Сейчас, задним числом, весь тот отрезок жизни, что связан был с Павлом Черновым, Большим Братом, громадным, как медведь гризли, твердым и чистым, как тот алмаз, что он подарил ей в день взаимных признаний, воспринимался как некий сбой программы, отклонение от предначертанного курса.
В то утро, когда она пришла в себя, опоенная и изнасилованная собственным единоутробным братцем, ей казалось, что ничего более страшного в ее жизни случиться уже не может. Но спустя всего неделю, после полуподпольной, а потому дорогущей гименопластики, она узнала, что Павел, ее Павел, чудом выжил в страшной автокатастрофе; тут же устремилась к нему, пролетев полстраны, только чтобы узнать, что этот олух без памяти влюбился в приставленную к нему медсестру и даже успел сделать ей предложение. Сейчас, в свои зрелые двадцать шесть, Татьяна понимала: подобное поведение ее избранника недвусмысленно указывало на то, что не получится из Павла правильного спутника жизни, и надо было тихо уступить его той хитрожопой медичке-лисичке. Но тогда… тогда для нее мир обрушился, и единственным избавлением от страданий виделась мгновенная смерть. Впрочем, Таня быстро взяла себя в руки – и в бою за руку и сердце любимого одержала безоговорочную победу за явным преимуществом, так что бедная соперница не успела даже понять, откуда, собственно, обрушился на нее нокаутирующий удар. И – что несравненно важнее! – сам «предмет» тоже ничего не понял, искал причину столь стремительного краха своего романа с любимой Варенькой в чем угодно, только не в действиях любимой Танечки.
Свадьба была роскошной, первая брачная ночь… так себе, особенно если учесть, что некоторую часть этой ночи новобрачная провела в глубоком обмороке, вызванном болевым шоком от чрезмерно бурной дефлорации. Повторной. Следующие разы были несколько приятнее, но… В общем, личный опыт привел Татьяну к убеждению, что секс – самая завышенная величина на шкале человеческих ценностей. Один голый человек лежит на другом голом человеке, оба пыхтят, потеют, стонут, причиняют друг другу массу неудобств. Трение, жар, немного смазки. Поршень гуляет в цилиндре. Туда-сюда, туда-сюда, чух-чух, наш паровоз, вперед лети, в ложбине остановка… Ка-айф!
Нетушки, спасибо. Есть и другие источники наслаждения – от доброй пробежки свежим утром до рюмочки холодной водки под молочного поросеночка… Не говоря уже о наслаждении риском, преодолением, трудной победой…
К тому же эта нелепая постельная гимнастика породила на свет ее личную катастрофу по имени Анна, Нюта, Нюточка. Доченька, в которой так определенно угадывалась копия матери – но копия зеркальная, с обратным знаком. Всей душой, всем сердцем, всем естеством своим стремилась Татьяна полюбить этого маленького человечка, но, подобно тому, как частицы с противоположными зарядами взаимоуничтожаются, попав в силовое поле друг друга, так, оказавшись рядом, и мать, и дочь начинали умирать, причем не метафорически, а вполне буквально – с химическими ожогами, остановкой дыхания, комой и реанимацией… Медицина была бессильна – впрочем, иного ждать не приходилось, поскольку дело тут было совсем не медицинского свойства…
Павел остался с дочкой, а Татьяна… Татьяна продолжила умирать уже в одиночку. В густом чаду алкоголя, наркотиков, беспорядочных связей течение времени ощущалось слабо, однако понимание того, что процесс затянулся, нарастало снежным комом, и в один особо паскудный ноябрьский день она без сожалений вкатила себе «золотой укол» – и улетела в уверенности, что обратно уже не прилетит.
