Жизнь Антона Чехова - Дональд Рейфилд 21 стр.


Чехов пытался предугадать, что захотят получить от него новые столичные покровители. Двадцать девятого января Александр писал ему: «Все они складываются в моем сознании, как убеждение, что в тебе есть Божия искра и что они от тебя ждут — чего и сами не знают, но ждут. Одни требуют большого, толстого, другие — серьезного, третьи — отделанного, а Григорович боится, чтобы не произошло размена таланта на мелкую монету». Мария Киселева начала борьбу с «Новым временем» за душу Антона. В начале января она писала ему о рассказе «Тина», вызвавшем у нее отвращение: «Но мне лично досадно, что писатель Вашего сорта, т. е. не обделенный от Бога, показывает мне только одну „навозную кучу“ <…> Мне нестерпимо хотелось ругнуть и Вас, и Ваших мерзких редакторов, которые так равнодушно портят Ваш талант»[122]. Антон написал длинное ответное письмо в защиту своего права рыться в навозной куче: «Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые». И все-таки Мария Киселева своей цели добилась: мрачная чувственность чеховских рассказов, писанных им для «Нового времени», заметно пошла на убыль. В феврале Чехов напечатал совсем немного, а вслед за тем открыл в своем творчестве новое направление. Один из новых рассказов, «Верочка», пришелся по вкусу и Киселевой, и Суворину: его герой не находит в себе морального мужества ответить на признание в любви молодой девушки. Традиционная сцена расставания в саду еще не раз будет возникать в чеховских сочинениях вплоть до «Вишневого сада». Тонко переданное горькое чувство напрасной потери относит рассказ «Верочка» к одному из устойчивых чеховских архетипов.

Между тем Антону стало казаться, что источник его вдохновения скоро иссякнет. Он мечтал вернуться на юг, в края своего детства: в Таганроге он не был с июня 1880 года, с достопамятной свадьбы Онуфрия Лободы. Все звали его приехать — и простившие его дядя Митрофан с двоюродным братом Георгием, и братья Кравцовы. Вырвавшись из семейного круга и забравшись подальше от редакторов, Чехов хотел заняться поисками нового материала. Впрочем, не только творческие дела влекли Антона в дорогу: в Таганроге его дожидалась актриса, лелеявшая надежду заполучить его в мужья.

Для поездки Антону необходим был суворинский аванс, ради чего пришлось проехаться в Петербург. Призывы о помощи, исходившие от старшего брата, стали еще одним предлогом для поездки, хотя и не столь очевидным. Александр чувствовал себя изгоем — Суворин запретил ему подписывать свои сочинения настоящим именем из боязни, что читатели начнут путать двух А. Чеховых. Александр, хоть и предлагал Коле убежище от кредиторов, дурных соблазнов и полиции, сам сидел без гроша, да еще к тому же истрепал взятый напрокат у Вани сюртук. Кончилось тем, что он отбил в Москву телеграмму с известием, что неизлечимо болен. Восьмого марта Антон отправился в Петербург ночным поездом. Из гостиницы на Невском проспекте он докладывал в письме членам семьи: «Ехал я, понятно, в самом напряженном состоянии. Снились мне гробы и факельщики, мерещились тифы, доктора и проч… Вообще ночь была подлая… Единственным утешением служила для меня милая и дорогая Анна124 , которой я занимался во всю дорогу. <…> Александр абсолютно здоров. Он пал духом, испугался и, вообразив себя больным, послал ту телеграмму».

Цель поездки была достигнута: Антон проговорил с Сувориным до часу ночи и ушел от него с тремястами рублями в кармане. Франц Шехтель обещал достать ему даровой билет до Таганрога и обратно. Антон писал ему: «Как бы там ни было, будь хоть землетрясение, а я уеду, ибо долее мои нервы не выдержат». Собрав по редакциям гонорары, он наставлял Машу: «Ввиду так скверно сложившихся обстоятельств я попросил бы тратить возможно меньше. Когда приеду, не знаю. Александра с его упавшим духом и наклонностью к шофе оставить нельзя до выздоровления его барыни». Уверившись в том, что дружба с Сувориным крепнет, Антон наведался к Григоровичу, определил, что тот страдает атеросклерозом, расцеловался с ним, а Суворину доложил, что Григоровича уже не вылечить. Помимо проблем с Александром, были у Антона в Петербурге и другие огорчения: кто-то у него украл пальто, так что пришлось ходить по морозу раздетым. В то время в столице свирепствовал брюшной тиф, и у Лейкина от него «на ходу» умер швейцар. Семнадцатого марта Антон вернулся из «города смерти» в Москву, намереваясь через две недели отправиться на юг.

