слезы.
Именно в тот вечер Мирослав узнал, что такое боль. Не такая, когда случайно касаешься раскаленного утюга или подворачиваешь ногу, спрыгивая с дерева. Другая — десятками острых когтей впивающаяся в нутро и резко рвущая его от горла до самого низа живота. А потом из этих ран словно начинает сочиться темная, тягучая, холодная жижа. Она медленно заволакивает все внутри, стекает по внутреннему зеркалу, которое отражает окружающий мир, притягивая солнечный свет амальгамой. Пачкает его, искажая отражение. На время или навсегда.
Когда Мирославу довелось испытать такую боль, он вдруг ощутил себя испорченным, не таким, как прежде, и больше не таким, как все. Как будто раньше он был целым, новеньким, сияющим, а теперь сломался, превратился в брак, стал неполноценным. Детская непосредственность и легкость стали сходить с него, как омертвевшая кожа. Он потихоньку отдалялся от сверстников, игры уже не забавляли его, как раньше. Как будто его внутренняя тяжесть и легкость его друзей разделили их десятками непрожитых лет. Мирослав все больше читал, подсознательно надеясь найти в книгах тех, кому было знакомо одиночество такого рода, которое вдруг обрушилось на него, оградив от привычного мира.
Родителям он ничего рассказывать не стал, не желая пачкать их темной липкой субстанцией собственной боли, и старался, чтобы случившаяся с ним перемена не бросалась в глаза. Но мать чувствовала. Она иногда прижимала Мирослава к себе, проводя рукой по его каштановым волнистым волосам, и спрашивала: «Ну что с тобой, мой хороший?». Почему-то тепло мягких касаний ее руки и ритмичное биение сердца, которое Мирослав в эти моменты отчетливо слышал, не убаюкивали его боль, наоборот, она начинала пульсировать в нем, как нарыв. Мирослав уверял маму, что все с ним хорошо, заботясь о том, чтобы голос его не дрогнул.
И Мирослав, и щенок были полны доверия к миру до того злополучного вечера, и оба утратили его, каждый по-своему. И сколько потом ни пытался внутренне цельный, и оттого имеющий понятные и простые представления о жизни отец воспитать в сыне прагматичный интерес, в мальчике что-то сломалось. Жизнь для него утратила простоту и ясность. Его не интересовало, как зарабатывать деньги, делать карьеру, сажать деревья или строить дома.
Его интересовала природа человеческой боли и жестокости, природа внутреннего одиночества, которая требует объединения с Богом или с Дьяволом. В какой-то степени его интересовало и то, действительно ли возможно объединение человека с высшими силами.
Отец не испытывал никакого гнева из-за того, что Мирослав развивается как личность по своим, понятным только ему внутренним законам. Он любил его мать, она отвечала ему взаимностью, вместе они любили Мирослава. Их самобытный мальчик, тонкий и звонкий, с васильковыми глазами, рос необычным, но прекрасным. «Пусть так, — думал отец. — Каждому свое. Главное, чтобы ему было комфортно жить». Достигая в бизнесе все больших высот, он не позволял себе заиграться и забыть, ради чего положил свою жизнь на алтарь богатства. Он хотел сделать так, чтобы любимые им люди жили легко, свободно, бесстрашно. Чтобы обстоятельства не властвовали над ними, жизнь не перемалывала их личности в муку, из которой потом можно слепить все, что угодно. Погодин-старший не верил в то, что испытания закаляют, ведь кто-то стальной, а кто-то — фарфоровый. Он хотел, чтобы его родные оставались цельными и были счастливы. Поэтому, глядя на Мирослава, отец думал: «Я достиг своей главной цели. Я подарил своему мальчику возможность быть самим собой».
Его интересовала природа человеческой боли и жестокости, природа внутреннего одиночества, которая требует объединения с Богом или с Дьяволом. В какой-то степени его интересовало и то, действительно ли возможно объединение человека с высшими силами.
