Азарт среднего возраста - Анна Берсенева 18 стр.


Часть II

Глава 1

Варя всегда считала, что ее назвали неправильно.

Варвара Андреевна Иорданская – эта россыпь раскатистых звуков казалась ей слишком напористой и совсем не соответствующей ее характеру. Не то чтобы она чувствовала себя вялой или слабой, но жизненный напор… Варя не думала, что полученные с его помощью блага – это то, что ей в жизни необходимо. Впрочем, спроси ее, что же ей в жизни необходимо-то, она и не ответила бы.

– В бабку ты удалась, Варвара, – говорила мать. – И лицом, и нравом. У той тоже – что на уме, никогда, бывало, не поймешь.

О бабушке Ксении Варя помнила немногое, хотя, когда та умерла, ей было уже пятнадцать лет. Наверное, так получилось именно из-за тех бабушкиных черт, которые мама находила и в Варе.

Все, что она помнила о бабушке, говорило именно о непонятности ее натуры. Например, Варя запомнила, как бабушка однажды сказала ей:

– Ты смотришь летящим глазом.

– Как это? – удивилась Варя.

Ей было тогда лет семь. Ну да, в самый день ее рожденья это и было, первого декабря. Она забежала к бабушке на минутку, принесла испеченные мамой пирожки. Бабушка Ксения занята была обычным своим делом: рисовала в альбоме причудливые картинки. Они, Варя уже знала, назывались эскизы.

На внучкин вопрос она не ответила. Может, даже и не услышала его: по ее лицу было понятно, что она ничего не видит, кроме узоров, которые выводит на листе, и никого не слышит.

– Что такое летящий глаз? – переспросила Варя. – Как же можно им смотреть, если он летит?

Бабушка Ксения подняла глаза. В них стоял туман. Варя любила смотреть на такой туман, когда он стоял над речкой Варзугой. И бабушкины глаза она поэтому любила и нисколько не обижалась, что из-за такого вот тумана та, может, и внучки своей не видит. Это состояние было Варе как-то понятно. Хотя сама она не умела рисовать таких картин, как те, которые назывались эскизами для фарфора.

– Так китайцы говорят, – сказала бабушка. – У них не бывает пустых слов. Даже обыкновенные буквы – у китайцев они называются «иероглифы» – обязательно означают что-нибудь красивое. Они говорят: «Он смотрит белыми глазами». Это означает ненависть. А если смотрит красными глазами – это гнев.

– А летящим глазом? Кто смотрит летящим глазом?

Бабушка улыбнулась. Улыбка у нее была особенная – Варе всегда казалось, что она похожа на полярное сияние. Только не яркое, которое бывает очень редко, а тусклое, даже блеклое, но от этого, на Варин взгляд, еще более красивое.

– Летящим глазом смотрит красавица. Это означает – соблазн.

Что такое соблазн, Варя не знала. Но бабушкины слова ее изумили.

– Но я же не красавица! – воскликнула она. – Совсем нисколько не красавица!

Что она некрасивая, Варя знала всегда. Она научилась читать в два с половиной года и с тех пор прочитала уже немало книг, в которых были разные красавицы – и в рассказах, и на картинках. И отлично понимала, что у нее нет с ними никакого сходства. То есть, конечно, она не уродина: нос не кривой, глаза не щелочками, даже и не очень маленькие у нее глаза. Но все вместе… Все вместе получается очень уж неяркое. Как привычное полярное сияние. Или как улыбка бабушки Ксении.

– Красота бывает разная, – пожала плечами та. – Есть – сплошной огонь. А есть вот эта – летящий глаз. От огня соблазн явный, его ни с чем не перепутаешь. А от летящего глаза… Его не каждый разглядит, но уж кто разглядит, тот от него не уйдет.

Варя почти ничего не поняла из того, что сказала бабушка. Она хотела еще раз переспросить, хотела разобраться… Но бабушка снова склонилась над своим альбомом. Варя вздохнула и, поставив увязанную в теплый платок корзинку с пирожками на стол, вышла из комнаты. Бабушка Ксения никогда не просила не мешать ей, если она работает. Она просто не замечала ничего, что не было ее работой.

Мать этим возмущалась.

– Да разве это работа? – говорила она. – Работа – за что деньги платят. А картинки эти ее – ни людям пользы, ни себе счастья. А уж про деньги и говорить нечего!

Тут она в сердцах махала рукою.

