Восьмого мая, по пути в более комфортабельную летнюю резиденцию, на Луку пожаловал Суворин. Своим приездом, как и профессор Серебряков в «Дяде Ване», он создал в доме напряженную атмосферу. Линтваревы, будучи убежденными либералами, объявили ему бойкот (что не помешало им позже попросить Суворина прислать в местную школу бесплатных книг). Антон улаживал возникавшие разногласия. Хуже того, Коля стал просить у Суворина аванса за виньетки для книжных обложек (Антон запретил Суворину давать Коле деньги). Тем временем Колина любовница Анна Ипатьева-Гольден откуда-то из Подмосковья умоляла не только Антона, но и самого Суворина помочь ей деньгами и найти работу.
За будущий роман Суворин пообещал Антону 30 копеек за строчку. Поговорив о намерениях купить себе дачу по соседству с Лукой, он вскоре отбыл в Крым. Оттуда он в письмах обсуждал с Антоном роман французского писателя Поля Бурже «Ученик». Суворин поддерживал Бурже в его нападках на ученых-атеистов, проповедников анархии и человеконенавистничества. Антон считал, что читателю роман интересен лишь потому, что он увидел в нем «жизнь, которая богаче его жизни», и автора, который «умнее его»; русский же автор, по мнению Антона, «живет в водосточной трубе, ест мокриц, любит халд и прачек, не знает он ни истории, ни географии, ни естественных наук…». Настроившись на мрачный лад, Антон писал Лейкину о своих мечтах зажить по-человечески: «т. е. когда буду иметь свой угол, свою, а не чужую жену, когда, одним словом, буду свободен от суеты и дрязг…»
Коля терял силы, но душа его рвалась из Луки. Он писал письма с просьбой о помощи и поручениями, но многие из них остались неотправленными. Изящнейшим почерком он начал записывать воспоминания детства. Ему вновь хотелось оказаться на родине: «Мне необходимо побывать по делу в Таганроге и, кстати, покупаться в море. <…> Достаньте мне, если можно, билет от Харькова и Таганрога и обратно <…> Класс билета должен соответствовать моему общественному положению, принимая в расчет мою слабость. За это я Вам пришлю головку женскую, написанную масляными красками (очень мило написано — жалко отдавать) <…> С нетерпением жду письма с „да“ или „нет“, но без „если“ и проч.»[164]
Ручку и карандаш Коля держал в руках еще крепко: доктору Оболонскому он послал каллиграфический шедевр, проиллюстрировав его изображением летящего на парах поезда и толстого пассажира в купе первого класса.
Миша в письмах к кузену Георгию подробностей о Коле не сообщает. Однако от идеи наведаться в Таганрог ему пришлось отказаться: «Он, бедный, настолько плох, что, право, как-то совестно бросать его». По мере того как Коле становилось все хуже, Миша все меньше обращал на него внимания. Двадцать девятого мая он писал Георгию: «Если бы ты знал, как хороши наши вечера, ты бы бросил все, и дачу, и семью, и тотчас бы приехал к нам! <…> Прибавь к этому еще запах цветущей липы, бузины и жасмина, да аромат только что скошенного сена, которым усеяна наша терраса ради Троицы, да еще луну, точно блин висящую как раз над головой <…> Рядом со мной сидит Маша, только что возвратившаяся из Полтавы, а немного подальше симпатичный Иваненко. Оба читают. В открытое окно из комнат доносятся разговоры Суворина, приехавшего к нам гостить, <…> и Антона. <…> Семашко нанял у нас комнату на все лето, и значит мы будем все лето наслаждаться музыкой».
В конце мая на Луку приехал неугомонный Павел Свободин. Однако видеть умирающего Колю оказалось ему не под силу — его самого безжалостно снедал туберкулез. Он было отправился домой в Петербург, но по дороге встретил Ваню, и тот убедил его вернуться на Луку и морально поддержать Чеховых в их нескончаемых бдениях у Колиного смертного одра. В письме от 4 июня Антон сообщал доктору Оболонскому о том, что Коля не встает с постели, быстро теряет в весе, принимает атропин и хинин, большую часть времени проводит в полусне, а иногда бредит. Умирающего соборовал священник: Коля признался, что был непочтителен к матери.
Александр в конце концов настоял на своем приезде на Луку. Причину он выдвинул в письме к Суворину настолько странную, что тот переслал его Антону. Впредь термином «амбулаторный тиф» Антон стал называть братовы приступы запоя: «Я прикован к постели. Был у меня тиф амбулаторный. Я мог в это время ходить, быть на событиях и пожарах и давать сведения в газету. Теперь же, по словам доктора, у меня рецидив»[165]. Под поездку на юг, которую ему посоветовали врачи, Александр выпросил у Суворина двухмесячный аванс.