Но в тот раз ее смерть забрали себе верные Санчо-Пансы, Анджелка с Якубом, явившиеся в тот момент, когда она уже воспарила над маковыми полями, и поспешившие вмазаться остатками того, что им не предназначалось. Она же, «переломавшись» в спасительном бесчувствии, очнулась уже в другом мире. Владыка этого мира представлялся ей рогатым и темноликим; наместником же Владыки, своего рода замом по земным делам, служил все тот же Вадим Ахметович Шеров, уже перебравшийся сам и перетащивший ее в Москву. Много подвигов совершила Татьяна под эгидой Владыки и под водительством Шерова – если мерить по шкале грехов, то никакой шкалы не хватит… С другой стороны, из семи смертных грехов христианского канона за собой она может признать, по самому строгому счету, разве что эпизодическое чревоугодие, и то в варианте не обжорства, а гурманства, или, как выражаются святые отцы, «гортанобесия». Ну и, возможно, гордыню – хотя она предпочитала называть это «трезвой самооценкой». Зависть же, алчность, гнев, а уж тем паче уныние – это явно не ее. Ну а про блуд и говорить смешно: ни разу за все три с лишним года после возвращения под темное крылышко Шерова. Да, в общем-то, не хотелось и не вспоминалось… Короче, практически праведница. Только вот трупов на ней… не один и даже не два. В основном, конечно, самооборона – что с тем ментом-венгром на прииске, озверевшим от прошлых обид; что с Кимом, беглым зэком, который несомненно уложил бы ее на месте, если бы заметил первым. Но ей тогда повезло больше… Что с той милой парочкой – десантником Серегой, приданным ей в помощь при операции по изъятию у одного коллекционера некоего произведения искусства, и Мариной, племянницей того самого коллекционера, – в великой мудрости своей надумавшей после успешного выполнения задания выбить ее из игры. Что ж, их пыл охладила боевая граната, вмороженная в глыбу льда без чеки и оттаявшая во время их автомобильной прогулки. А уж Ларик, шеровский шофер и по совместительству дядя того самого Сереги, – тот и вовсе подорвался на им же установленной мине. То, что мину он установил на днище Таниной «Волги», а взорвался, нажав кнопочку, на своей, можно считать избыточной технической подробностью.
Исключение из этого правила составлял лишь гражданин Мурин, престарелый коллекционер, получивший из Таниных ручек пару капель обширного инфаркта, разработанного химиками-затейниками из секретной лаборатории КГБ. От него, конечно, никакой угрозы ее жизни не исходило, но, если по справедливости, этого урода коллеги из НКВД должны были еще в блокаду расстрелять за мародерство и каннибализм…
Нет, Таня не искала себе оправданий, просто проводила внутреннюю инвентаризацию, подбивая итог всему, что оставляла она в здешней жизни, которая вот-вот станет прошлой. И в целом все, что она когда-либо делала с Шеровым и для Шерова, включая и добытую столь многотрудным (и, увы, многотрупным) образом гениальную старинную копию давно утраченного шедевра Эль-Греко, подлежит окончательному и бесповоротному списанию. Считай, сгорело… Ну, почти все. Но это «почти» должно дождаться своего часа.
Теперь люди. Родительская семья: юридический отец, доживающий свой маразматический век в какой-то привилегированной богадельне, недалекая мамаша, утешившаяся в объятиях пройдохи-адвоката, и уж тем паче братик Никитка, паскуда из паскуд, – уже и сейчас не воспринимаются как нечто важное для души и вряд ли обретут какое-либо значение в дальнейшем. Анджелка, единственная, в общем-то, подруга, заслуживающая этого слова, мертва.
Оставались Павел и Нюта. Хоть жизнь жестко и бесповоротно развела ее с мужем и дочерью, их она не могла и не хотела вычеркнуть из сердца. Она знала, что Павел после долгого периода неустроенности и неприкаянности обрел, наконец, семейное счастье с актрисой Татьяной Лариной – бывшей женой ее школьного воздыхателя, нелепого, пьющего Ванечки Ларина, и бывшей пассией мерзавца Никиты. Даже странно, что при всем этом никогда не видела эту самую Ларину вживую, только на экране. Таня к своей тезке нисколько не ревновала, наоборот, была ей искренне благодарна за Павла – и за Нюту, которой та сумела стать настоящей матерью.