Наверное, мать была права. Уже нарисованные эскизы бабушка Ксения даже не показывала никому, а просто складывала в большой, окованный медью сундук. Однажды она положила в него альбом, изрисованный до последней страницы, при Варе, и та заметила, что сундук полон такими альбомами почти доверху…

И все-таки Варя думала: неправда, что «картинки» – не работа. Просто эту работу трудно понять. Но когда она, Варя, вырастет, то обязательно поймет, в чем тут дело и почему рисунки, отдаваемые сундуку, для бабушки важнее всего на свете.

Теперь она это понимала. По крайней мере, ей так казалось.

Варя приехала на Ярославский вокзал рано и села в электричку едва ли не первой; пришлось долго ждать, пока она тронется. Но Варю это не угнетало. Ей почему-то нравились электрички. Катерина, соседка по коммуналке в Марьине, называла это индивидуальной особенностью ее организма. Ну, бывают же, например, люди, которые едят побелку, потому что им не хватает кальция. А Варя любит ездить в электричках, особенно в дальних, и как ей это до сих пор не надоело, непонятно.

Вообще-то Варя догадывалась, почему ей нравятся электрички, но предпочитала об этом помалкивать. Ей неприятно было, когда ее полагали странной. Хотя считалось, что для человека, который занят искусством, странность повседневного поведения не только извинительна, но почти обязательна.

Электричка наконец отошла от платформы. В субботу утром она была полным-полна, как коробочка из песни. На лавку, где сидела Варя, уселась молодая компания, вместо двух человек трое. Они сразу откупорили пиво и принялись пить его с дружной жизнерадостностью, вдавив Варю в окошко.

Все это – битком набитый вагон, густой пивной запах, теснота – Варю не угнетало. И то, что шумные попутчики не обращали на нее внимания в своем веселье, нравилось ей больше, чем если бы они завели разговор за жизнь, предложили вместе выпить или душевно слиться еще каким-нибудь общепринятым образом.

Варя любила наблюдать дорожную жизнь, но сливаться с нею не хотела.

По проходу между скамейками вереницей пошли вагонные торговцы. Варя рассеянно разглядывала предлагаемый ими товар и поневоле слушала громогласную агитацию, направленную на то, чтобы этот товар был немедленно куплен.

– Очки от солнца и для чтения! – громко объявила очередная коробейница с выжженными белой краской темными волосами. – Берем очки, пассажиры, для вас сегодня скидка десять процентов!

«Как это для чтения? – удивилась Варя. – А на какое зрение?»

Но, кажется, такой вопрос возник только у нее. Дачница лет пятидесяти, сидящая на скамейке напротив, оживилась.

– Женщина! – подозвала она. – А в позолоченной оправе есть?

– Вам от солнца или для чтения? – деловито осведомилась коробейница.

– Для чтения, конечно. Солнце когда еще будет! Весна в этом году какая гнилая. Рассаду помидорную купила вот, – кивнула она на сумку, из которой торчали травяные хвосты, – а сажать или нет, даже не знаю.

– Для чтения в позолоченной есть, – закивала коробейница. – Примеряйте, дама.

Дачница водрузила на нос очки в неестественно блестящей оправе, повертела головой.

– Вроде ничего, – довольно заметила она. – На переносицу не давят. Почем?

Нет, все-таки были вещи, Вариному пониманию недоступные! Ну как можно покупать очки, даже не спросив, сколько в них диоптрий, на близорукость они хотя бы рассчитаны или на дальнозоркость? Зачем вообще покупать очки в электричке, об этом даже и спрашивать было бы неприлично.

Впрочем, Варя и не собиралась никого ни о чем спрашивать. Действительность надо воспринимать как данность – так, кажется, было написано в одной из прочитанных ею книжек. Это оказалось правдой.

– На погоду как обижаться? Только дураки на нее обижаются, – говорил варзужский сосед Тимофей Авдеевич Заборщиков, когда слышал, как Варина мать охала из-за того, что в природе все пошло наперекосяк – зима в этом году была теплая, а весна, наоборот, наступила холодная.

Тимофей Авдеевич был настоящим помором; в отличие от Вариных, его предки пришли на Беломорье еще в пятнадцатом веке. Когда Варя училась в шестом классе, ее поразило, что про крестьянина Заборщикова, который был, наверное, прапрапрадедушкой Тимофея Авдеевича, рассказывают в школе на уроках истории, потому что он осваивал северные края, а значит, был такой же исторической личностью, как, например, Петр Великий.

Ее волновали и радостно тревожили незримые нити, которыми была причудливо пронизана жизнь.

Соседка напротив заплатила за очки, тут же извлекла из сумки газету и принялась увлеченно читать статью на первой полосе – про то, что у эстрадного певца, которого все считали геем, родилась двойня. Зачем ей об этом знать, было непонятно. Но на погоду только дураки обижаются.