Братья Антона нуждались в его участии. Двадцать шестого марта Шехтель писал ему: «Николай пишет, что он очень болен и харкает кровью — очень может быть, что это не так страшно, но ведь может же быть и очень плохо <…> Не соберемся ли мы сегодня вечером к нему». Двадцать девятого марта Александр вновь взывал из Петербурга: «Анна по-прежнему в больнице. Тиф, кажется, ослабевает, <…> но кашель и мокрота усиливаются. <…> Пасха будет для меня печальна. Анна и теперь плачет о том, что встретит праздник в больнице, а на самую Пасху еще хуже разбередит и себя и меня. Я и так каждый день от часа до четырех провожу у ее постели и выхожу всякий раз с тяжелым чувством и мыкаюсь, как маятник, между нею и детьми».

Однако Антон решил, что с него достаточно. Второго апреля он сел в таганрогский поезд, сообщив о своей поездке лишь двоюродному брату Георгию.

Глава двадцатая Возвращение в Таганрог: апрель — сентябрь 1887 год

Чем более Франц Шехтель преуспевал как архитектор, тем осмотрительнее становился в связях с людьми и в обращении с деньгами. Чехову он достал билет третьего класса — не слишком высокая плата за получаемую медицинскую помощь. В поезде Антон спал скрючившись, точно его кот Федор Тимофеевич, «носки сапогов около носа». Проснувшись в пять утра в Орле, он отправил в Москву письмо, наставляя семейных во всем слушаться Ваню: «Он положительный и с характером». На третий день, в Великую Страстную субботу, он был уже в Таганроге. Вместе с дядей Митрофаном и всем его семейным кланом Антон пошел в Митрофаньевскую церковь на пасхальное богослужение.

Таганрог Чехова разочаровал, о чем он писал Лейкину: «60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов — никаких… Куда ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг… Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков… Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувствительны, но все это пропадает даром… Нет ни патриотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже приличных булочников».

Шесть лет приобщения к московской цивилизации дали о себе знать — дом дяди Митрофана показался Антону запущенным и грязным; «ватер у черта на куличках, под забором, — жаловался он в письме домашним, — нет ни плевательниц, ни приличного рукомойника… салфетки серы, Иринушка [прислуга] обрюзгла и не изящна… то есть застрелиться можно, так плохо!» Посетил он и дом, где прожил последние пять лет перед отъездом в Москву: «Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?!»

Лет восемь не расставался Антон столь надолго с сестрой и матерью. Он взялся вести дневник своего сентиментального путешествия, который отправлял по частям в Москву. Навестил старых учителей: инспектор Дьяконов по-прежнему «тонок, как гадючка», а отец Федор Покровский — теперь «гроза и светило» своего прихода. Интересовался бывшими подружками — у одной был слишком ревнивый муж, другая сбежала с актером. Влюбленную в него актрису отверг. Побывал у жен московских коллег, Савельева и Зёмбулатова, пил вино с местными докторами, озабоченными тем, чтобы превратить Таганрог в морской курорт. И всячески старался не попадаться на глаза полицейскому осведомителю Анисиму Петрову, который теперь вошел в члены Митрофаньевского братства.

От грязи и всевозможных огорчений у Антона расстроился желудок и обострился геморрой, а сырой воздух спровоцировал бронхит. Вдобавок на левой ноге разболелась варикозная вена — ему то и дело приходилось обходить стороной вездесущего Анисима Петрова. А с одноклассником Еремеевым, теперь уже врачом, было выпито так много вина, что стало не до таганрогских красавиц. Лишь двоюродный брат Георгий порадовал душу Антону: он редко захаживал в церковь, был подвержен греху табакокурения, охоч до женщин и вместе с тем усердно трудился на благо Черноморско-азовского пароходства.

Две недели находился Антон в центре внимания таганрогской публики. Этого ему показалось достаточно, и он отправился шафером на свадьбу сестры доктора Еремеева в степной Новочеркасск. По дороге остановился у Кравцовых в Рагозиной балке. Катание на лошадях, охота, простокваша и кормежка по восемь раз нa дню могли бы, по его словам, излечить 15 чахоток и 22 ревматизма. На свадьбе, фигурируя в чужой фрачной паре, он кокетничал с девушками, распивал цимлянское и объедался икрой. Дорога заняла немало времени — на пересадке пришлось восемь часов дожидаться поезда и спать на запасных путях: «Вышел ночью из вагона за малым делом, а на дворе сущие чудеса: луна, необозримая степь с курганами и пустыня; тишина гробовая, а вагоны и рельсы резко выделяются из сумерек — кажется, мир вымер…» А в Рагозиной балке за почтой надо было ездить за двадцать с лишним верст. Однако по дому Антон не скучал. Лейкин докладывал ему о злоключениях Пальмина и выражал недовольство, что Антон жалуется на нездоровье: «Вы пишете, что страдаете четырьмя болезнями. Врачу-то уж это совсем нехорошо. Впрочем, Ваша болезнь хотя беспокойная, но совсем не опасная». Зато о своем самочувствии сообщить не преминул: «Скипидар способствует выделению газов».

