Тихий толчок задел его сердце. На какой-то миг оно сбилось со своего вечного ритма, обдавая его сознание странной и сладкой болью. Что с его сердцем? Что с ним, с Рябининым?
Он оглядел кабинетик, взглядом разыскивая невесть откуда павшее наваждение. Но всё прошло. Да и что было?
— Вы спешите? — спросила она насторожённо.
— А у вас ещё есть вопросы?
— Мне жарко…
— Разденьтесь, — предложил он, удивившись собственным словам. Ведь только что собирался её выпроводить, только что хотел прервать этот бесплодный разговор. Но теперь он знал, что не отпустит её, пока не разгадает того ниспадшего откуда-то стука сердца. Впрочем, эта девушка тут ни при чём. Человеческая душа устроена сложно — пятнышко, точечка, пылинка могут неосторожно толкнуть её в прошлое. А прошлое редко трогает ум — чаще оно сжимает наше сердце.
Она сняла шубу, повесила её на единственные гостевые плечики и вернулась на своё место походкой манекенщицы. Для чего? Или ходила так всегда, зная, что хорошо сложена? Её фигура начала полнеть той первой лёгкой полнотой, которая придаёт женщине стать и очаровательную мягкость линий.
— Как вас звать?
— Жанна Сысоева.
— Сколько вам лет?
— Двадцать семь.
— Замужем?
— Да.
— Всё-таки, зачем вы ко мне пришли, Жанна Сысоева?
— Угадайте, вы же видите насквозь…
Она посмотрела испытующим и долгим взглядом, таким долгим, что неожиданная мысль успела задеть его сначала намёком, а потом и оформиться: он её не видит. Она не преступница, не свидетель, поэтому он её и не видит. Смотрит отключённо, как на уличного пешехода.
Видимо, в лице Рябинина что-то произошло — она улыбнулась с какой-то далёкой и непонятной ему надеждой. Тогда он, встревоженный недавним стуком своего сердца и этой её надеждой, перешёл на другое, следственное зрение, как водитель переходит на дальний свет. И сразу по-новому воспринял её улыбку, до сих пор виденную им близоруко, — улыбалась она одними щеками при туго напряжённых губах, которые жили самостоятельной, нелёгкой жизнью.
— Дайте руку, — тихо попросил Рябинин.
Она покорно положила её на стол. Он лишь прикоснулся к тонким пальцам, не тронутым физической работой. И вздохнул:
— Детство вы провели на Украине. Детей у вас нет. До сих пор жили легко и безбедно. Но потом случилась беда. Примерно дней двадцать назад… Скажу лучше — недавно. Эта беда связана с мужем…
Она отдёрнула руку и заметно побледнела. Рябинин смотрел на неё, удивлённый этой бледностью.
— Угадал?
— Вы знали обо мне…
— Откуда же? — усмехнулся он.
— А вы не угадали, зачем я пришла, — сказала она почти со злорадством, защищаясь от испугавшего её ясновиденья.
Но оно, ясновиденье, уже пало на Рябинина:
— Угадал. Из-за этой беды с мужем.
— Врёте!
— Что… вру?
— Вы всё-всё обо мне разузнали.
— Зачем?
Она смешалась, теряя свою внезапную злость. Её предположение удивило Рябинина дикой нелогичностью, которую он отнёс к перепадам девичьего настроения.
— Милая Жанна Сысоева, я только сегодня и узнал о вашем существовании.
— Что я выросла на Украине, можно догадаться по моему произношению. А всё остальное?
— По руке.
— Неправда.
— Почему же… Папиллярные узоры пальцев и линии ладони у каждого индивидуальны, заложены генетически и могут говорить о нервной конституции человека. Отсюда можно судить о характере. А характер частенько определяет судьбу.
— Но вы не смотрели на ладонь…
В голосе было столько возбуждённой настойчивости, что ни научные доводы, ни чужой опыт её бы не убедили. Но Рябинин и сам не всё знал о своём угадывании.