Поток коробейников вдруг прервался, словно его течение чем-нибудь перегородилось. Оглянувшись, Варя поняла, что так оно и есть.

В проходе у двери остановился чисто одетый старичок с баяном. Не дожидаясь, пока в вагоне наступит тишина, да этого и невозможно было бы дождаться, он неторопливо, с какой-то наивной старческой аккуратностью, развел мехи и запел:

– А на том берегу незабудки цветут, а на том берегу звезд весенний салют…

– Ну, завелись! – поморщилась соседка с помидорной рассадой. – Только душу рвут. И кому ихнее вытье нравится?

– Нам нравится, бабуля, – радостно произнес парень с пивом, тот самый, который вжал Варю в окно плечом. – А чего? Красиво дед поет, за душу берет.

– Это кто тебе тут бабуля? – оскорбилась дачница. – Да у меня брат родной как ты!

Варя лишь краем уха слышала эту перепалку. Вагонные певцы – это было то, за что дорогу в электричке можно было любить безусловно, без оговорок. Она знала их всех наперечет – и этого опрятного старика, и цыганскую девочку, и женщину с глазами как на иконе, и мальчишку, похожего на отличника. Пели они все похоже, и репертуар у них был почти одинаковый, и у всех почему-то обязательно был баян, а не, например, гитара. Но слушать их Варе не надоедало. К тому же только здесь и можно было услышать те песни, которые они пели. Ну или на никому не известных концертах, на которые пожилые люди ходят умиленья ради.

Склонности к умилению Варя в себе не наблюдала. Но жизнь стояла в этих песнях во всей ее полноте, и за это Варя их любила.

– Берега, берега… Берег этот и тот. Между ними река моей жизни течет, – старательно выводил певец.

Закончив песню, все куплеты без изъятия, старик пошел по проходу. Денег он не просил, но в пакет, болтающийся у него на поясе, они полетели дождем. Варя положила тоже.

Электричка тем временем вырвалась из широкого кольца Москвы. За окном потянулись простые пейзажи, которые составляли для Вари не меньшую прелесть дороги, чем вагонное пение.

Правда, она особенно любила эту дорогу не весной, а летом. И добро бы по какой-нибудь общепонятной причине – ну, летом погода лучше, что ли, – так ведь нет.

Варя любила летнюю дорогу из-за иван-чая.

Удивительная это была трава! Говорят, бывает трава забвения, лотос, кажется. А иван-чай казался Варе травой времени. Как он расцветал темно-розовыми купинами, знаменуя приход раннего лета, как светлели его цветы, когда лето шло к зениту, как, когда оно еще, казалось, в зените и стояло, иван-чай вдруг делался белесым, словно дымкой подергивался, и становилось понятно, что яркая летняя мощь лишь обманывает глаз, а на самом деле где-то, в воздухе или в земле, уже зародилась осень, и нет ей удержу!..

Рассказывать о таких вещах в тридцать три года Варя не считала нужным. Да и кому она могла об этом рассказать? Да и хотела ли рассказывать? «Иван-чаем» она назвала свой первый сервиз, и этого ей хватило. На чайнике, молочнике, сахарнице, на каждой чашке светилась, сияла эта странная трава во все времена своего летнего цветенья.

Поэтому жаль было, что ее густые острова не мелькают сейчас за окном электрички.

Будь ее воля, Варя переселилась бы в этот город навсегда.

То есть, собственно, воля у нее и так была своя, и ни на кого оглядываться ей не приходилось. Но Москва держала ее крепче всякой оглядки, потому что в Москве была работа, которую она любила.

А сюда она приезжала каждые выходные, притом без видимой цели. Ей нравилось идти по улице, которая плавно спускается к реке, и видеть по обе стороны этой улицы темные от старости деревянные дома – вот этому сто лет, а тому и все сто пятьдесят.

Дому, который принадлежал теперь Варе, было двести лет. Катерина, узнав об этом, удивилась:

– Так он же деревянный! Разве они могут столько простоять?

– Могут, – кивнула Варя. – В Варзуге и дольше стоят.

– Надо же! – покрутила головой Катерина. – А Колька сараюшку на даче поставил, так за год жучок до того источил, хоть сноси.

Катерина работала в парикмахерской на углу. Она с гордостью говорила:

– Как и не в Москве живу! А что, все рядом: работа, дом, магазины все есть. И ездить никуда не надо, ни тебе в метро толкаться, ни по пробкам париться. Повезло!

