– Что ж тут красивого?
– Мой друг, ты ничего не понимаешь. Пойми, нам надоело это ingenue [простодушие (франц.)], нам нужно что-нибудь этакое, острое… Du chien… [С перцем… (франц.)]
Шацкий помолчал.
– Ну и что ж? Ты скучаешь, томишься, по двадцати листов пишешь письма, врешь, конечно, что не отрываешься от лекций, и делаешь тонкие намеки, чтоб прислали денег? Пожалуйста, только не конфузься и старайся не врать… Побольше простоты. Оставим провинции ложь… Между порядочными людьми это не принято… Если бы я своим родным не писал о моих друзьях и занятиях, я не имел бы никакой надежды на примирение…
– Неужели ты пишешь им о всех этих графах и князьях?
– Что в этом тебя удивляет? Имена моих друзей не такие, что могли бы меня компрометировать в глазах моей родни… Только одно и смущает меня, что в конце концов забуду и перепутаю все эти фамилии…
И Шацкий залился самым веселым смехом.
– И верят? – спросил Карташев.
– Что за вопрос?! Я им и карточки послал с надписью. Ты понимаешь? Для поддержания таких знакомств нужны средства. Кстати, дай мне твою карточку и надпись сделай по-английски… Впрочем, зять знает твою руку, да и пишешь ты… Всё лишние расходы.
– На покупку карточек?
– Мой друг?! Три рубля пятьдесят копеек уже истратил. Последнего моего друга послал в шотландском костюме, кажется, Байрона…
– Но ведь отец твой, кажется, образованный человек.
– Дядя – да, а отец тридцать лет сеет хлеб, разводит свиней и выезжает лошадей. Газет ни-ни, и тридцать лет никуда из деревни, понимаешь?
В это время извозчик подъехал к Мильбрету. Большие комнаты, масса народу смутили Карташева. Заметив, что Карташев конфузится, Шацкий старался очень осторожно помочь ему справиться со своим смущением, принес целую груду газет, подавал ему первому блюда и вообще оказывал столько мелочного внимания и так просто, без принуждения и подчеркивания, точно и сам не замечал, что делал. Карташев был очень тронут этой любезностью и думал: «Оригинал большой, но очень симпатичный. Корнев хороший человек, но у него есть известная предубежденность, которая мешает ему видеть вещи в их истинном свете. Он сам не замечает, как требует, чтобы все были по одному шаблону сделаны. Это, конечно, невозможно, с этим надо считаться. У каждого свое особенное. Я беру симпатичное, а до остального мне дела нет. Мне Шацкий симпатичен, и я не вижу основания уничтожать в себе эту симпатию. Да и какое наконец право я имею воображать себя почему-то выше и колоть этим глаза? А может быть, этот Шацкий гораздо выше меня, добрее и…»
Карташев хотел сказать – честнее, но вспомнил проделки Шацкого с родней.
«И тут не его вина – кто их там знает, какие у него отношения с родными и что они за люди. Да, наконец, не в жены же я его брать хочу. Мне доставляет удовольствие его общество… Одиночество невыносимо для меня, – я томлюсь, бегаю по всему городу, высунув язык от тоски, отвыкаю от своего голоса… Нет, окончательно решено – я сближаюсь с Шацким».
И Карташев открыто и ласково посмотрел на Шацкого.
– Мы очень редко с тобой видимся, а между тем, наверное, оба скучаем – я был бы очень рад, если бы мы видались почаще.
– Мой друг, за чем же дело стало? – ответил Шацкий и, церемонно встав, протянул руку Карташеву. – Может быть, поедем ко мне чай пить?
– Поедем лучше ко мне… Я жду письма.
– С удовольствием.
Новые друзья вышли на улицу, взяли извозчика и поехали к Карташеву.