— Ну, что вы легко живёте, скажет любой. Нелёгкая-то жизнь оставляет свои следы. У вас, к примеру, беленькие ручки…
— А если нелёгкость в душе?
— Тогда она ляжет на лицо. Ну, о том, что вы бездетны, и сам не знаю, как узнал. Может быть, по тем же ручкам.
— А у детных особые руки?
— Да, выдубленные мойками, стирками, тёрками…
— А если всё это делают бабушки?
— А таких я тоже считаю бездетными.
Она хотела возразить, уже колко прищурив глаза, но интерес к его ясновиденью пересилил.
— Теперь о вашей беде. Во-первых, вы пришли к следователю, а к нему с радостями ходят редко. Во-вторых, у вас на ногтях белые полосы. Ногти растут по миллиметру за десять дней. Судя по удалённости этих полос от основания ногтя, минуло примерно дней двадцать. А белые полосы говорят о том, что организм пережил сильное потрясение. Например, болезнь или беда. Вид у вас цветущий. Остаётся беда.
— А как о муже? — тихо спросила она.
— Что самое страшное для красивой девушки? Потеря любви, а не денег, должности или имущества. Кроме того, на вашем пальце есть заметный след от обручального кольца. Почему-то вы его сняли. Я связал это с бедой. Вот и всё.
Всё ли? Он мог бы предречь, что при её внешности одинокой она не останется; что и невзгоды её минуют — ну, разве только не будет возможности сменить автомашину, купить яхту или достать наимоднейшие бусы; что проживёт она спокойно и тихо, вращаясь по заданной и привычной орбите от работы к магазину, от магазина к телевизору; что красота станет убывать заметно, при каждом взгляде в зеркало; что беспричинное раздражение станет прибывать тоже заметно, чуть ли не в каждом разговоре с близкими; что всё чаще — может быть, от этого раздражения — начнёт приходить дикая мысль об иной, неизведанной и пропущенной жизни…
Но Рябинин бросил предрекать.
— Странный вы, — сказала она, разглядывая его с новым, нагрянувшим интересом.
— Чем странный?
— Непохожий…
— На кого непохожий?
— Ни на кого. Так и должно быть…
Два рябининских вопроса готовы были сорваться с языка — как понимать его непохожесть и что значит «так и должно быть»?..
Но она вновь легко вскинула руку и провела пальцами по лбу, чуть его касаясь, — паутинку ли смахнула, мысль ли отстранила… И опять сердце Рябинина отозвалось тихой и сладкой болью. Сознание, тронутое этой болью, засуетилось отчаянно и бесплодно. Оно ринулось в детство и юность, где этой Жанны быть не могло; оно скорее вычислительной машины перебрало полузабытые встречи последнего десятилетия — Жанны и там не было. Но это лёгкое движение руки ко лбу хорошо ему знакомо и с чем-то связано — с далёким и чудесным, как видение из детства. Её загадочные слова «так и должно быть»… Что так должно быть? Его странность и непохожесть на других? А её дикое предположение, что следователь разузнал о ней, — откуда оно?
— Кто вы? — вырвалось у Рябинина.
— Дочь лейтенанта Шмидта, — улыбнулась она насильно.
— Кто вы? — повторил он.
— Узнайте. Дать вам руку?
Бывшая подследственная? Отбыла срок, исправилась, выучилась и зашла к следователю, чтобы мило побеседовать? Но она слишком молода, да и помнил он своих подследственных, тем более женщин.
— Я вижу вас впервые в жизни, — сказал он убеждённо.
— Да.
— И всё-таки я знаю вас давно.
— Да, — чуть подумала она.
Рябинина схватил влажный озноб — видимо, пахнуло зимой от широкого окна. У кого-то это есть… У индусов? Человек живёт много жизней, не зная об этом. Умирает лишь его бренная плоть, а душа переселяется в другую плоть, вновь рождённую. Так не жил ли он вместе с этой Жанной Сысоевой в какой-нибудь иной жизни, которую он, разумеется, не помнит и не знает? Да вот она-то вроде помнит…
— Кто вы? — спросил он в третий раз.
