Семену Бычкову нелегко было справиться с обязанностями личного чеховского секретаря. Целая когорта женщин — Татьяна Щепкина-Куперник, Лика, Шаврова, Кундасова — желали быть уверенными, что никто не помешает им видеться с Антоном наедине. Кундасову Антон сам позвал «пожаловать по весьма важному делу». Татьяна, уже сидя на чемоданах, тоже просила Антона о встрече. Однако вплоть до середины октября у нас нет никаких сведений о местонахождении Лики Мизиновой.
Прибыв 9 октября в Петербург, Антон по прошествии двух дней, проведенных в разговорах, о которых нам ничего не известно, попал в объятия к Сувориным. Он передал рукопись сборника своих пьес, включавшего и «Дядю Ваню», в суворинскую типографию и, как в январе, начал обход театров. К великому огорчению труппы, Антон пропустил первую читку «Чайки», до премьеры которой оставалось девять дней. Не появилась на ней и Савина, которой была поручена роль Нины Заречной. Зато послушать пьесу пришла Левкеева, чей бенефис был назначен на тот же вечер, — и осталась довольна, что не будет играть в столь мрачной драме. (Поначалу предполагалось, что она могла бы сыграть Машу. Это привело труппу в ужас, и Левкееву ролью обошли.) Не попал Антон и на первую репетицию, состоявшуюся 9 октября, — в тот день он вместе с Сувориным ходил смотреть, как играет Комиссаржевская[361]. «Никогда еще не было такого ералаша в нашем муравейнике!» — вспоминала Мария Читау, получившая роль Маши.
Антон, которого больше беспокоил состав зрителей, чем актеров, разыскивал Потапенко: «Мне нужно повидаться с тобой. Есть дело. <…> Не побываешь ли у меня около полуночи? Надо поговорить конфиденциально». О чем шло дело, становится понятным из записки Антона Маше, которая должна была приехать на премьеру: «Был у Потапенко. Он на новой квартире, за которую платит 1900 рублей в год. На столе у него прекрасная фотография Марии Андреевны. Сия особа не отходит от него; она счастлива до наглости. Сам он состарился, не поет, не пьет, скучен. На „Чайке“ он будет со всем своим семейством, и может случиться, что его ложа будет рядом с нашей ложей, — и тогда Лике достанется на орехи. <…> Спектакль пройдет не шумно, а хмуро. Вообще настроение неважное. Деньги на дорогу я пошлю тебе сегодня или завтра, но ехать не советую. <…> Если же поедешь одна, без Лики, то телеграфируй „еду“».
К своей пьесе Антон был так же равнодушен, как и к Лике, однако она приехала сама по себе, днем раньше Маши. Благодаря стараниям Антона Потапенко появился лишь на втором представлении, так что напряженность в ложе Чеховых и Сувориных была не столь велика, если не считать того, что Лике пришлось выдержать соседство с Сувориным.
Чехов был нездоров и признался Суворину, что снова кашлял кровью. И тем не менее отправился обследовать Григоровича, к которому по-прежнему относился с почитанием и благодарностью. Григоровича снедала неизлечимая болезнь. Суворин записал в дневнике: «Он совсем умирающий. Чехов, который с ним говорил о болезни, по тем лекарствам, которые он принимает, судит, что у него рак и что он скоро умрет. <…> Пожалуй, и у меня рак во рту — какая-то ранка, которая давно не заживает».
В столь мрачном окружении (как и в 1889 году, после смерти Николая), Антону захотелось плотских наслаждений. До нас дошли интригующие фрагменты его переписки с Потапенко. В первой записке Потапенко читаем: «Спасибо, но увы! Не могу!» Во второй есть следующая строчка: «Известную артистку уступаю тебе полностью». Таким образом, от Потапенко официально перешла в руки Антону Людмила Озерова. Однако не только к ней проявил Антон интерес; была еще актриса Дарья Мусина-Пушкина, с которой он был близок пять лет назад: она с готовностью отозвалась на его призыв. На вторую репетицию «Чайки» Чехов пришел в расстройстве — сразу после визита к больному Григоровичу и увидев накануне сон, в котором его женили «на нелюбимой женщине» (что вполне объяснимо, учитывая многолетние попытки петербургских друзей найти ему невесту).
За шесть дней до премьеры сорокадвухлетняя Савина отказалась играть восемнадцатилетнюю Чайку; на следующий день роль была передана Вере Комиссаржевской, которая в свои тридцать два года более подходила для юной героини. Актрисы начали гадать, не достанется ли теперь Савиной роль Маши. Но та разобиделась и вовсе отказалась играть. Антон был недоволен тем, как Карпов ставит пьесу, к тому же задуманные им декорации годились скорее для буржуазных водевилей, чем для тонкой драмы, местом действия которой является пришедшая в упадок сельская усадьба.