И с работой у Павла наладилось. Наконец-то он смог заняться любимым делом, причем на царских, по советским меркам, условиях – как материальных, так и организационных. Но именно новая его работа крайне настораживала Таню – по своим каналам она узнала, что к возвращению Павла в большую науку приложил свою волосатую лапку Вадим Ахметович. Значит, затевается (или уже идет полным ходом) некая масштабная комбинация с большим кушем на кону, и, когда Павел, этот простодыра-идеалист, Павка Корчагин наших дней, начнет что-то подозревать, кончится это плохо, в первую очередь для него самого. Увы, узнала она это слишком поздно и предпринять ничего уже не могла, оставалось лишь надеяться на клятвенные заверения Шерова, что он будет Павла холить и лелеять, пылинки сдувать и ни под каким предлогом не будет впутывать ни во что мало-мальски сомнительное. Верилось, конечно, слабо, но…
– Я подумаю об этом завтра, – вслух произнесла Татьяна бессмертную фразу.
– Gimme another scotch[1], —не просыпаясь, пробубнил на это Аполло, ее суженый-ряженый, и похотливо зачмокал пухлыми алыми губами.
Таню передернуло. С прошлого мысли резко переключились на будущее. Будущее, в котором мистеру Дарлингу едва ли найдется место. А кому найдется и найдется ли вообще – жизнь покажет…
– Я подумаю об этом завтра, – вслух произнесла Татьяна бессмертную фразу.
– Gimme another scotch[1], —не просыпаясь, пробубнил на это Аполло, ее суженый-ряженый, и похотливо зачмокал пухлыми алыми губами.
Таню передернуло. С прошлого мысли резко переключились на будущее. Будущее, в котором мистеру Дарлингу едва ли найдется место. А кому найдется и найдется ли вообще – жизнь покажет…
Она прикрыла глаза. На темной изнанке век на мгновение проступило юное лицо, красивое и растерянное, с растрепанными светлыми волосами и глазами пронзительной синевы. «Это еще кто? Я его знаю?» – от удивления Таня раскрыла глаза, и лицо исчезло.
А через секунду объявили их рейс.
* * *Корпус был прозрачен, как горный хрусталь, и Нил с сосредоточенным интересом наблюдал за перистальтикой празднично-ярких внутренностей гигантской стрекозы. Налюбовавшись, перевел взгляд чуть в сторону…
Далеко внизу сапфирами и хризопразом переливалось море, язычками ленивых волн нализывая полированный песок пляжа. Подставив апельсиновому солнцу морщинистые, покрытые редкой изумрудной растительностью щеки, отдыхали покатые скалы. На склонах, обращенных к суше, зеленый ковер был гуще и темнее; по мере удаления от моря он все больше обретал черты искусной рукотворности, окультуренности – английского «дикого» парка с желтыми дорожками, окаймленными живой изгородью. Переливчатая водяная взвесь над водопадом и хлопья пены внизу, черный периметр мраморной стены, а дальше – прихотливый ковер партеров, круговая радуга над трехъярусным фонтаном… И кремовый купол Занаду…
Вертолет бесшумно нарезал круги над пространством давней галлюцинации…
– На закате наша тюрьма особенно прекрасна. – Пилот повернул к Нилу глумливое лицо, ожидая реакции.
– Не кокетничайте цитатами, – брезгливо отозвался Нил. – Это не ваша тюрьма, кишка тонка. Ваша тюрьма – вшивый барак в замерзшем болоте, окруженном кособокими вышками. В бараке – голодные и злые зэки, на вышках – голодные и злые вертухаи…
– А здешний хозяин, хряк рогатый, – это, конечно, само воплощение доброты…
– Не смешите меня, Асуров. И приберегите ваши сарказмы для вашей лагерной стенгазеты «Правда».