— Жанна Сысоева, — улыбнулась она виновато, потому что не отвечала на его вопрос.
Рябинин ждал. Тогда она, словно решившись, щёлкнула своей модной сумкой, раскрыла её, что-то достала и положила перед ним, на лист бумаги с его летучими мыслями. Круглая коробка из пятнистой пластмассы, величиной со среднюю черепаху…
— Что это?
— Откройте.
Пальцы, ставшие вдруг непослушными, открывали коробку долго и неумело. Она пусто щёлкнула, как орех раскололся…
На подстилающей вате зимним притушенным светом мерцал крупный кристалл.
— Боже…
Жар, который вдруг обдал Рябинина, вдруг и скатился с него, как убежавший смерч. И, как после разрушительного смерча, осталась долгая боль, всё нарастающая, всё сильнее стучавшая в сердце, — та же самая боль, которая приходила после её лёгких касаний лба. Только теперь в этой боли не было тайной сладости, и может быть потому, что память Рябинина ожила.
Он провёл пальцем по холодным вытянутым граням. Топаз… Бесценный, безупречный и бесцветный кристалл. Нет, не бесценный — есть камни и подороже. Не безупречный — на одной грани заметна щербинка величиной с детский ноготок. Не бесцветный — была в нём капля солнечной желтизны, такая малая и далёкая, словно на другом конце стола лежал апельсин. И эта почти не видимая желтизна вдыхала в льдистые грани жизнь, как кровь в побелевшее тело. Топаз… Рябинин знал его на вид, на ощупь, на вкус. Он долгие годы снился ему, видясь то живым кристаллом, то прозрачным солнцем, то продолговатой луной, то гранёным лимоном… Тогда Рябинин просыпался и не мог уснуть, растревоженный тем, что когда-то и где-то было и никогда и нигде не повторится. Этот камень, даже через сны, волшебно приближал его юность. Но с годами он вспоминался лишь изредка, снился всё реже, упуская молодость туда, куда всё идёт в этом мире. Рябинин выбросил его из головы, чтобы освободить душу для иных треволнений. Мало ли что было за сорок прожитых лет… Хочешь быть свободным, носи дешёвые костюмы.
И вот топаз лежит на столе, раздвинув время и перенесясь оттуда, из забытого, из юности. Сколько отодвинуто лет? Двадцать три года… Или двадцать четыре?
— Откуда он у вас? — спросил Рябинин не своим голосом.
Она молчала, упорным взглядом заставляя его догадаться. Но он уже знал…
— Вы её дочь…
Рябинин вскочил. Почему-то встала и она, замерев посреди кабинета. Он подошёл к окну и повернулся к ней спиной, чтобы она не видела его лица…
Снег давно не шёл. Полдень вычистил небо до стеклянной синевы. Над домами, чуть не в разных концах города, стояли два столба радуги — короткие, ровные, цветные, — которые мысленно прослеживались в замкнутую арку на полнеба. В середине этой воображаемой дуги, ровно меж столбами, висело кругленькое, с чёткими краями солнце. А выше радуги и солнца, через всю стеклянную синеву прочертилась сахарная тонкая линия, словно кто проехал на одном коньке.
Он смотрел в небо, пытаясь спрятать взгляд там, меж радужных столбов. Да и видел он это небо лишь глазами, не сознанием. Хочешь быть свободным, носи дешёвые костюмы… Свободным от имущества? А от юности, от памяти, от прожитых лет?