Зачем жить в Москве, чтобы жить в ней как не в Москве, Варе было непонятно. Но Катерина говорила о своем везении с такой убежденностью, что возражать ей было бы просто неприлично. Приехав из Луганска, за пятнадцать лет она взяла Москву с боем и теперь имела все, о чем мечтала: малопьющего мужа, стабильную работу, достаток, выделенный мужу от завода дачный участок, который можно было в случае чего продать, и, главное, две комнаты в коммуналке. Одну из этих комнат она сдавала Варе. Ради чего, если уж хвастается достатком, Катерина теснится с мужем в одной комнате, Варя не понимала так же, как не понимала ее радости от житья «как не в Москве». Но за комнату она брала немного, характер у нее был не скандальный, а потому ненужными вопросами Варя не задавалась.

В конце концов, ведь и Катерина, наверное, тоже не понимала, почему Варя не переезжает в свое это захолустье, как бишь оно называется, раз уж ей там так нравится, а живет в Москве, где у нее нет никого и ничего, в том числе кола-двора, а при нынешних ценах на жилье и не предвидится.

Варя поднялась на крыльцо своего дома, отперла замок. Все ей здесь нравилось, даже холодный запах, встречающий ее после недельного отсутствия.

И то, что бревна внутри дома были не оштукатурены и не оклеены обоями, а просто выскоблены дочиста, нравилось ей тоже. И что ступеньки лестницы, которая вела на второй этаж, скрипели так громко, будто ворчали и охали, – нравилось и это.

В этом доме было много секретов. Варя догадывалась, что за пять лет, которые он ей принадлежал, она не узнала и половины.

К тому же его крепкие стены, такие же, какие были во всех варзужских домах, напоминали ей детство, а потому вопреки очевидности казались надежной защитой от всех страхов жизни.

«Почему «вопреки очевидности»? – подумала она. – Вот медведь, например, такую дверь точно не открыл бы».

Она вспомнила, как столкнулась с медведем крещенской ночью на лесной тропинке, какую полную, абсолютную, бесконечную свою беззащитность почувствовала при этом, – и вздрогнула. Нет, все-таки крепкие стены – это хорошо. Хотя здесь и медведей нет, и страхи жизни совсем другие.

После того как мать уехала с мужем в Боливию и оставила дочери этот дом, Варя долго приводила его в тот вид, который он имел изначально. Она не изучала никаких документов, делала все только по наитию. Положим, избавиться от примет материнского вкуса – полированной стенки, набитой тяжелым хрусталем, и прочих признаков довольства – было нетрудно. Но понять, что занавески на окнах прежде были здесь вот эти самые, связанные крючком из простых катушечных ниток, но выглядящие так, словно они сплетены какой-то волшебной кружевницей, – понять это было все-таки потруднее.

Хотя, если подумать, ну откуда бы взялись на чердаке эти занавески, если бы они не висели когда-то на окнах? Варя просто забрала их с чердака, выстирала, прокипятила, накрахмалила и повесила на законное место, в светелку на втором этаже.

И резной сундук, в котором они там, на чердаке, лежали, она тоже перенесла в дом и тоже поставила в светелке. Эта комната нравилась Варе больше всех – ее она сделала своей спальней. А комнатку здесь же, на втором этаже, но напротив, – мастерской.

И разве не стоило тратить два часа на дорогу, чтобы провести два дня в таком доме? А ведь был еще сад с сиренью и яблонями, и река, текущая прямо под обрывом на краю этого сада, и баня в саду, такая же старая, как дом!..

Многого все это стоило, и не деньгами измерялось, и даже не временем, которое большинство людей, и справедливо, считают самой дорогою мерой.

Варя неторопливо разложила вещи, привезенные сюда на весну: куртку – в Москве она выглядела уже слишком потертой, а здесь была в самый раз, растоптанные ботинки на толстой подошве – улица, на которой стоял ее прекрасный дом, в дожди становилась не слишком проходимой, цветастый платок, подаренный ко дню рожденья Катериной, – вообще-то Варя таких не носила, но здесь, в саду над рекою, он не казался ей чересчур ярким…

Она раскладывала все это по большим и маленьким шкафам и полкам. Здешнюю мебель мать вынесла в сарай, но, по счастью, а точнее, из бережливости, все-таки не выбросила, и Варя давно уже вернула все эти горки, укладки и шуфлядки в дом.

Еще она привезла в этот раз новое постельное белье. В спальне лежало в шкафу саше со здешними травами. Варя складывала новые простыни на полку и радовалась, что уже через неделю, к следующему ее приезду, они будут пахнуть мятой и зверобоем.

Внизу хлопнула дверь. Варя вздрогнула, замерла. Лестница заскрипела под тяжелыми шагами. Варя почувствовала, что ее охватывает то самое, от чего невозможно двинуть ни рукой, ни ногой, – чувство абсолютной, полной, бесконечной беззащитности.

Назад Дальше