Войдя в комнату Карташева и сняв пальто, Шацкий сел на диван и, качая пренебрежительно головой, заговорил:
– Так, так… образец петербургской квартиры, пять дверей в одной комнате и трескотня и резонанс такой, точно сидишь в табакерке с музыкой… Ничего нет удивительного, что десять, пятнадцать лет – и человека везут в сумасшедший дом… А впрочем, некоторые застрахованы от этого… твоего Корнева не свезут… Он, подлец, сам свезет. Не будем говорить об этом: это грустные мысли. Чай есть?
Карташев распорядился.
– Ну, что же, устроился? – спросил Шацкий и стал осматривать хозяйство Карташева. Он подошел к столу и небрежно тронул неразрезанные лекции Карташева.
– Наука не процветает… Да, да, надо немного забыть гимназию, чтобы опять какой-нибудь интерес почувствовать к этой несчастной науке… Небольшой, впрочем… Всё те же десять тысяч слов… Но скажи, к чему у тебя все эти ковры, скатерти, столовое белье, для чего это студенту? Это видно, что с политической экономией ты еще не знаком… Всех денег назад не выручишь, но третью часть можно получить.
– Заложить?
– К чему такое беспокойство? – Шацкий заглянул в окно. – Постой… Как раз он.
– Кто?
– Татарин…
Шацкий высунулся в форточку и крикнул татарину номер квартиры.
– Послушай… – начал было Карташев.
– Так ведь не захочешь продавать и не продашь, а цену на всякий случай узнаешь…
Татарин пришел, и Шацкий, быстро поворачиваясь, живой, сосредоточенный, стал ему показывать вещи, объяснял, врал про их стоимость и раздражил в конце концов аппетит татарина настолько, что тот настойчиво стал предлагать за все отобранное тридцать два рубля.
– Ну, тридцать пять или убирайся к черту, – решительно проговорил Шацкий.
Карташев протянул руку за деньгами.
– A la bonne heure [В добрый час (франц.)], – произнес Шацкий, облегченно вздыхая.
– Еще нет ли чего? – спросил татарин, увязав все.
– Нет, нет, иди, – замахал Карташев.
Когда татарин ушел, Шацкий сказал:
– Домой, конечно, не напишешь…
– Конечно, напишу, – недовольно перебил Карташев.
– Напрасно.
– Оставим этот разговор.
– Как тебе угодно.
– Мне, правду сказать, немножко неприятна вся эта продажа.
– Ну, стоит ли, мой друг, на таких пустяках останавливаться… с твоим сердцем и умом. Ecoute [Послушай (франц.)], едем к Ларио… Сегодня этот негодяй заходил ко мне, но не застал: это неспроста…
XII
Дела Ларио были плохи.
Восемнадцать рублей, с которыми он приехал в Петербург, разошлись очень быстро. «Из дому» он ничего не получал, потому что единственная его родня – сестра – неожиданно овдовела и с четырьмя детьми осталась на такой ничтожной пенсии, что сама нуждалась в самом необходимом.
Надежды на урок тоже были на воде вилами писаны. При таких условиях никакие общие планы не лезли в его голову, и когда товарищи задавали ему в этом роде вопросы, Ларио начинал смущенно и оживленно подергивать плечами, разводил руками и говорил:
– Мой друг… ну, ну что ж тут думать о том, что будет послезавтра, когда завтра я, может быть, подохну с голоду.
И он смущенно пускал свое «го-го-го», закладывал вещи, пока было что закладывать; кое у кого брал взаймы, если предлагали. Иногда он приходил в гости, целый день ничего не евши, и если ему не догадывались предложить поесть, то и он не говорил о том, что голоден. По его красному лицу и по оживлению трудно было и догадаться, что человек сегодня ничего не ел. Но если его спрашивали:
– Петька, обедал?
Он отвечал:
– Собственно, н-нет… – И сейчас же прибавлял: – Собственно, вот, урочишко если бы получить рублей хоть в десять, и отлично бы.
Но, когда Ларио наедался, оживление его вдруг пропадало. Он делался молчалив, возился с своим больным зубом и угрюмо, без выражения, смотрел куда-нибудь в сторону.
