Азарт среднего возраста - Анна Берсенева 20 стр.


Дождавшись, когда машина мужа скроется за поворотом улицы, она спустилась вниз. На ногах у нее были высокие вязаные носки – она всегда носила их дома. Но ступеньки все равно скрипели под ее шагами. В их скрипе Варе слышалось теперь одно лишь уныние.

– Уныние – смертный грех! – громко сказала она ступенькам.

Про смертные грехи Варя знала с детства. Бабушка Ксения верила в Бога так же естественно, как дышала или рисовала свои эскизы. Да это и было для нее естественно: и отец ее, и дед были священниками. Уже когда выросла, Варя догадалась, что бабушка потому и уехала еще перед войной из Москвы на Кольский полуостров – чтобы не арестовали. Здесь много было ссыльных, и она, наверное, хотела среди них затеряться.

Варя сунула ноги в галоши, накинула на плечи цветастый платок и вышла в сад.

Она любила этот сад во всякое время года, но весною он был особенно хорош. Как дорога сюда нравилась Варе летом из-за цветущего иван-чая, так сад нравился ей весной из-за цветущей сирени. Сирени здесь, то есть не в одном Варином саду, а по всему городу, было так много, что она придавала местам, где росла, вид запущенности и свободы. В Варином саду она была в основном белая – и махровая, и обычная, с четырьмя лепестками, среди которых можно было искать «пятерочки» на счастье. И пахла она так, что, если ночью распахнуть окно, то кружилась голова.

На Кольском сирени было мало, и зацветала она поздно, почти в июле, и совсем не пахла. Наверное, поэтому Варя до сих пор и не могла привыкнуть к этой вот бескрайней сирени и к ее кружащему голову запаху.

Но сейчас голова у нее не кружилась, хотя она стояла в саду над спускающейся к реке тропинкой, обсаженной сиреневыми кустами. Старые, но не выродившиеся, а, наоборот, окрепшие, они мощно высились с обеих ее сторон.

«Вот точно так же я на тропинке стояла, – ни с того ни с сего подумала Варя. – Тогда, ночью».

Все время она вспоминала ту тропинку, все время! Конечно, из-за медведя. Она все время себе это твердила: конечно, из-за медведя. Но мужчина, который появился на этой тропинке, и все, что было потом, – как он позвал того жуткого шатуна к себе, и его выстрел, и зверь бросился к нему, но упал замертво раньше, чем успел навалиться на него всей своей шатуньей тушей, – все это сразу вставало у Вари перед глазами. И не перед глазами даже, а в мысленной памяти. Там все по-другому было, в ее мысленном мире; там она видела все точнее и глубже, чем в действительности.

Но теперь она тряхнула головой, отгоняя от себя эти мысли. И почему ей кажется главным то, что другие люди видят только краем глаза, как иван-чай из окна электрички? Почему она думает о том, что не может иметь в ее жизни никаких последствий? Не нужно ей все это! Не нужен выдуманный мир, от которого в действительности нет никакой пользы.

«Что-то во мне не так, – подумала Варя. – Что-то внутренне не так, изначально. По сути! Но что, что?..»

Что в ней было не так, откуда это изначальное «не так» пошло, этого Варя не знала. Только догадываться об этом она могла, извлекая свои догадки из полузабытых воспоминаний и догадок же детства.

Глава 3

Ксении почему-то казалось правильным уйти вот именно в никуда.

Это не было желанием красивого жеста. Жесты, любые, вообще были ей чужды, и, сознавая многие свои недостатки, этого она за собою не знала.