На репетиции, которую Антон посетил вместе с Потапенко 14 октября, еще ничто не предвещало беды. Чехов проникся доверием к труппе — особое впечатление на него произвела Комиссаржевская. (По мнению Суворина, она скверно сыграла в «Гибели Содома»; ни он, ни Чехов не разделяли поначалу влюбленности Карпова в ее артистический талант.) Комиссаржевская нашла верное решение для самого трудного монолога, треплевской модернистской пьесы в пьесе, насчет которой у Карпова были опасения, что она насмешит публику. Когда актриса, модулируя низкими и высокими нотами, на словах «все жизни, свершив печальный круг, угасли» закончила монолог полным замиранием звука, ее чудный голос околдовал зал. Она приняла решение — и Антон воздал должное ее музыкальному чутью — трактовать пьесу Треплева не как пародию, а как поэзию.
Генеральная репетиция, состоявшаяся на следующий день, прошла из рук вон плохо. Комиссаржевская, завернувшись в белую простыню, выглядела нелепо: Карпов, похоже, мало смыслил и в декорациях, и в костюмах. Мария Читау в роли Маши путалась в широком платье, пошитом для более крупной Савиной. Сазонова была недовольна гримом Тригорина, которого играл ее муж Николай: «Сам по себе он хорош, но для этой роли не годится. Репетиция без автора, без декораций и без одного актера. <…> Конец еще не слажен, пьеса идет чуть не с трех репетиций. Давыдов и Николай защищали Комиссаржевскую от Карпова, который по своей неопытности заставляет ее вести главную финальную сцену у задней кулисы, загородивши ее столом. <…> Карпов подсел ко мне, но когда я ему сказала, что пьеса плохо срепетована, ушел и больше не возвращался. Званый обед с актерами <…> Звали Чехова, но он не пришел».
Приехавшая в Петербург Лика не появилась на генеральной репетиции, где были Чехов, Суворин и Потапенко. Десятидневный марафон немало утомил труппу. Чехов предчувствовал, что пьеса обречена, и сказал Суворину, что хочет снять ее. В день премьеры он отвез Машу в гостиницу «Англетер», где остановилась Лика. Спустя сорок лет Мария Павловна вспоминала об этом: «Утром 17 октября Антон Павлович, угрюмым и мрачным, встретил меня на Московском вокзале. Идя по перрону, покашливая, он говорил мне: „Актеры ролей не знают… Ничего не понимают. Играют ужасно. Одна Комиссаржевская хороша. Пьеса провалится. Напрасно ты приехала“».
Чехов все еще побаивался, что на премьере появится Потапенко, а его жена набросится на Лику. Посмотрев безнадежно скверный последний прогон пьесы, Антон постригся и приготовился к самому худшему.
Премьера «Чайки» закончилась скандалом в зрительном зале, какого не помнили российские театралы. Пьеса была поставлена не в том городе, не в том месяце, не в том театре, не с той труппой и, кроме того, перед предвзято настроенной публикой. Многие зрители пришли повеселиться на бенефисный спектакль Левкеевой, который давали после «Чайки». Другие же специально выбрались в театр, чтобы выразить свое неприятие Чехова и современной драмы. Мало кто представлял себе, что за пьесу им предстояло увидеть. Обескураженные актеры постарались подстроиться под настроение публики, однако Комиссаржевская, самая чуткая актриса труппы, упала духом, и ее Чайка так и не смогла оторваться от земли. После первого действия она, плача, пришла к Карпову и с дрожью в голосе заявила, что ей хочется сбежать из театра. Режиссер вернул ее на сцену, но пьесу спасти было уже невозможно. И друзья, и занятые в пьесе актеры каждый — по-своему переживали провал; все сошлись в том, что пьесу сгубила враждебность петербургской публики. И в суворинском, и в чеховском дневниках об этом упоминается сверхсдержанно: «Пьеса не имела успеха». Суворин добавил: «Публика невнимательная, не слушающая, кашляющая, разговаривающая, скучающая». О том же вспоминала и Маша:
«С первых же минут я почувствовала невнимательность публики и ироническое отношение к происходящему на сцене. Но когда по ходу действия открылся занавес на второй сцене-эстраде и появилась обернутая в простыню Комиссаржевская, как-то неуверенно игравшая в этот вечер, и начала известный монолог: „Люди, львы, орлы и куропатки…“ — в публике послышался явный смех, громкие переговоры, местами раздавалось шиканье. Я почувствовала, как внутри меня все похолодело. <…> В конце концов в театре разразился целый скандал. По окончании первого действия жидкие аплодисменты потонули в шиканье, свисте, в обидных репликах по адресу автора и исполнителей. <…> Совершенно убитая, с тяжелым чувством, но не подавая вида, досидела я в своей ложе до конца».