Случайные рублевки уходили на Марцынкевича, и в этих случаях, оправдываясь, Ларио, разводя руками и по обыкновению кипятясь, говорил:
– Мой друг, что ж я на два рубля сделаю? По крайней мере, ну, хоть забудусь.
В общем, чем запутаннее становилось положение, тем Ларио делался беспечнее.
Единственно, что еще смущало его, – это квартира, или, как говорил он, «квартирный вопрос». С квартирой связывался и обед – блюдо голубей, правда, не всегда обеспеченное, но все-таки щит от страшного призрака полного голода.
Поэтому, когда пришел срок платить за месяц, Ларио скрепя сердце, – это было как раз накануне встречи Шацкого с Карташевым, – отправился к Шацкому и попросил у него взаймы шесть рублей. Он получил от Шацкого деньги, но вышло как-то так, что в последнее мгновение он решил уплатить хозяйке только за полмесяца. На остальные же три рубля пообедал, выпил бутылку пива, а вечером отправился к Марцынкевичу.
Там, в прокопченных залах этого заведения, его обдало обычным спертым воздухом, в котором смешивались и человеческий пот, и прокислые закуски буфета, и пиво, и водка. Но конфузливый в так называемом порядочном обществе, Ларио здесь не чувствовал обычного стеснения. Он умел в этих залах проводить весело время.
Когда он вошел, вечер был в полном разгаре. В воздухе тускло горели газовые рожки, освещая низкие, грязные залы, в которых взад и вперед двигалась обычная толпа посетителей: гризетки, горничные, ремесленные кокотки, «швейки», их кавалеры – приказчики, студенты и разного рода кутящий люд, от чуйки до господина во фраке, желающего поразить этот мир изысканностью своих манер. Но здесь, в этой демократической толпе, было мало настоящих ценителей таких манер, и они вызывали только веселый смех в дамах да желание со стороны кавалеров своих дам поставить обладателя фрака с изысканными манерами в какое-нибудь особенно глупое положение.
Когда он вошел, вечер был в полном разгаре. В воздухе тускло горели газовые рожки, освещая низкие, грязные залы, в которых взад и вперед двигалась обычная толпа посетителей: гризетки, горничные, ремесленные кокотки, «швейки», их кавалеры – приказчики, студенты и разного рода кутящий люд, от чуйки до господина во фраке, желающего поразить этот мир изысканностью своих манер. Но здесь, в этой демократической толпе, было мало настоящих ценителей таких манер, и они вызывали только веселый смех в дамах да желание со стороны кавалеров своих дам поставить обладателя фрака с изысканными манерами в какое-нибудь особенно глупое положение.
На местном жаргоне это называлось «устроить скандал». На этом поприще Ларио уже стяжал себе славу. Он был здесь несомненно популярным человеком и, чувствуя почву, держал себя с апломбом и уверенностью некоторым образом героя толпы.
Дамы любили Ларио за простоту, «за мах», за его готовность беззаветно спустить с ними последнюю копейку, и спустить с таким треском и шиком, на какой способен был только он, когда развернется.
Появление Ларио заметила Шурка «Неукротимая» (прозвище, как и остальные: «Подрумянься», «С морозцу» и прочие, данные самим Ларио) и понеслась к нему с противоположного конца зала.
Шурка была пропорциональная, среднего роста молодая девушка в черном платье, с простой прической, большими серыми глазами и румянцем на худом красивом лице.
Из многочисленных своих симпатий Ларио любил Шурку особенно за шик, за огонь, за пренебрежение к нарядам. Ее неизменный цвет платья был черный, а прическа – всегда прямой пробор и коса. Только и щеголяла Шурка своими шуршавшими белыми юбками да красивыми ботинками, плотно облегавшими ее стройную ногу. Но и эта роскошь имела, так сказать, свой смысл. Шурка была первая мастерица в танцах, и па, где сшибался поднятою ногой цилиндр с головы визави, требовало одинаково и грации, и безукоризненной ножки, и массы, наконец, юбок, маскирующих в решительный момент все, кроме ботинка и части обнаженного чулка.