Да, впрочем, внутренне ей было понятно, почему хочется уйти вот так, в неведомое, не имея даже прибежища. Все-таки она надеялась на Божью помощь, как надеялась на нее всегда. А как же можно на нее надеяться, если ловко складываешь свою жизнь сама? Да еще в таких обстоятельствах, когда не устраиваться надо, а лишь рыдать в отчаянии…

Рыдать Ксения не умела. Она плакала, позволив отчаянию овладеть собою, только один раз в жизни – когда умерла бабушка и уехала навсегда за границу единственная ее подруга Эстер, Звездочка; это случилось в один день. И в тот же день, вернее, в ту же ночь она сказала Игнату – задыхаясь прошептала, обхватив его за шею: «Я ни в чем больше тебе не откажу! Ты один у меня остался, один…»

Может, тоже лишь от отчаяния она сказала ему это? Ксения не знала. Она смутно помнила все, что было потом, – первую их ночь, когда ее била такая дрожь, что она не могла даже раздеться перед ним, а Игнат успокаивал ее и говорил, что не надо ей раздеваться, не надо, потом, потом…

И вот теперь она должна была уйти от него, от человека, который был для нее всем – мужем, опорою, смыслом.

Их жизнь зашла в тупик. Может, сами они ее в тупик завели. А вернее, только она, Ксения, была в том виновата. Но, как бы там ни было, пришла пора освободить его от себя. Давно она пришла, эта пора, но у Ксении до сих пор недоставало мужества.

А теперь она решилась.

Игнат уехал в очередную командировку. Он бывал за границей часто и подолгу, это было редкостью для нынешних времен, но Ксению не удивляло. Любые времена, даже такие глухие, как нынешние, должен был пробить его могучий талант, в этом она была уверена. И даже не талант к строительству мостов, который он сам в себе взрастил, а другой, который она почувствовала в нем с самого начала, когда он приехал со своего Севера и позвонил в их с бабушкой дверь, и она кормила его ночью гречневой кашей с луком, потому что никакой другой еды в доме не было.

Ксения и сейчас улыбнулась, вспомнив это, хоть на душе ее лежал теперь камень. Очень уж он был смешной тогда, Игнат! Нет, не смешной. Усталый – месяц добирался с Белого моря в Москву, шутка ли! – растерянный от равнодушного напора, каким встретила его столица… Но нисколько не смешной в том привычном смысле, который бездумно вкладывается людьми в эту оценку.

Ксения вспомнила, как, стоя той ночью на пороге, Игнат смотрел на нее с тем глубоким вниманием, которое было частью его таланта – к жизни таланта, вот какого. Жизнь набрала в нем великую силу, и грех было этой силе мешать.

Она и не хотела мешать. Так она себе говорила, собирая вещи в тесной комнатке, где они жили с тех пор, как стали семьею. Впрочем, стали ли? Теперь Ксения не была в этом уверена.

Она удивлялась своему спокойствию. Откуда оно в ней, как такое может быть? От Игната ведь она уходит, от него, от… От лучшего, что было в ее жизни!

Но спокойствие ее не оставляло.

«Значит, все я правильно делаю, – подумала Ксения. – Сколько можно жизнь его застить?»

Вещей у нее было мало. Их и у Игната было немного – оба они жили здесь словно бы временно, так, что в любую минуту могли собраться и переменить свою жизнь. Удивительно ли, что время этой перемены все-таки настало?

Ксения села к столу, придвинула к себе специально оставленный листок; все остальные листы, на которых она рисовала эскизы к фарфору, были уже уложены. Больше ей укладывать было нечего.

«Игнат! – написала она. – У меня не хватило мужества уйти от тебя в твоем присутствии. Мне Бог вообще мало дал мужества для жизни… Но это я должна сделать непременно. Я должна тебя оставить. Тебе лучше будет без меня, перед тобою откроется совсем другое будущее. Ты многого добьешься в жизни, если тебя не будет отягощать жена из поповских дочек».

И тут она поняла, что пишет неправду. То есть это была правда – про то, что при советской власти, которая, теперь это окончательно стало ясно, установилась навсегда, жена из поповских дочек, отец которой еще в восемнадцатом году расстрелян был в своем приходе, удачи не принесет. Но это ничего не значило для Игната, и Ксения это знала.