– Поаккуратней с местоимением «ваши», агент Боуи. Оно, знаете ли… притяжательное.
Хрустальный вертолет, резко взвыв, заложил крутой вираж. Нила подбросило, вынесло в пустоту, в последнее мгновение он повис на распахнувшейся прозрачной дверце. Внизу качнулись и понеслись навстречу острые скальные пики.
«Виском – да об край столика!» – пронеслось в голове. Он выбросил вперед ноги, спружинил, стойком приземлился на пол купе и только тогда открыл глаза.
«Привидится же…»
Нил набросил на плечи джинсовую куртку, тихо вышел в коридор. Долго курил, глядя на проносящиеся за окном огоньки. Подергав за шершавый рукав, мрачно усмехнулся:
– Агент Боуи к выполнению задания готов…
Он возвратился в купе. Прилег на полку, закрыл глаза. На этот раз привиделась ему толстая, золотозубая цыганка, державшая в руках его ладонь.
«Четыре жены, – бубнила цыганка. – Одна была, одна есть, две будут… Одна от людей, одна от Бога, одна от черта, одна… Не бойся ничего, яхонт мой, ангел сильный хранит тебя…»
– Да точно ли ангел? – вскрикнул Нил и тут же проснулся.
И словно в ответ на этот вскрик – чувственным коррелятом сверхчувственного! – резким щелчком померкло электричество, перескочив в призрачно-синеватую ночную фазу. Как и у всякого послания свыше, при всей наглядности проявления, глубинный смысл допускал, мягко говоря, различные толкования.
– Да будет тьма! – Своей усмешкой Нил перевел мгновение в плоскость обыденного. Сразу стало тихо, только сердце в такт колесам отстукивало – увидеть и умереть, увидеть и умереть. «Ну нет, такая музыка мне надоела», – подумал Нил и провалился в сон. Уже без сновидений…
Проснулся он, когда в окошко вовсю било дневное солнышко, но открывать глаза не хотелось. «Надо бы еще поспать», – подумал он, но что-то странное вокруг, еще не понятое им, заставило включить мозг.
Нил посмотрел вниз, и первое, что он увидел, было яблоко. Большое красное яблоко лежало на столике, оно окончательно и разбудило его.
Нил тихо спрыгнул вниз.
Ничего себе! На нижней полке лежал ангел, просто ангел, такими он видел их во сне, в детстве. Девушка спала в такой детской открытости и беззащитности, что у него сразу защемило сердце. Руки над головой, длинные волосы разметались по подушке, одеяло не закрывало грудь и шею.
Нил разглядывал незнакомку с восторгом, забыв про все приличия. На какой-то миг ему показалось, что она вообще не дышит. Поезд резко дернулся, яблоко покатилось, Нил успел схватить его, но потерял равновесие и чуть не упал на девушку. Не упал, но разбудить разбудил.
– Доброе утро, соседка! – почему-то шепотом произнес Нил.
– Salut, il est quelle heure? Prenez la pomme, allez! Mangez la, j’en ai d’autres. Ah! еxcusez-moi, vous ne parlez surement pas franqais, je n’y ai pas pense, je ne suis pas bien reveillee![2]
Нил вновь втянул ноздрями воздух и внезапно понял, отчего вскружил голову этот запах: «пуазон», несомненно, «пуазон»… Пузырек, которым так дорожила Линда, который долго еще стоял на полке в их мансарде после ее неожиданного исчезновения…
Милая соседка смотрела на него, щурясь со сна, ожидая ответа.
– Il est deja dix heures. La pomme je n’en veux pas, je l’ai juste attrape pour l’empecher de tomber. Je vais sortir, vous pourrez vous habillez.[3]
Нил взял полотенце и пакет. В коридоре почему-то никого не было. Нил быстро побрился и вышел в тамбур. Сигареты одной показалось мало. Мысли путались, но воспоминаниям места не было. Предчувствие счастья, какое-то подростковое волнение и азарт накрыли его; казалось, что с каждой минутой поезд несется все быстрее и быстрее.