Ларио, стоя у дверей, давно увидел мчавшуюся к нему Шурку, но, как опытный в таких делах человек, сделал вид, что не замечает ее.
– Петька, подлец! – налетела на него Шурка…
– А… а… ну, здравствуй, – ответил равнодушно и пренебрежительно Ларио.
– Ты что? угости!
– С этого времени тебя, прорву, начать накачивать, – трех капиталов не хватит, – искренне раздражился Ларио.
Шурка, чувствовавшая к нему какую-то невольную симпатию, и не подумала обидеться, а заметила только по важному виду Ларио, что «подлец Петька» при деньгах. Так как это бывало очень редко, а Шурка всегда и без денег оказывала ему внимание, то она сочла себя вправе воспользоваться этим редким случаем, чтобы на этот вечер стать исключительной обладательницей Ларио. Поэтому, ущипнув своего кавалера как можно сильнее за руку, она проговорила:
– Да ты это что, Петька?! Ты и не подумай у меня отлынивать! Смо-о-три!! чуть что – прямо глаза выцарапаю: тронь только кого-нибудь.
Горячий ответ Шурки пришелся по душе Ларио. «С огнем женщина!» – подумал он, но, не выдавая себя, небрежно ответил:
– Ладно… Не больно запугала, я и сам подолы задирать умею.
– Этак? – спросила Шурка и подбросила чуть не к носу Ларио носок своего ботинка.
– Не балуй! – как только мог солиднее ответил Ларио, сдерживая охватывавшее его удовольствие.
– Да ты что ломаешься?! – уже смело сказала Шурка, требовательно наступая на Ларио. – Ах ты дрянь этакая!
Она приблизила свое лицо к лицу Ларио и не спускала с него своих красивых глаз.
В глазах Ларио что-то сверкнуло. Девушка почувствовала свою силу и тоном, не допускавшим уже никаких возражений, скомандовала:
– Целуй!
Ларио нерешительно обдумывал: устоять или исполнить заманчивое для него приказание.
– Ну? – строго и с новой зажигательной силой повторила Шурка.
– Выведут… – слабо воззвал Ларио к благоразумию Шурки.
– Начхать!! Целуй.
Ларио быстро чмокнул Шурку в губы и еще быстрее, взяв ее под руку, нырнул с ней в толпу, повторяя на ходу:
– Ей-богу же, выведут.
В толпе они встречали знакомых и любезно кивали головой направо и налево. Своих первых танцоров узнавала толпа и почтительно пропускала вперед.
Так незаметно дошли они до буфета.
– Коньяк – ни-ни! – решительно заявил Ларио.
– Петька-а?!
– Вот тебе и Петька.
Шурка внимательно заглянула в глаза Ларио.
– Стану я тебя спрашивать?! Коньяку!!
– Ну и плати сама.
– Петька?
– Петька я давно, – водку пей…
– Ну, петушок, одну только… а там до конца, ей-богу, вот тебе крест, – водку.
– Экая дрянь… Ну дуй.
Шурка проглотила рюмку коньяку залпом и, дотрагиваясь до блюда вареных красивых раков, спросила:
– Рака?
Ларио, крякнув после выпитой рюмки водки, кивнул Шурке головой в знак согласия и сам, закусив редькой в сметане, под руку с Шуркой, осторожно обламывавшей ножки рака и сосавшей их, направился в залу.
Они опять шли под руку и опять весело раскланивались со знакомыми.
И все его симпатии: и «Подрумянься», и «С морозу», и Лизка-пьяница, и Маша первая, и Маша вторая – все, все понимали и то, что у Петьки деньги и что Шурка на сегодня завоевала Петьку, и в их поклонах ясно передавалось, что они признают эту победу и с своей стороны никаких посягательств ни на Петьку, ни на его карман делать не будут. И довольная Шурка говорила своему кавалеру о том, какие они все хорошие люди.