Она быстро перечеркнула последнюю фразу и стала писать сбивчиво, торопливо, словно боялась, что не сумеет объяснить ему вообще ничего.

«Господи, Игнат! – побежали неровные строчки. – Ведь дело не в этом! Я не в силах дать тебе такую любовь, какой ты заслуживаешь. Что-то во мне слишком блекло для тебя. Может, слишком я погружена в дело, которое увлекло меня с юности? Иногда я думаю, что фарфоровые узоры нужны мне больше, чем ты… Прости меня за это. Как бы там ни было, я ухожу. Прощай. Чашка пусть останется. Помнишь, их было две? Одну я отдала Звездочке, когда она уезжала, а другую оставляю тебе. У меня нет никого дороже вас и уже не будет».

Чашка, о которой она писала, стояла перед нею на столе. Ксения положила под нее исписанный листок. Эта чашка гарднеровского фарфора была единственное, что осталось от жизни, которая так дорога была сердцу.

Чашке было двести лет, и все эти двести лет она хранилась в семье Иорданских. На ней красовалось вырисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а внизу старинной вязью было выведено: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою». Такие надписи принято было делать на любовном фарфоре. Ксения тоже хотела расписать такую чашку, но подобной надписи придумать не могла. Не было таких слов в ее сердце, и ничего с этим нельзя было поделать.

Весна в этом году выдалась промозглая, будто осень.

Ксения вспомнила, какая яркая, солнечная стояла весна десять лет назад. Тогда и Звездочка еще не думала никуда уезжать – наоборот, полна была счастливых планов о том, как станет она великой артисткой, звездой Мюзик-холла, и Ксенька с Игнатом придут на спектакль, в котором у нее будет главная роль, и аплодировать ей будут так, что все ладони собьют, вот как!.. Они тогда поехали втроем гулять в Серебряный бор, и Ксения – вечно с нею что-нибудь! – подвернула ногу, да так, что ступить на нее не могла, и Игнат нес ее через лес на руках, долго-долго нес, даже она устала и положила голову ему на плечо, а он дышал ровно, будто и ничуть не тяжело ему было ее нести, и в каждом движении его была свобода и мощь, которой ничем не сломить.

Весна в этом году выдалась промозглая, будто осень.

Ксения вспомнила, какая яркая, солнечная стояла весна десять лет назад. Тогда и Звездочка еще не думала никуда уезжать – наоборот, полна была счастливых планов о том, как станет она великой артисткой, звездой Мюзик-холла, и Ксенька с Игнатом придут на спектакль, в котором у нее будет главная роль, и аплодировать ей будут так, что все ладони собьют, вот как!.. Они тогда поехали втроем гулять в Серебряный бор, и Ксения – вечно с нею что-нибудь! – подвернула ногу, да так, что ступить на нее не могла, и Игнат нес ее через лес на руках, долго-долго нес, даже она устала и положила голову ему на плечо, а он дышал ровно, будто и ничуть не тяжело ему было ее нести, и в каждом движении его была свобода и мощь, которой ничем не сломить.

Что это было – то, что охватило ее тогда? Любовь? Или одна лишь потребность защиты, одна лишь тяга к его незыблемости? Теперь Ксения этого не понимала. Да и тогда не понимала, наверное.

Теперь она стояла на мостовой рядом с домом, который стал им случайным пристанищем, и мелкий дождик покрывал холодной пылью ее лицо, закинутое вверх. Ксения нашла взглядом окно их с Игнатом комнаты, перекрестилась и быстро пошла по улице прочь.

Все-таки она отчасти кривила душою, думая, что уходит в никуда. Какие-то мысли о будущем жизнеустройстве у нее, конечно, были. Единственным местом, которое представлялось ей возможным пристанищем, был монастырь.