Две недели находился Антон в центре внимания таганрогской публики. Этого ему показалось достаточно, и он отправился шафером на свадьбу сестры доктора Еремеева в степной Новочеркасск. По дороге остановился у Кравцовых в Рагозиной балке. Катание на лошадях, охота, простокваша и кормежка по восемь раз нa дню могли бы, по его словам, излечить 15 чахоток и 22 ревматизма. На свадьбе, фигурируя в чужой фрачной паре, он кокетничал с девушками, распивал цимлянское и объедался икрой. Дорога заняла немало времени — на пересадке пришлось восемь часов дожидаться поезда и спать на запасных путях: «Вышел ночью из вагона за малым делом, а на дворе сущие чудеса: луна, необозримая степь с курганами и пустыня; тишина гробовая, а вагоны и рельсы резко выделяются из сумерек — кажется, мир вымер…» А в Рагозиной балке за почтой надо было ездить за двадцать с лишним верст. Однако по дому Антон не скучал. Лейкин докладывал ему о злоключениях Пальмина и выражал недовольство, что Антон жалуется на нездоровье: «Вы пишете, что страдаете четырьмя болезнями. Врачу-то уж это совсем нехорошо. Впрочем, Ваша болезнь хотя беспокойная, но совсем не опасная». Зато о своем самочувствии сообщить не преминул: «Скипидар способствует выделению газов».

Первого мая застрелился четвертый сын Суворина, Владимир. Был ему двадцать один год. Александр сообщил об этом Антону открыткой, написанной по-латыни: «Plenissima pertur-batio in redactione. Senex aegrotissimus est. Dolor communis…»125 Суворин мучился душой — он не уделял сыну должного внимания, не похвалил его пьесу «Старый глаз — сердцу не указ». Делая запись в дневнике, он вспоминает убийство первой жены и винит себя за обе эти смерти: «Я ничего никогда не умел предупредить, и в этом мое горе, мое проклятие. <…> Он был умен и добр, но этого, кажется, никто не хотел замечать. <…> Вспоминается мне его мать. То же самое — ничего я не мог и не умел предупредить. Какая-то скверная черта у меня есть — воздерживаться и напускать на себя суровость тогда, когда этого не нужно»[126].

Спустя неделю об этом же писал и Лейкин: «Какое горе у Суворина-то! Сын-студент застрелился. Причина неизвестна. Оставил только записку, где говорит, что жизнь надоела, и полагает, что в том мире лучше, чем в здешнем. Бедного Алексея Сергеича, совсем расхлябанного горем, увезли вчера в Тульскую губернию в усадьбу». Так родилась тема пьесы «Чайка». Чехов глубоко сочувствовал Суворину — на его сыновьях стояла та же печать обреченности, что и на братьях Антона; тяжелая минута еще крепче связала их.

Пасху семейство Чеховых отпраздновало с размахом, о чем Павел Егорович докладывал сыну: «Утреня и обедня продолжались полтора часа. <…> Разговлялись мы одни <…> Окорок отличный, а Пасхи вышли сырые <…> Визиты нам сделали на Первый день Семашко, Иваненко, Дюковский и Алексей Афанасьевич. На второй Офицер Тышко и Долгов, который выпил три бутылки пива и чуть-чуть не разбил пианино сильными ударами. Играл хорошо с воодушевлением. Потом Г-н Корнеев и М-м Янова, Эфрос и Племянница Корнеева, а вечером были дети Корнеева, которые меня удивляли своими базарными разговорами. <…> Остаюсь любящий тебя П. Чехов».

Коля немного образумился и порадовал домашних тем, что согласился провести с ними лето в Бабкине. Между тем из Петербурга все чаще раздавались отчаянные призывы Александра — Анна по-прежнему была в больнице, а теперь и сыновья слегли с тифом, однако больница отказывалась принимать детей без свидетельства о рождении. Сам же Александр никак не мог справиться с ленивой и вороватой прислугой. Он умолял Ваню и Машу прислать в Петербург Евгению Яковлевну: «Бедные дети пищат, просятся на „горшочек“ и разрешаются на постель. Меня нет дома всю ночь. Право, не грешно было бы матери приехать ко мне»[127].

Обсуждая этот вопрос с Машей, Коля категорически возражал: «Когда несколько лет назад в Таганроге заболела Маничка, мать поехала навестить больную девочку и ухаживать за ней, и что же вышло? Мать измучилась, сплевывала, а Александр рвал на себе волосы и ходил в церковь плакать. <…> Если мать отправить в Петербург, то повторится то же, что написано выше, т. е. мать будет несчастна и жизнь Александра отравлена. <…> Мать поедет в Питер в семью Александра, в ту семью, где она может заболеть тифом и остаться там навсегда»[128].