Отец не испытывал никакого гнева из-за того, что Мирослав развивается как личность по своим, понятным только ему внутренним законам. Он любил его мать, она отвечала ему взаимностью, вместе они любили Мирослава. Их самобытный мальчик, тонкий и звонкий, с васильковыми глазами, рос необычным, но прекрасным. «Пусть так, — думал отец. — Каждому свое. Главное, чтобы ему было комфортно жить». Достигая в бизнесе все больших высот, он не позволял себе заиграться и забыть, ради чего положил свою жизнь на алтарь богатства. Он хотел сделать так, чтобы любимые им люди жили легко, свободно, бесстрашно. Чтобы обстоятельства не властвовали над ними, жизнь не перемалывала их личности в муку, из которой потом можно слепить все, что угодно. Погодин-старший не верил в то, что испытания закаляют, ведь кто-то стальной, а кто-то — фарфоровый. Он хотел, чтобы его родные оставались цельными и были счастливы. Поэтому, глядя на Мирослава, отец думал: «Я достиг своей главной цели. Я подарил своему мальчику возможность быть самим собой».
Повзрослев, Мирослав не обрел комплексов на почве того, что продолжает жить на деньги отца. Преподавательской зарплаты ему хватало лишь на несколько обедов, но Мирослав, в силу профессии, взирал на эту ситуацию философски. Он считал, что талант бизнесмена такой же точно, как талант художника, поэта, математика или педагога. У каждого свой дар, его важно распознать в себе и служить ему, а не идти на поводу у властного эго. Мирослав отчетливо понимал, что бизнес — не него стезя. Свою он, кажется, нашел, и сегодня она привела его в кабинет майора Замятина, который до дрожи хочет избавить мир от очередного маньяка. Разве плохо быть тем самым человеком, который способен ему в этом помочь? А деньги, раз уж они есть, почему бы не тратить? Они всего лишь средство обмена, не более. Нет, Мирослав определенно не испытывал никаких угрызений от того, что стал тем, кем стал.
После обеда он покатался по городу, закончив пару дел, которые запланировал на этот день, и вернулся в свою пустую тихую квартиру на Остоженке. Налил в бокал красного вина, уселся в упругое кресло из черной кожи в своем кабинете, закинув ноги на край стола, разложил на лакированной поверхности фотографии убиенного профессора. Он смаковал вино и поглядывал на фото.
Пытаться сходу разгадать послание убийцы, зашифрованное в символах на трупе, он, как уже решил, не будет. Дождаться озарения нужно спокойно, без суеты. Так вернее. Все гениальное просто, иногда достаточно одного взгляда под правильным углом.
Хотя увиденная картина щекотала его нутро — он предвкушал разминку для ума и волнительное соприкосновение с чьим-то весьма исковерканным внутренним миром. Воистину человек — это темная бездна. Какие только демоны не являются из этой темноты. Вроде бы все мы созданы по одному образу и подобию (Божьему ли?), но варианты комбинаций, в которые собираются внутренние пазлы людей, просто неисчислимы. Вспоминая свои детские ассоциации, Мирослав думал о том, будто в базовой комплектации каждый человек имеет внутри цельное зеркало, такое же точно, как у всех остальных, «созданных по образу и подобию», которое отражает мир правильно. Но вот на каком-то этапе жизни попадает в это зеркало камень/осколок/дробь — и оно разлетается на множество сверкающих брызг, и каждый осколок по-своему преломляет свет, отражает пространство под разными углами наклона. Мирослав никогда не выдел двух одинаково разбитых зеркал. Он никогда не видел двух идентичных осколков. А бывает так, что просто попадает в зеркало метко запущенный кем-то ком грязи — и все, не видно в нем ни зги или видно лишь там, где проглядывает амальгама.
Мирослав потянулся к бокалу, стоящему на столе, поднял его, поднес к губам. Одна из фотографий прилипла краешком к влажной стеклянной ножке, потом под весом собственной тяжести лениво отделилась от нее и соскользнула на пол, приземлившись вверх тормашками. В голове Мирослава мелькнула вспышка.
— А вот и ответ, — сказал он сам себе, поднимая с пола перевернутую вверх ногами фотографию. — И, конечно, все просто.
Не обратив внимания на то, что стрелки на прозрачном циферблате показывали второй час ночи, Мирослав набрал майора и спросил:
— Что было зажато в кулаке жертвы?
— Ключ от его кабинета, — сонно пробормотал Замятин.
— Любопытно… — еле слышно отозвался Мирослав, добавив уверенней: — Утром я свяжусь с вами.
И положил трубку.
II.