«С первых же минут я почувствовала невнимательность публики и ироническое отношение к происходящему на сцене. Но когда по ходу действия открылся занавес на второй сцене-эстраде и появилась обернутая в простыню Комиссаржевская, как-то неуверенно игравшая в этот вечер, и начала известный монолог: „Люди, львы, орлы и куропатки…“ — в публике послышался явный смех, громкие переговоры, местами раздавалось шиканье. Я почувствовала, как внутри меня все похолодело. <…> В конце концов в театре разразился целый скандал. По окончании первого действия жидкие аплодисменты потонули в шиканье, свисте, в обидных репликах по адресу автора и исполнителей. <…> Совершенно убитая, с тяжелым чувством, но не подавая вида, досидела я в своей ложе до конца».
Мария Читау обнаружила Антона в уборной Левкеевой: «Она не то виновато, не то с состраданием смотрела на него своими выпуклыми глазами и даже ручками не вертела. Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье… Они молчали. Я тоже молча стала около них. Так прошло несколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и быстро вышел».
Даже Сазонова, считавшая пьесу чересчур мрачной, а поведение Антона нелюбезным, пришла в ужас: «Публика была какая-то озлобленная, говорила, что это черт знает что такое, скука, декадентство, что этого даром смотреть нельзя, а тут деньги берут. Кто-то в партере объявил: „C'est du Maeterlinck!“ В драматических местах хохотали, все остальное время кашляли до неприличия. <…> Самый треск этого провала на сцене, где всякая дрянь имеет успех, говорит в пользу автора. Он слишком талантлив и оригинален, чтобы тягаться с бездарностями. Чехов все время скрывался за кулисами в уборной у Левкеевой, а после конца исчез. Суворин тщетно искал его, чтобы успокоить его сестру, которая сидела в ложе. <…> Чествование Левкеевой за 25 лет прошло, как всегда, с речами, подношениями, поцелуями товарищей и слезами бенефициантки… Освиставши нашего лучшего после Толстого писателя, публика неистово хлопала посредственной актрисе».
Подобно Суворину, провалом пьесы неприятно поражен был Лейкин. Он вспоминал: «Рецензенты с каким-то злорадством ходили по коридорам и буфету и восклицали: „Падение таланта“, „Исписался“»[362]. Когда Суворин уходил из своей ложи, Д. Мережковский сказал ему, что пьеса неумна, ибо «первое качество ума — ясность». Суворин в ответ нагрубил ему, и с тех пор лагерь чеховских врагов возглавила Зинаида Гиппиус.
Карпов скрывался в своем кабинете. Туда заглянул Чехов — с посиневшими губами и с искаженным гримасой лицом он сказал едва слышно: «Автор провалился». А потом затерялся на стылых петербургских улицах[363].
Глава пятьдесят пятая Смерть Христины: октябрь — ноябрь 1896 года
Пока рецензенты наперегонки строчили отзывы о «Чайке», ее автор одиноко бродил по городу. Исчезновение Антона вызвало переполох среди друзей и знакомых. Пройдет полтора месяца, и он даст выход гневным чувствам на страницах дневника: «Это правда, что я убежал из театра, но когда пьеса уже кончилась. Два-три акта я просидел в уборной Левкеевой. К ней в антрактах приходили театральные чиновники <…> Толстые актрисы, бывшие в уборной, держались с чиновниками добродушно-почтительно и льстиво <…> это были старые, почтенные экономки, крепостные, к которым пришли господа». Левкеева в вечер провала «Чайки» почивала на лаврах.
