Ньютон - Питер Акройд 5 стр.


Вернувшись в Кембридж, он подготовил свой первый курс в качестве лукасовского профессора – лекции по оптике. Перед этим он говорил Коллинзу, что намерен продолжать с того места, на котором остановился Барроу перед своим уходом, однако тут он явно поскромничал. В январе 1670 года он объявил аудитории (тем студентам, которые все-таки собрались его послушать): «Я полагаю, что будет вполне допустимым, если я подвергну принципы этой науки более строгому исследованию и присовокуплю то, что я сам открыл по данному предмету, установив, что эти сведения отвечают результатам многообразных опытов». Иными словами, он планировал открыть своим слушателям природу света, которую обнаружил в ходе экспериментов с призмами. Белый свет, заявлял Ньютон, состоит из бесчисленного множества цветов, каждый из которых характеризуется своим углом преломления. Пожалуй, мало кто из кембриджских лекторов столь тщательно готовился к занятиям. Однако на студентов, посещавших его лекции (если такие студенты вообще имелись), сообщаемые им сведения не произвели особого впечатления: во всяком случае, никто из них, похоже, не оставил никаких записей по этому поводу.

Вряд ли его особенно заботило отсутствие интереса с их стороны. Когда Коллинз написал ему из Лондона, прося дать разрешение на публикацию некоторых его математических расчетов, Ньютон согласился на это предложение «при условии, чтобы имя мое при этом нигде упомянуто не было, ибо я никак не желал бы публичной оценки и не умел бы с нею справиться, если бы паче чаяния ее приобрел. Она, по всему вероятию, лишь расширит круг моих знакомств, а этого я всеми силами намерен избегнуть». Вот вам явное свидетельство того, что этот человек сознательно поместил себя в кокон уединения и лелеял свое одиночество – оно служило ему чем-то вроде панциря, под защитой которого он мог прятаться, как черепаха. Ньютон постоянно отказывался от сотрудничества с другими и испытывал затруднения, излагая самые глубокие свои мысли: все это являлось неотъемлемой чертой его натуры. Возможно, позже мы воскликнем вслед за графиней из шекспировской пьесы «Все хорошо, что хорошо кончается»: «Я поняла уединенья тайну».[23]

Весной следующего года, вернувшись в Вулсторп, он продолжал переписываться с Джоном Коллинзом, который, судя по всему, старался, чтобы Ньютон не утратил интереса к математике. Так, он просил Ньютона подготовить публикацию одного латинского учебника по алгебре, а кроме того, время от времени посылал ему книги, которые считал интересными или важными. Отправив Ньютону De Motionibus Джованни Борелли,[24] он получил резкую отповедь. Ньютон просил его больше не присылать никаких изданий, «ибо вы окажете мне большую услугу, если станете сообщать мне в своих посланиях лишь названия наилучших книг, какие выходят». Он не хотел ни перед кем быть в долгу.

При этом он продолжал свои математические исследования. Так, он написал трактат «Метод производных и бесконечные ряды», где вводил понятие бесконечно малых, или «неопределенных», членов уравнения. До этого он написал статью о силах вращения, теперь же начал работать над трактатом под названием De Gravitatione et Aequipondio Fluidorum.[25] Но даже в рассуждениях о механике жидкостей Ньютон упорно подчеркивает постоянное присутствие Бога в материальном мире и Его постоянное вмешательство в этот мир. Особое внимание Ньютона к этим вопросам, которые он позже затронул в «Началах», в чем-то сродни его интересу к алхимии и теологии. Впрочем, ни одна из этих работ так и не стала достоянием публики или хотя бы математической общественности. В 1671 году он расширил свою более раннюю статью De Analysi, но и эту ее версию так никогда и не отдал в печать.

Размышления молодого профессора произвели на Коллинза огромное впечатление. Узнал он и о подозрительности Ньютона, и о его стремлении к уединению. Говоря о возможности публикации Ньютоновых трудов, Коллинз заметил одному из своих друзей, что «наблюдал в нем нежелание расставаться с ними или по меньшей мере нежелание испытывать при этом страдания, каковые для него были бы неизбежны, вот почему я предпочел больше не тревожить его касательно этого вопроса». Оказалось, что это лучшая политика, и она принесла нежданные плоды.

В конце 1671 года Ньютон, при посредничестве Коллинза и Барроу, позволил членам Королевского научного общества осмотреть свой шестидюймовый телескоп. Барроу перевез прибор из Кембриджа в Лондон, где Генри Ольденбург, секретарь общества, выставил этот инструмент в помещении общества в Грешем-колледже, в лондонском районе Бишопсгейт. Успех был грандиозный. Телескоп триумфально перевезли в Уайтхолл,[26] где Карл II благосклонно принял сей драгоценный дар, а королевский астроном объявил Коллинзу, что это «поистине чудо искусства».