Были, впрочем, и такие, которые не желали признавать Шуркиных прав на захват и старались привлечь на себя внимание Ларио. Эти давали Шурке повод говорить о назойливости, о нахальстве, о подлости человеческой натуры вообще и в частности о пристававших к Ларио.
У Шурки язык был, как бритва, она искусно работала им против своих соперниц, и Ларио говорил больше для успокоения Шурки:
– Да черт с ними: что тебе?
– Ну так и иди к ним… – горячо отвечала обидчивая Шурка, вырывая руку.
Но мир снова восстановлялся быстро, и Ларио опять выслушивал рассуждения Шурки на тему о подлости человеческой натуры.
– Порядочная девушка, – говорила она убежденно и так громко, чтобы слышала та, к кому это относилось, – никогда не станет приставать к чужому кавалеру.
– Муж он тебе? – смущенно возражала соперница.
– Вот тебе и муж!!
– Черт вас вокруг стула крутил, – говорила, вспыхнув, соперница и быстро уходила, боясь Шуркиных когтей.
Шурка останавливалась, вот-вот готовая полететь вдогонку за убегавшей, но Ларио крепко держал ее за руку.
– Ну вот, ты всегда так, – говорил он ей торопливо, – рюмку выпьешь и уж скандалить готова… Брось…
– Ушла, – удовлетворенно говорила Шурка, не слушая доводов своего кавалера, и они опять продолжали свою прогулку.
Особенно назойлива была подозрительная, бледная фигура женщины лет под тридцать, с кличкой «Катя Тюремщица». Справедливо или нет, но эту Катю весной обвинили в воровстве кошелька у своего кавалера и посадили на три месяца в тюрьму. Это вконец подорвало ее положение: ее избегали. Да к тому же и возраст ее, – тридцать лет большой возраст для такой жизни, – и помятый вид, особенно после тюрьмы, как-то сразу осадившей ее, – все это делало то, что изо дня в день Катя Тюремщица, как какая-то проклятая тень, чужая всему окружающему, одиноко шаталась в толпе посетителей Пассажа, Невского, Вознесенского и Марцынкевича. Знакомство ее с Ларио было случайное, в минуту жизни трудную, когда он был совершенно без денег и искал чистой любви, а она, не обедавши, искала хоть куска хлеба. Они с аппетитом в тот вечер съели зажаренного в золе голубя.
Ларио узнал историю Кати, и хотя она была и Тюремщица, и некрасива, и поношенна, но в его любвеобильном сердце нашелся и для нее уголок: он любил ее за то, что, как говорил он, она была «бедненькая», то есть тихая, кроткая и загнанная.
Неприятны были только ее глаза, напряженные, ищущие.
– Жаль девочку, – сказал Ларио, проходя мимо Кати, бросавшей на него непозволительные, с точки зрения кодексов Шурки, взгляды.
– Сама только и вредит себе, – строго ответила Шурка. – В другой раз, может, и нашла бы свое счастье, а теперь, конечно, всякого порядочного человека только сконфузит… Дура, и больше ничего…
Ларио покосился на музыкантов и проговорил:
– Что они там жилы тянут, – начинали бы кадриль.
– Ты иди, скажи…
Наконец раздался давно ожидаемый сигнал к кадрили.
В длинной зале начали строиться пары. Молодой человек на коротких ножках, в пиджаке, поспешно натягивал перчатки, топтался возле своей дамы и с волнением оглядывался по сторонам так озабоченно, точно от этой кадрили зависела вся его судьба. Подвыпивший господин из молодых приказчиков тащил под руку, вдоль построившихся пар, свою толстую, неуклюжую даму, отыскивая себе визави. Лысый, в чуйке, кавалер, сапоги бутылкой, робко втиснулся с своей дамой в ряды танцующих и оглядывался так, точно вот-вот покажется его законная супруга, от которой он мгновенно и даст «стрекача» в толпу. Что касается дам, то те с деловыми лицами строились также равнодушно, как делают это солдаты на учениях.