Мир распадался на частности — на страны и города, на животных и растения, на машины и людей, на вещества и элементы, на молекулы и атомы… Ему предстояло изучать эти частности в институте, изучать физику и химию, повадки животных и поведение людей… Но ему было восемнадцать лет, и эти частности, эти кусочки его не интересовали — он хотел увидеть и познать мир целиком, поэтому отверг все специальности, как слишком узкие. Увидеть и познать… Второе его не смущало — на это есть собственный интеллект. Но вот увидеть… Оказывается, была работа, где за государственный счёт возили по стране, — в геологических экспедициях. Без курсов его не взяли даже коллектором; его взяли рабочим, копать шурфы. И он пересёк страну почти по диагонали, с северо-запада на юго-восток. И очутился в приморской тайге на берегах желтоватой и быстроструйной Уссури…
Небольшая геологическая партия уже работала… Его определили маршрутчиком к геологу. Рябинин ожидал узреть бородатого учёного, с трубкой, в очках, с фляжкой на боку… Из палатки выскочила тоненькая загорелая девочка и улыбнулась ему крепкими весёлыми губами, но улыбнулась неопределённо — подошёл ли, не подошёл? Оттого что её лицо было сухощаво, а волосы туго спрятаны под линялый платочек, Рябинину показалось, что кроме огромных карих глаз на её лице ничего и нет. Да крепких весёлых губ.
Она, Мария Николаевна Багрянцева, только что кончила университет, но за время студенческих практик в экспедиции уже поездила…
Они стали ходить в маршруты. Рябинин таскал гороподобный рюкзак, который к концу маршрута становился неподъёмным. Рыл трёхметровые шурфы. По берегам делал пятиметровые расчистки. Откалывал образцы. Жёг сноровистые костры. Заваривал крепчайшие чаи. И сох от солнца, костров и двадцатикилометровых походов.
Маша Багрянцева, уже давно пропитанная солнцем, лишь улыбалась ему улыбкой, которую он не мог понять, — будто сама Маша тут, рядом, а улыбка далёкая, прилетевшая из каких-то нездешних, загадочных сфер. Она любила камни, травы и музыку. И мечтала найти на галечных отмелях алмаз, потому что где-то в верховьях реки видела размытые кимберлитоподобные породы, сопутствующие алмазам. Её диплом был об алмазах. Она и Рябинина зажгла этой поисковой страстью — ему теперь в каждом кварце чудился алмаз, хотя он их век не видел. У его деда был алмаз, тот им стёкла резал.
Но она об алмазах рассказывала зримо — на привале, где-нибудь на поваленном дубе, за куском хлеба с тепловатым чаем:
— Серёжа, алмаз — самый загадочный камень, хотя человечество о нём знает не одно тысячелетие.
— А почему загадочный? — спросил он просто так, потому что ему все камни тогда казались загадочными.
— Люди долго не знали, из чего алмаз состоит, где его искать, почему он так редок и недоступен… Ни об одном камне не сложено столько легенд.
— А почему?
Она забыла про маршрут, упоённая своей любовью к алмазу.
— Серёжа, он самый твёрдый минерал, его долго не могли шлифовать. Он самый стойкий — на него не действуют ни кислоты, ни щёлочи, никакие «царские водки» и яды. Но он и очень нежный камень — его можно разбить молотком, растворить в простой соде и сжечь в сильном огне. Он самый красивый, имеет неповторимую игру цвета и свой собственный, алмазный блеск. И он самый дорогой, для него даже придумана особая мера веса — карат, тютелька…
Молодость не имеет права на мудрые вопросы. От паркой ли жары, от комариного ли звона, но Рябинин задал его, свой мудрый вопрос:
— Самый, самый… Самый ли он счастливый?
— А что ты знаешь о счастье?
Рябинин рассмеялся — ему ли не знать о счастье? Он сидел на поваленном дубе под маньчжурский орехом, ел краюшку крепкого хлеба, опирался на штыковую лопату, видел свой набухший рюкзак, бил на лбу гнусавых комаров, шевелил горящими пальцами в утюгастых ботинках… Ему ли не знать о счастье, когда оно вот, кругом? Да ведь и она симпатична, молода, здорова, образованна, занимается любимым делом…
В тайге на поваленном дубе сидело двое счастливых людей…
Он не знал, сколько времени просмотрел в очищенное снегами небо. Пять минут, десять, полчаса?.. Цветные столбы укоротились, и след от конька стал чуть бахромистым. Рябинин медленно обернулся…
Она всё так же стояла посреди кабинета, давая нужное ему время. Статная, в узком платье из серой шерсти, с ниткой ярко-переспелых кораллов на груди. Но Рябинин смотрел и не видел ни изящного покроя, ни модности бус. Новое зрение — уже третье? — отметало всё случайное, привнесённое, принадлежащее только ей, Жанне Сысоевой; новое зрение искало черты другой женщины. И ничего не находило. Ни волос, ни фигуры, ни глаз… Всё иное, всё чужое.