Дойдя до Обводного канала, Антон обнаружил, что трактир Романова еще открыт и, зайдя туда, заказал ужин. Обеспокоенный Александр в поисках брата заезжал к Сувориным. Вернувшись в суворинскии дом, Антон сразу лег в постель и укрылся с головой одеялом. Ожидая его, Маша с Ликой молча просидели два часа в номере «Англетера». Позвонил Александр — ни он, ни Потапенко, ни Суворин не видели Антона с начала второго действия спектакля. В час ночи Маша взяла извозчика и поехала к Сувориным: «В квартире было темно, и лишь далеко-далеко в глубине через анфиладу комнат в открытые двери светился огонек. Я пошла на этот огонек. Там я увидела Анну Ивановну, жену Суворина, сидевшую в одиночестве с распущенными волосами. Вся эта обстановка, темнота, пустая квартира — все это еще более удручающе подействовало на мое настроение. „Анна Ивановна, где может быть брат?“ — обратилась я к ней. Желая, видимо, развлечь и успокоить меня, она начала болтать о пустяках, об артистах, о писателях. Через некоторое время появился сам Суворин и начал говорить мне о тех изменениях и переделках, которые, по его мнению, нужно сделать в пьесе, чтобы в дальнейшем она имела успех. Но я совсем не расположена была слушать об этом и только просила разыскать брата. Затем Суворин куда-то ушел и вскоре же вернулся веселым. „Ну, можете успокоиться. Братец ваш уже дома, лежит под одеялом, только никого не хочет видеть и со мной не пожелал разговаривать“».
Антон, не высунув головы из-под одеяла, обменялся с Сувориным несколькими фразами. Суворин хотел было включить свет, но Антон остановил его: «„Умоляю не зажигать! Я никого не хочу видеть и одно только вам скажу: пусть меня назовут (он сказал при этом суровое слово), если я когда-нибудь напишу еще что-нибудь“. — „Где вы были?“ — „Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление. Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы“»[364]. Антон твердил, что покинет Петербург первым же поездом: «Пожалуйста, не останавливайте меня». Суворин сказал ему, что в пьесе есть недостатки, и потом пометил в дневнике: «Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережить этот неуспех без глубокого волнения он не мог. Очень жалею, что я не пошел на репетиции».
Будучи уверенным в успехе «Чайки», Суворин заранее написал хвалебную рецензию, теперь же ее пришлось переделывать. У изголовья кровати Антона он оставил адресованное ему письмо.
Антон спал, а в это же время не могла сомкнуть глаз Лидия Авилова. В отличие от Лики, у нее и в мыслях не было, что ее личная жизнь будет выставлена на всеобщее обозрение. Придя же на премьеру «Чайки», она увидела, как Нина дарит Тригорину медальон с зашифрованной гравировкой: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». На этот раз за указанными томом и страницей скрывался обещанный ответ Антона. Вернувшись домой, она напрасно искала это послание в его книгах. И лишь под утро ей пришло в голову, что он мог зашифровать фразу из ее собственного рассказа. Она раскрыла указанную страницу, нашла прозвучавшие со сцены номера строк: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается»[365]. После столь безнадежного ответа ей только и оставалось, что снова лечь в постель.
В зрительном зале в тот вечер находился Модест Чайковский. «За много лет я не испытывал такого удовольствия от сцены и такого огорчения от публики, как в день бенефиса Левкеевой», — писал он Суворину. Была на премьере и самая юная чеховская поклонница, Елена Шаврова. Глубоко потрясенная и пьесой, и реакцией публики, она утешала «дорогого мэтра»: «Знаю только, что это было удивление, восторг, напряженный интерес и порою сладкое и жуткое сострадание (монолог мировой души) и жалость и сострадание к ним, к действующим лицам пиэсы, — жалость, какую испытываешь только к настоящим, живым людям. „Чайка“ так хороша, так трогательна, так правдива и жизненна, так нова по форме, что я не могу не выразить Вам своего восторга и глубокой благодарности»[366].
Пройдет совсем немного времени, и Шаврова представит более убедительное доказательство своего сочувствия Антону.
На следующее утро Чехов поднялся и, не беспокоя Суворина и его жены, позвонил Потапенко, написал открытку Маше, письмо в Ярославль Мише, оставил Суворину прощальное послание и вышел из дому. Маше он сообщил: «Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, — и чувствую я себя не особенно скверно. Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику».
Письмо к Суворину заканчивалось словами: «Печатание пьес приостановите. Вчерашнего вечера я никогда не забуду, но все же спал я хорошо и уезжаю в весьма сносном настроении. Пишите мне».
С Мишей Антон был более откровенен: «Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжкое напряжение недоумения и позора. Актеры играли гнусно, глупо. Отсюда мораль: не следует писать пьес. Тем не менее все-таки я жив, здоров и пребываю в благоутробии. Ваш папаша А. Чехов».
Уезжая от Суворина, Чехов без его ведома взял у него последние три выпуска «Вестника Европы», в которых был напечатан очерк И. Соколова «Дома», рассказывающий о тяжкой судьбе русского крестьянства и давший толчок суровой чеховской прозе, появившейся после «Чайки».