Фокусник
Мы не виделись уже неделю. Невыносимо долго. Особенно если учесть, что я не мыслю себя без тебя. Так уж получилось. Получилось рано, сразу, пронзительно и навсегда. С того самого момента тринадцать лет назад, когда в полутемном коридоре университета ты вдруг оказался так близко, что я смогла разглядеть совершенный рисунок твоих глаз, с зеленой звездочкой вокруг зрачка и синей крапчатой бездной за ней. Идеальное творение природы, божий промысел. Куда мне до него? Ломаные линии, причудливо меняющие очертания при расширении зрачка, гениальное сочетание цветов и оттенков. Эти глаза — самое волнующее произведение искусства из всех, что мне доводилось видеть, и они мои. Потому что я не мыслю себя без тебя. Когда же ты, наконец, вернешься из этой бессмысленной поездки? Я чувствую себя как наркоман без дозы: тело ломит, мысли вязнут в зыбкой паутине памяти. Черт возьми, Макс, ну почему ты не взял меня с собой в этот проклятый Нью-Йорк?!
Ты знаешь, я, пожалуй, подарю Императору твои глаза. Хотя бы потому, что ни о чем другом не могу думать в твое отсутствие, а может, потому, что он — Император.
Кисть едва касалась холста. Тонкая рука с белыми длинными пальцами порхала над мольбертом, как капризная бабочка, на мгновенье замирая в одной части картины и тут же устремляясь к другой.
Когда его не было рядом, работа спасала ее. Она ставила перед собой белый холст, зажимала в руке палитру и созидала новые миры. Миры, в которых, так или иначе, угадывалось его присутствие. Пожалуй, его следы на ее работах были очевидны лишь для нее, но так оно лучше. Ведь делить Макса она ни с кем не собиралась, но избавить от него свои творения тоже не могла.
Макс — совершенство, эталон, золотое сечение. Она поняла это сразу и чувствовала нутром, чувствовала в буквальном смысле, когда нижняя часть ее живота, при взгляде на него, начинала жить своей жизнью, и каждый вдох щекотал грудную клетку изнутри. Это блаженное, ни с чем не сравнимое ощущение внутренней наполненности, одушевленности напоминало то, что она испытывала, рассматривая великие полотна, но было во много крат сильнее. Ведь Макс не статичное творенье, не замершая навек картина или скульптура, он живой. Каждое его движение, каждый поворот головы, изменчивая игра света на его коже щекотали ее нутро новыми гранями совершенства. Она не могла привыкнуть к нему, как не могла привыкнуть к изученным до последнего мазка репродукциям любимых полотен. Макс был прекрасней любого рукотворного произведения. Свои собственные картины она приправляла его совершенством, как изысканными специями: на каких-то полотнах пытаясь воссоздать тот самый голубой или зеленый, которыми любовалась в его глазах, где-то угадывались линии его тела, овал лица.
Вот и сейчас ей пришла в голову мысль подарить Императору его глаза. Потому что он — Император. К тому же на картине должно быть слишком много багряно-красного и оранжевого, почему бы не оттенить это огненное буйство бирюзой? Обилие красного на картине с Императором — не ее прихоть, заказчика. Точнее, заказчик просил, чтобы картины в точности повторяли фигуры Старшего Аркана Таро. Колоду он передал ей вместе с инструкциями.
Карту Императора она пока отложила в сторону, встала со стула, прошлась по комнате, присела на подоконник спиной к окну. Зеркальная гладь стекла отразила острые позвонки на тонкой длинной шее и худенькое плечо, оголенное широкой горловиной белой туники. Она взъерошила на затылке коротко стриженные черные волосы, свела лопатки, откинула назад голову, потянулась — и снова исчезла в глубине комнаты.
Усевшись на диван, она опять взялась за изучение фигур. Первым в ряду из четырех карт, которые наугад были взяты из колоды, лежал Иерофант, затем Смерть, Повешенный и Верховная Жрица. Она не знала, с какой именно фигуры приступить к выполнению необычного заказа, и решила доверить дело случаю, не глядя достав несколько карт. Случай указала на Иерофанта.
За день до этого в галерее она услышала бесцветный голос, назвавший ее по имени. «Фрида?» — прошелестело за спиной. Она обернулась не сразу, настолько невыразительным был этот шелест, словно шорох бумаги, от которой в галерее время от времени освобождали картины. «Фрида», — прошелестело снова уже более явственно, и она повернула на звук тонкий профиль.