Нил отворил дверь купе и ничего не понял. Девушка под звуки веселой музыки умывалась, а столик чудесным образом превратился в умывальник.
– Извините, я и не подозревал, что в купе есть удобства. Вот почему не было очереди на помывку.
– Заходи, я уже все, – откликнулась она.
– А как ты здесь оказалась? Я не слышал, как ты вошла.
– Да ночью меня проводник перевел. Соседка так храпела, что не заснуть. Вот проводник и сжалился, хотя с мужчиной ехать, говорит, опасно. Но я смелая, да и чего бояться. Он, правда, проследить обещал, если что…
– А если что?
– Ну, сам понимаешь…
– Давай завтракать, соседка, у меня есть неплохой кофе.
– А у меня «мадлен». Ты любишь «мадлен»?
– «Мадлен» – это как у Пруста? – Она кивнула. – Не знаю, наверное… Да, как тебя зовут, соседка?
– Элизабет. В России меня звали Лиза. А тебя?
– Я – Нил.
– Нет, Нил – это река такая в Африке, я читала, ты шутишь, наверное.
– Я и есть река, это ты правильно сказала, только плохие инженеры сделали поворот русла, вот, теку вспять. А вообще-то, это в Африке река, а в России был такой святой, ему поклонялись славяне.
– Не поняла, значит, и ты святой?
– Ну нет, пока нет, да и святыми становятся только после смерти, а я, как видишь, совершенно живой.
Она рассмеялась колокольчиком. Нил поймал себя на мысли, что надо запомнить все, каждую минуту, чтобы потом, без нее, жить этим голосом, запахом, улыбкой. Его поразило, что границы, которую надо переходить при знакомстве, не было. Он знал ее когда-то в прошлой жизни, определенно знал, а теперь они проснулись вместе, и так много надо рассказать друг другу, ведь давно не виделись, всю жизнь…
Особенно Лиз рассмешили подстаканники, она, посмотрев, как с ними управляется Нил, попыталась отпить кофе, но с первого раза ничего не вышло, и залитую салфетку было решено ликвидировать. Кофе действительно был хорош, и настроение окончательно стало беспричинно веселым. Даже несмотря на то, что воспетая классиком «мадлен» оказалась всего-навсего паршивеньким, рассыпающимся кексом на маргарине.
– Пойду покурю. – Нил потянулся за пачкой «БТ».
– Хочешь мои попробовать? А можно и здесь курить, потом дверь откроем.
Лиз вытянула неправдоподобно тонкую, похожую на белый гвоздик сигарету. «Vogue» – прочитал Нил на пачке. Он перевел взгляд на руки и замер, пораженный.
Такие тонкие, хрупкие пальчики, ногти, не тронутые лаком, прозрачные. Ни у кого прежде он не видел таких тонких кистей, а пальцы, прикасаясь к предметам, казалось, вот-вот сломаются.
Они закурили. Лиз курила как подросток, и это выходило у нее очень смешно.
– Я вообще-то не курю, это во время экзаменов меня научили ребята, вот приеду к отцу и брошу, он будет очень сердиться. Я не люблю его огорчать, он у меня очень серьезный, и огорчать его чревато.
Приглашения к разговору не понадобилось. Лиз начала говорить, как будто они знали друг друга с детства, просто давно не виделись.
– Я поступила в Академию художеств. Это была моя мечта. Буду изучать искусство в вашем прекрасном городе. Я была раньше только в Москве, по папиному поручению; он, кстати, очень неплохо разбирается в живописи, у него большая коллекция. Там я познакомилась с папиными друзьями. Одна девушка, Таня, она училась в Ленинграде, мне и рассказала про Академию и вообще про Ленинград. Я буквально заболела этой идеей. Пришлось папе сдаться и разрешить мне поступать, теперь я вынуждена за это расплачиваться…