Пятнадцатого июня в два часа пополудни Александр появился на Луке с двумя сыновьями и Натальей, и на какой-то час все пятеро братьев Чеховых собрались вместе. Проведя два месяца и изматывающих дежурствах у Колиной постели, Антон решил, что с него достаточно. Через час после приезда старшего брата, взяв с собой Ваню, Свободина и Георгия Линтварева, он отправился за полтораста верст в Полтавскую губернию в гости к Смагину. Евгения Яковлевна тоже едва стояла на ногах от усталости. Миша, закрыв глаза на Колины предсмертные мучения, уходил спать во флигель. Александр в одиночку ухаживал за Колей последние две ночи его жизни. Антон оставил кое-какие лекарства, но среди них не обнаружилось морфия. Находившиеся поблизости три врача — включая двух сестер Линтваревых — предпочитали в дело не вмешиваться.
В длинном письме к Павлу Егоровичу (которого в то лето на Луку не позвали) Александр дал понять, что в критические минуты он способен оказаться на высоте: «Подъезжая к усадьбе, я встретил на дворе Антона, затем на крыльцо вышли Маша, Ваня и Миша. В сенях нас встретила Мама и стала целовать внуков. „Ты был у Николая?“ — спросил меня Иван. <…> Я вошел в комнату и увидел, что вместо прежнего Николая лежит скелет. Исхудал он ужасно. Щеки впали, глаза ввалились и блестели. <…> До последней минуты он не знал, что у него чахотка. Антон скрывал это от него, и он думал, что у него только тиф. „Братичик, останься со мною, я без тебя сирота. Я все один и один. Ко мне ходят и мать, и братья, и сестра, а я все один“. <…> Когда я его переносил с постели на горшок, я постоянно боялся, как бы нечаянно не сломать ему ноги. <…> Наутро ему стало будто бы легче. <…> Я в это время сходил на реку ловить раков и не для раков, а для того, чтобы набраться сил для будущей ночи».
Коля все еще надеялся поправиться и переехать жить в Петербург к Александру. Говорил брату о том, что очень любит отца.
«За ужином я сказал, что дай Бог, чтобы Коля дожил до утра. <…> Сестра сказала, что я говорю вздор, что Николай жив и будет жить, что такие припадки у него уже были. Я успокоился. <…> Все улеглись спать. <…> Николай был в полном разуме. Он засыпал и просыпался. В 2 часа ночи он захотел на двор; я хотел было перенести его на судно, но он решил еще немножко подождать и попросил меня поудобнее оправить ему подушки. Пока я оправлял подушки, из него вдруг брызнуло, как из фонтана. „Вот, братичик, усрался, как младенец, на постели“. <…> В 3 часа ночи ему стало совсем скверно: начал задыхаться от мокроты <…> Около 6-ти часов утра Николай стал совсем задыхаться. Я побежал во флигель к Мише, чтобы спросить, в какой дозе дать Коле лекарство. Миша повернулся с одного бока на другой и ответил: „Александр, ты все преувеличиваешь. Ты баламутишь только“. Я поспешил к Николаю. Он, видимо, дремал. В 7 часов утра он заговорил: „Александр, подыми меня. Ты спишь?“ Я поднял. „Нет, лучше прилечь“. Я положил его. „Приподними меня“. Он подал мне обе руки. Я приподнял его, он сел, захотел откашляться, но не мог. Явилось желание рвать. Одной рукой я поддерживал его, другою старался поднять с пола урыльник. „Воды, воды“. Но было уже поздно. Я звал, кричал „Мама, Маша, Ната“. На помощь не являлся никто. Прибежали тогда, когда все уже было кончено. Коля умер у меня на руках. Мама пришла очень поздно, а Мишу я должен был разбудить для того, чтобы сообщить ему, что Коля умер»[166].
Глава двадцать седьмая Прах отрясенный: июнь — сентябрь 1889 года
Смерть Коли глубоко потрясла Антона: в последующие годы он не раз признавался, что она преследует его в мыслях. Конечно, он все прекрасно понимал: в прошлом году ушла Анна, в этом — Коля, через год или два наступит черед тети Фенички, Свободина, а там «белая чума» унесет и его самого, не говоря о десятке друзей. Охваченный беспокойством, он не мог усидеть на одном месте больше месяца.
Как только Коля скончался, Антона вызвали от Смагина телеграммой. Своими переживаниями он поделился с Плещеевым: «Утром была все та же возмутительная, вологодская погода; во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях; говорю — не забыть, потому что утром приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: „Коля скончался“. Можете представить мое настроение. Пришлось скакать обратно на лошадях до станции, потом по железной дороге и ждать на станциях по 8 часов… <…> Помню, сижу в саду; темно, холодище страшный, скука аспидская, а за бурой стеною, около которой я сижу, актеры репетируют какую-то мелодраму».