Все связанное с церковью было для Ксении так привычно, с детства еще привычно, что это и не могло быть иначе. Конечно, именно в монастырь она должна была отправиться, уйдя от мужа. Правда, их почти не осталось, монастырей: теперь, к тридцать восьмому году, советская власть извела их почти под корень. Но Пюхтицкий женский монастырь все же существовал, Ксения знала об этом от батюшки, что служил в церкви у Преображенской заставы. Совсем недавно, когда она говела на Страстной неделе, отец Сергий еще раз подтвердил ей: да, не попустил Господь, чтобы закрыли Пюхтицкий монастырь, недавно получил он письмо от матушки настоятельницы, которая приходится ему двоюродной сестрою.

До площади трех вокзалов Ксения шла пешком: ей хотелось проститься с Москвой.

Она приехала сюда почти ребенком – бабушка успела забрать ее из Рязани до того, как отца расстреляли в его приходе, – и с тех пор жила здесь безвыездно. И вся ее юность, все счастье, что в этой юности было, связалось с Москвою. И разве теперь, когда она прощалась с этим городом навсегда, не было у нее права просто пройти медленно по его улицам?

Даже шума этих улиц, привычного московского шума, Ксения теперь не слыхала. И опомнилась лишь на Ярославском вокзале – он оглушил ее грубым гулом неисчислимой людской толпы.

Ксения растерянно огляделась.

«Господи, и куда теперь? – подумала она. – Билеты взять… Но дают ли их нынче просто так? Может, требуют какое-нибудь предписание, разрешение на отъезд? Или, наоборот, на приезд в место назначения?»

Она вдруг поняла, что до сих пор, несмотря на частые Игнатовы отъезды из дому по его инженерным делам, ей не приходилось заниматься устройством быта самостоятельно. То есть простые домашние дела она, конечно, исполняла: убрать, постирать, купить провизию на оставленные им деньги… Но все соприкосновения с внешним миром доставались ему, и это происходило так естественно, что Ксения этого даже не замечала.

«Иждивенка! – ненавидя себя, подумала она. – И очень правильное слово, как раз для тебя. Ишь, оскорблялась еще, что советская власть тебе его присвоила. А кто же ты еще?»

Подхватив чемодан, старый еще, бабушкин, гранитолевый, она решительно двинулась в здание вокзала, в узорчатый терем, выстроенный посередине площади. Этот вокзал, Ярославский, всегда нравился Ксении больше всех других своей северной красотою, строгой и странной.

В каких кассах продают билеты до нужного ей места, Ксения не знала. Да и до какого, собственно, места следует брать билеты, чтобы добраться до Пюхтицкого монастыря, она тоже представляла смутно.

В центре зала, в самом людском водовороте, она заметила большую группу молодых людей. Они явно собрались вместе не случайно, не бессмысленной толпою, а с какой-то очевидной целью. В середине группы стоял невысокий коренастый паренек и что-то говорил собравшимся. Даже издалека было видно, что говорит он горячо и, наверное, искренне.

Искренность всегда вызывала у Ксении доверие. Она направилась к молодым людям, собравшимся вокруг этого паренька.

– …всех специальностей! – услышала она. Голос был смешной, потому что паренек сглатывал окончания слов. – Ничего, товарищ, если у тебя специальности нету! На месте научишься. Нам все нужны, кто работать хочет. Север наш суровый, но красивый. Кто один раз увидит, сразу полюбит.

Ксения подошла поближе, прислушалась повнимательнее. Через пять минут она поняла, что паренек – обычный вербовщик, набирающий людей на работу в Заполярье. Она уже собиралась отойти, но тут он неожиданно обернулся и посмотрел прямо на нее.

– А ты, товарищ, почему ближе не подходишь, не спрашиваешь? – сказал он. – Что тебя интересует, я тебе все расскажу.

– Ничего меня не интересует, – пожала плечами Ксения. И, чтобы поскорее избавиться от его внимания, добавила: – У меня рабочей специальности нет.