Рябинин сел. Бесшумно, как птица, опустилась на стул и она. И вскинула руку ко лбу, отводя виденное лишь ей.
— Вот, — вырвалось у Рябинина.
— Что?
Вот он, единственный и неповторимый жест, переданный дочери. Дочери ли, не ему ли? Не в письме и не в фотографии, не в чьём-то рассказе и не в магнитофонной записи, не в газетной заметке и не в художественной прозе — в генетическом коде напомнила о себе Маша Багрянцева, прорвавшись к нему через двадцать с лишним лет.
— Как вы обо мне узнали? — спросил он.
— Из маминых писем, которые она писала бабушке.
— И письма сохранились?
Жанна опять щёлкнула сумкой, быстро пошевелила там пальцами и выдернула, видимо, из пачки один узкий листок. Он лёг рядом с коробкой, с топазом.
Бумага не пожелтела, крепкая — только пошершавела от частых читок… Синие чернила не выцвели, а лишь въелись в бумагу навсегда. Почерк крупный и ровный, который им забыт — он видел-то его лишь на этикетках к образцам пород. Кусочек письма, самый конец… «А в маршрут со мной ходит не мужик пьяный и не бывший заключённый, а юноша по фамилии Рябинин, тоже из нашего города. Худой, в очках, в ковбойке и романтик вроде меня, грешной. Пишет дневник и носит в рюкзаке «Мартина Идена». Намеревается познать жизнь. Так что, мама, за меня не беспокойся. Тигра не встретили, дикий виноград не ем и сырой воды не пью, если только она не из родника. Передай папе…»
Листок кончился — на обратной стороне Маша не писала. Рябинин рассеянно улыбнулся — себе, далёкому, в ковбойке, с «Мартином Иденом» в рюкзаке… Ей, далёкой, с крепкими весёлыми губами, в выгоревшей косынке…
— Смешное письмо?
— Очень, — глухо согласился он.
— А глаза у вас стали грустными…
— Как вы меня нашли? — помрачнел Рябинин.
— Вызывали вы летом женщину с нашего предприятия. Я вашу фамилию и услышала. Подумала, не тот ли? А сегодня пришла в исполком, иду коридором и вижу табличку…
Рябинин легко поморщился — она забыла, что перед ней следователь.
— Зачем вы говорите неправду? — мягко попенял он.
— С чего вы взяли?
— Да уж взял…
— На этот раз ошиблись.
— Не ошибся. На вопрос, как вы меня нашли, ответ у вас был припасён заранее. Путь в исполком лежит не этим коридором. Ну, и топаз с письмом, я полагаю, вы каждый день с собой не носите.
Её губы попытались улыбнуться, борясь с мешавшей им жёсткостью.
— А если зашла на вас посмотреть? Не допускаете?
— Как раз допускаю. Но мне кажется, что у вас есть какая-то просьба…
— А вы бы её выполнили?
— Если в моих силах.
— Выполните просьбу незнакомого человека, пришедшего с улицы?
— Вы для меня не пришедшая с улицы.
— Сомневаюсь я в искренности таких гуманненьких жестов.
— Вы что ж, не верите в доброту?
— Ах, какая в наш век доброта?..
Рябинин пожал плечами. Не объяснять же ей суть доброты в эволюционном процессе; не объяснять, что не сила, ловкость и хитрость, не расколотые черепа и не людоедство, а доброта сохранила жизнь человечеству и вывела его в люди.