Глава двадцать седьмая Прах отрясенный: июнь — сентябрь 1889 года
Смерть Коли глубоко потрясла Антона: в последующие годы он не раз признавался, что она преследует его в мыслях. Конечно, он все прекрасно понимал: в прошлом году ушла Анна, в этом — Коля, через год или два наступит черед тети Фенички, Свободина, а там «белая чума» унесет и его самого, не говоря о десятке друзей. Охваченный беспокойством, он не мог усидеть на одном месте больше месяца.
Как только Коля скончался, Антона вызвали от Смагина телеграммой. Своими переживаниями он поделился с Плещеевым: «Утром была все та же возмутительная, вологодская погода; во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях; говорю — не забыть, потому что утром приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: „Коля скончался“. Можете представить мое настроение. Пришлось скакать обратно на лошадях до станции, потом по железной дороге и ждать на станциях по 8 часов… <…> Помню, сижу в саду; темно, холодище страшный, скука аспидская, а за бурой стеною, около которой я сижу, актеры репетируют какую-то мелодраму».
Линтваревы взяли на себя заботы по похоронам и предложили деньги. Елена увела Евгению Яковлевну и Машу. Крестьянки обмыли, одели иссохшего «как лучинку» Колю и положили на стол. В ближайшей церкви зазвонили по покойнику; пришел батюшка с причетником отслужить панихиду. Александр нашел плотника, который сделал могильный крест. Его сыновей отправили ночевать к бабушке. Машу взяли к себе на ночь Линтваревы. Пришли три старушки, согласившиеся читать над покойником всю ночь. На следующий день к полудню из города привезли белый глазетовый гроб, но по настоянию Евгении Яковлевны положили в него Колю только на вечерней панихиде. Вся в черном, мать, горько рыдая, приникла к гробу. Из Сум полетели письма и телеграммы со скорбным известием. Миша отправился в город в поисках фотографа. Тем же вечером на Луку вернулся Антон. Миша разругался с Александром и Натальей, требуя, чтобы они отселились во флигель. После Колиной смерти братья возненавидели друг друга. Александр даже писал Антону записку, прося его вмешаться.
Спустя еще одну ночь, прошедшую под бормотание плакальщиц и пение дьячка, в семье установилось перемирие. Похоронили Колю на кладбище возле усадьбы. Погребальный обряд подробно описан в письме Миши Павлу Егоровичу:
«Когда же на следующее утро мы стали выносить Колю в церковь, Мать и Маша так рыдали, что жалко было смотреть на них. При выносе крышку несли Маша и барышни Линтваревы, а гроб несло нас шестеро: Антоша, Ваня, Саша, я, Иваненко и Егор Михайлович Линтварев. На каждом угле служили литию. Обедня была отправлена торжественно, при полном освещении храма, все присутствующие держали свечи. Во время обедни на кладбище отнесен был крест, а дома мылись и обметались все комнаты и выносилась мебель. <…> Народу следовала за гробом масса. Гроб сопровождали образа, как в Таганроге: как крестный ход. На кладбище при прощании рыдали все, мать тужила и никак не могла расстаться с телом. <…> Поминки были самые скромные: всем простолюдинам, участвовавшим в похоронах, роздано было по пирогу, платочку и по рюмке водки, а духовенство и Линтваревы завтракали и пили чай у нас. После обеда я с мамашей опять ходил на кладбище, мамаша погоревала, поплакала — и мы возвратились обратно»[167].
Александр в отчете отцу добавил одну деталь: «На душе скверно, и слезы душат. Ревут все. Не плачет только один Антон, а это — скверно»[168]. Антон не давал волю слезам, возможно, боясь, что от горя он начнет жалеть самого себя. Крест, поставленный на могиле Коли, хорошо был виден со стороны линтваревской дачи.
В газетах появились некрологи; Колины друзья забыли о своих обидах. Дюковский, который привязался к Чеховым с самого приезда их в Москву, признался Антону: «Он был единственный мой друг и притом друг в самом глубоком смысле. <…> Николя был для всех самый бескорыстный и задушевный человек, а главное, без всякой хитрости». Франц Шехтель, любивший Николая, «как брата», утешал Чеховых: «Хорошо, что он последние свои дни, может быть, самые счастливые, провел в своей семье; да и не порывай он с нею для той скитальческой жизни, к которой он так тяготел, — он был бы, всего вероятнее, здоров и счастлив»[169].