Когда бы ни просил Александр помощи для своей незаконной семьи, сочувствия от Чеховых ему доставалось немного. Жену его, Анну, и детей от нее они возненавидели на всю жизнь. Александр был оставлен на произвол судьбы, а в мае мать и сестра выехали на дачу.

Пятого мая Антон отправился в монастырь «Святые Горы», куда на пасхальные праздники собралось пятнадцать тысяч паломников. Монахи поселили его в номере с полицейским соглядатаем, который разоткровенничался и рассказал ему историю своей жизни. Все двое суток, проведенных в монастыре, Антон восхищался лесистыми холмами, церковными службами и богомольными паломниками. Рассказы, вдохновленные поездкой в святые места, пронизаны благоговением перед великолепием природы и православной патетикой — скорее церковных ритуалов, чем религиозных догм. Возвращаясь в Таганрог, Антон навестил друзей юности, Сашу Селиванову и Петра Сергеенко, которому через пятнадцать лет будет суждено активно вмешаться в чеховскую жизнь. К 17 мая Антон без гроша в кармане вернулся в московские холода. Он вызвал к себе Шехтеля для откровенного разговора о сестрах Яновых, пожаловался на сексуальную неудовлетворенность, а также попросил в долг 30 рублей. Затем Антон отправился в Бабкино, где его ждали мать и Маша с Мишей.

Суворин, впавший в депрессию после смерти сына, оставил без внимания изданный «Новым временем» сборник чеховских рассказов, «В сумерках». Чтобы рассчитаться с Сувориным за аванс, Антону пришлось больше писать для «Нового времени», так что Лейкину в то лето достались лишь четыре небольшие юморески. В «Петербургскую газету», в которой платили щедрее и давали больше свободы, Антон послал девять рассказов. Один из них, «Его первая любовь», позже будет переработан в рассказ «Володя», повествующий о самоубийстве юноши. Как мы теперь понимаем, лучшие образцы русской короткой прозы того времени появились на свет из необходимости вернуть одолженные триста рублей и благодаря материалу, накопленному в поездке по южным краям. В первом чеховском стихотворении в прозе (quasi-симфония), «Счастье», слышатся и мотивы будущей «Степи», и зловещий звук лопнувшей струны, предвещающий крах всех надежд в пьесе «Вишневый сад». Чехов вполне может претендовать на звание первого русского писателя, выступившего в защиту природы. Даже злой на язык Буренин написал ему панегирик, а в столичных ресторанах номера «Нового времени» с рассказами Чехова зачитывали до дыр. В июльском рассказе «Перекати-поле» агент полиции, повстречавшийся Антону в монастыре, становится евреем-выкрестом: «жид крещеный, что конь леченый, что вор прощеный — одна цена». Есть здесь и лопнувшая струна — герой искалечен сорвавшейся в шахте бадьей.

Чеховский неприкаянный еврей замыкает вереницу «лишних людей», населявших русскую литературу от Пушкина до Тургенева. Публика воздала должное попыткам Чехова воскресить эту отжившую свой век традицию, однако наивысшее признание на сей раз пришло к нему от музыкантов, которые оценили гармонию чеховской прозы, ее ритмику, а также сонатную стройность — разработка экспозиции во второй части и ее реприза в финале. Церковный рассказ «Миряне» так глубоко поразил Чайковского, что тот написал автору письмо (к сожалению, до него не дошедшее). О своем впечатлении композитор писал также брату Модесту, через которого он впоследствии и познакомится с семейством Чеховых[129].

Будучи весной в Петербурге, Антон не захотел повидаться с женой Александра; теперь же он давал рекомендации по почте, из Бабкина. Судя по назначаемым лекарствам и температуре, Анна переносила тиф на фоне обострившегося туберкулеза. В то лето Антон лишь раз ненадолго выбрался в Москву на встречу со своими почитателями Ежовым и Грузинским. Кстати, Грузинский — единственный, кто сохранил в своей памяти, каков Чехов «в гневе». «Будильник» тремя номерами печатал чеховскую юмореску «Из записок вспыльчивого человека». Когда Антон обнаружил, что в ней без его ведома сделаны сокращения, он, под стать своему герою, вспылил и наговорил неприятных вещей выпускающему редактору. Ежову же запомнился куда более спокойный человек: «У него был голос слабоватый <…> Смех Чехова, приятный и задушевный, говорил о том, что Чехов вообще не склонен сердиться. В нем было что-то тихое и чистое. <…> Он положил перо, задумался и вдруг… улыбнулся. Эта улыбка была особая, без обычной доли иронии, не юмористическая, а нежная и мягкая. И я понял, что это была улыбка писательского счастья»[130].

Назад Дальше