Но ее слова не произвели нужного действия.

– Да ничего же это, сколько раз же уже сказал! – воскликнул он. – Нам там все нужны. Ты, например, библиотекарем сможешь работать. – Паренек окинул Ксению доброжелательным взглядом. – Ты грамотная, сразу видно. А может, и учительницей сможешь.

В его голосе прозвучало такое глубокое, такое наивное уважение к людям, которые могут работать библиотекарями и даже учителями, что невозможно было не улыбнуться. Ксения улыбнулась.

– Сможешь же, правда? – повторил он.

– Правда, – кивнула она.

– Тогда записывайся ко мне! – радостно воскликнул он. – У тебя и вещи с собой. – Он кивнул на чемодан у Ксении в руках. – Так поехали с нами! Меня Андрей Гаврилов зовут. А тебя как?

Говорил он горячо и громко, но взгляд у него был нисколько не горячий. Мягкий у него был взгляд, как… Как у оленя! И глаза были той красивой формы, которая в старинных романах называлась миндалевидной. Сам он был, пожалуй, вовсе некрасив: чересчур коренастая и приземистая фигура, грубоватые черты лица. Но глаза завораживали этой своей мягкостью и детской простотою.

– Меня Ксенией зовут, – невольно поддаваясь обаянию его взгляда, сказала она. И решительно добавила: – Ксения Леонидовна Иорданская.

Она ожидала, что, услышав поповскую фамилию, Андрей Гаврилов сразу отведет взгляд и в лучшем случае сделает вид, что он ее не видел. Но вместо этого он тут же открыл тетрадку, которую держал в руке, и принялся старательно выводить в ней карандашом округлые буквы.

– И-ор-дан-ская… – записал он. – Так я пишу: учитель, библиотекарь, да?

– Постойте, – попыталась возразить Ксения, – что значит: я пишу? Куда вы меня записываете?

– К нам, – просто ответил Андрей Гаврилов. – К нам на Белое море. Знаешь, как у нас хорошо!

Это были магические слова – Белое море… Ксения столько раз слышала их от Игната, что они связались в ее сознании именно и только с ним: с прямым взглядом его глаз, поставленных так широко, что во всем его лице не было из-за этого ничего округлого, обтекаемого; с могучим разворотом его плеч, на которые она, не будучи мала ростом, всегда смотрела снизу вверх, будто на скалу; с едва ощутимым, живым и прекрасным поморским говором, который так и не исчез, несмотря на пятнадцать лет, что Игнат прожил в Москве, и на три иностранных языка, на которых он говорил свободно.

– На Белое море? – растерянно переспросила она.

– Ну да, – кивнул Андрей Гаврилов. – Поехали к нам, Ксения Леонидовна. Тебе там хорошо будет, – убежденно добавил он.

И тут Ксения почувствовала, что ее охватывает какое-то необъяснимое спокойствие.

«Белое море… – Слова эти отдались в ее сердце, но совсем не болью отдались, не горестью. Они словно волною по ее сердцу прошли, как отголосок юности, ее первого чувства к Игнату. – Он правду говорит, этот Гаврилов. Мне там хорошо будет. Чего еще искать, зачем?»

– Запишите меня, пожалуйста, Андрей, – сказала она. – Учителем, библиотекарем. Кем угодно.

Глава 4

Покупка квартиры произошла быстро и без особенных усилий.

Александр не стал перекладывать на Аннушку заботы по приобретению жилья. Она хотела, чтобы он обеспечил ее всем необходимым. Он ей это пообещал, хотя и без слов, но, в его понимании, безоговорочно. Так что отговорки вроде: «Я занят, займись этим сама», – казались ему теперь неприличными.

Впрочем, и сам он квартирными делами заниматься все же не стал. И работы было, как всегда, много, и… Не было у него желания заниматься подробностями обустройства. Не было, и все; он старался не объяснять себе, почему.

Назад Дальше