Прочитав в газете Колин некролог, Грузинский писал Ежову: «Грустно, Еж, грустно, как точно он кто-нибудь из близких родных <.. > И талант сгинул <.. > Мир праху безалаберному, но талантливому и милейшему из художников <…> Бедный Антон Павлович!»[170]
В Таганроге тоже было много слез и скорби. В Москве же Павел Егорович крепился духом: «Милый Антоша! По поручению Ф. Я. Долженковой посылаю 10 рублей, которые принадлежат Саше. Твое письмо Тете я читал, весьма радостно для моего родительского сердца, что Коля приобщался Святых Тайн и погребение было по чину Христианскому. Искренно благодарю Тебя за ту любовь, которую оказал брату Коле в отношении погребения и поминовения. За это Бог тебя не оставит богатою милостью и здоровьем. Феодосия Яковлевна очень скорбит, охает и кашляет, прежде она не знала о кончине Коли, и я ей не говорил. В „Новостях дня“ есть некролог Коли. <…> Не горюйте, но радуйтесь и молитесь за его добрую и нежную душу. <…> Хотелось сходить на могилу Коли, посмотреть и помолиться. Царство ему небесное»[171].
Через три дня после похорон Антон повез семью в монастырь в Ахтырке, где еще совсем недавно они резвились с Натальей Линтваревой и Павлом Свободиным и где Антон представился монахам как граф Веприк.
На Луке Антона поджидали заманчивые приглашения. Григорович и Суворины звали его в Вену, чтобы вместе отправиться в путешествие по Европе. Актеры Малого театра, приехавшие на гастроли в Одессу, заманивали туда Антона развеяться и восстановить силы. Подписав свой ответ Суворину «Ваш до конца дней моих», 2 июля Антон вместе с Ваней выехали из Луки — но не в Европу, а в противоположном направлении. Через два дня они уже обедали с актерами Малого театра. В Одессе Антона приветствовал Петр Сергеенко, таганрогский одноклассник. Он познакомил его с местной восходящей звездой — Игнатием Потапенко, который играл на скрипке, рассказывал смешные истории и писал пьесы. Через четыре года Потапенко будет суждено стать одновременно добрым и злым гением в жизни Антона, но пока Чехов окрестил его «богом скуки».
Актрисы ради Антона старались вовсю. Он регулярно наведывался в сорок восьмой номер Северной гостиницы, где Клеопатра Каратыгина и Глафира Панова угощали чаем, подлащивались, кокетничали и утешали. Клеопатра Каратыгина, единственная женщина в жизни Чехова старше его по возрасту — ей шел сорок второй год, — была некрасива и необщительна. Это была самая худая и неудачливая актриса Малого театра, к тому же имевшая прозвище «Жужелица». Она знала, что Офелию ей не сыграть никогда, и потому соглашалась на Смерть в «Дон-Жуане». Бездомная и рано овдовевшая, она близко к сердцу приняла переживания Антона. Облик Чехова, сохранившийся в ее памяти при встрече на берегу моря, обрисован ею с легкой иронией и материнской озабоченностью: «Смотрю, молодой человек, стройный, изящный, приятное лицо, с небольшой пушистой бородкой; одет в серую пару, на голове мягкая колибрийка „пирожком“, красивый галстук, а у сорочки на груди и рукавах плоеные брыжи. В общем, впечатление элегантности, но… о ужас!!! Держит в руках большой бумажный картуз (по-старинному „фунтик“) и грызет семечки (привычка южан)»[172].
Об «Антонии и Клеопатре» вскоре заговорил весь город. Но была еще и девятнадцатилетняя дебютантка Глафира Панова, которая тоже очаровала Антона. Вот как описывал Антон свое времяпрепровождение в Одессе в письме Ване, который вернулся на Луку: «В 12 ч. брал я Панову и вместе с ней шел к Замбрине есть мороженое (60 коп.), шлялся за нею к модисткам, в магазины за кружевами и проч. Жара, конечно, несосветимая. В 2 ехал к Сергеенко, потом к Ольге Ивановне борща и соуса ради. В 5 у Каратыгиной чай, который всегда проходил особенно шумно и весело; в 8, кончив пить чай, шли в театр. Кулисы. Лечение кашляющих актрис и составление планов на завтрашний день. Встревоженная Лика [Ленская], боящаяся расходов; Панова, ищущая своими черными глазами тех, кто ей нужен <…> После спектакля рюмка водки внизу в буфете и потом вино в погребке — это в ожидании, когда актрисы сойдутся у Каратыгиной пить чай. Пьем опять чай, пьем долго, часов до двух, и мелем всякую чертовщину. <…> Все время я <…> тяготел к женскому обществу, обабился окончательно, чуть юбок не носил, и не проходило дня, чтоб добродетельная Лика со значительной миной не рассказывала мне, как Медведева боялась отпустить Панову на гастроли и как m-me Правдина (тоже добродетельная, но очень скверная особа) сплетничает на весь свет и на нее, Лику, якобы потворствующую греху».