После этого, не прошло и трех недель, Ольденбург написал Ньютону, поздравив его со столь замечательным устройством и посоветовав ему выдвинуть свою кандидатуру для избрания в члены Королевского научного общества. Ньютон отвечал в относительно любезных для него выражениях и заключал, что «выразит свою благодарность, сообщив результаты своих скромных одиноких изысканий с целью поддержать ваши философические штудии». Никто и представить не мог, насколько необычными окажутся эти скромные и одинокие изыскания. Ньютон был официально избран членом общества 11 января 1672 года и оставался связан с этой организацией до конца своих дней.

Королевское научное общество было основано всего за двадцать четыре года до этого. Первоначально оно размещалось в доме одного из оксфордских преподавателей. Регулярные собрания общества начали проводиться только в 1660 году, а почти три года спустя, в 1662-м, король дал официальное согласие на основание общества. Его члены сознательно исключили из сферы рассмотрения вопросы политики и религии, что было весьма мудро после всех перипетий английской революции и реставрации монархии. Девизом ученых стало выражение «Nullius in verba», то есть «слова – ничто», или «ничего не принимай на веру». Больше всего их интересовали факты, притом изложенные на простом английском языке; их не занимали ни идеология, ни тем более «религиозный пыл». Они намеревались действовать согласно заповедям практичности и прагматизма. Научные изыскания представлялись им способом утихомирить общественные разногласия: в каком-то смысле очень английская задача. По сути, общество тогда представляло собой весьма разнородную группу натурфилософов и экспериментаторов, чьи дискуссии и обмены мнениями в значительной степени основывались на размышлениях, наблюдениях и определенной школе научной мысли, которую можно назвать «Давайте вообразим, что…».

Спустя восемь дней после своего избрания Ньютон, явно воодушевленный признанием и новообретенным статусом, писал Ольденбургу, что счастлив изложить теорию света, которая побудила его соорудить свой телескоп. Он заявлял, что это «философическое открытие», добавляя, что оно, по его суждению, является «необычайнейшим, если не значительнейшим достижением, раскрывающим тайные действия Природы». Ошеломляющее заявление: в нем чувствуется большая самоуверенность и огромные – хотя и справедливые – амбиции. Он заявлял, что открытие истинных компонентов света знаменует собой некий водораздел, переломный момент в естествознании. И вот 6 февраля Ньютон отсылает Ольденбургу свою статью, на сей раз озаглавленную «Теория света и цветов». Два дня спустя ее тщательно изучили члены общества. В ней, в частности, утверждалось, что «цвета… суть изначальные и врожденные свойства, объясняющие несходство различных лучей» и что «свет есть смешение лучей, наделенных всеми возможными цветами». В этом и состояло новое знание.

Ольденбург в ответном письме выразил свое необычайное восхищение, объявив, что революционный подход молодого профессора к природе света принят очень благожелательно. Ньютон, в свою очередь, послал столь же восторженный ответ, сообщив, что это «несравненная честь» – быть признанным «столь здравомыслящим и беспристрастным собранием», а не истолкованным превратно каким-то «предвзятым и придирчивым сборищем». Он дал Ольденбургу разрешение напечатать эту статью в Philosophical Transactions – журнале, который издавало Научное общество. Теперь Ньютон, так сказать, официально вошел в ряды европейского сообщества натурфилософов, а анонимность, к которой он некогда так страстно стремился, была им утрачена навсегда.

Глава шестая

Тайная вера

Но среди тех, кто присутствовал при чтении его статьи в Грешем-колледже, нашелся ученый, принявший ее совсем не с таким горячим энтузиазмом. Этого ученого звали Роберт Гук. Он написал Ньютону, превознося его «милые и любопытные» эксперименты, и затем развенчивал их в пользу собственной излюбленной «волновой теории» света. Критика была особенно ядовитой, так как Гук являлся в Королевском обществе куратором всех научных опытов. Ньютон не ответил ему напрямую, однако послал письмо Ольденбургу, где уничижительно отзывался о критических замечаниях Гука; он не сомневался, что при более строгой проверке его теория «будет признана верной, подобно истине, как я ее и изложил». Ньютон полагал, что свет состоит из мельчайших частиц, «корпускул», и мимоходом замечал, что «ныне уже незачем обсуждать… является ли свет неким телом». Но он не хотел настаивать на собственной точке зрения. Он был слишком увлечен своей теорией гетерогенности света.

Глава шестая

Тайная вера

Но среди тех, кто присутствовал при чтении его статьи в Грешем-колледже, нашелся ученый, принявший ее совсем не с таким горячим энтузиазмом. Этого ученого звали Роберт Гук. Он написал Ньютону, превознося его «милые и любопытные» эксперименты, и затем развенчивал их в пользу собственной излюбленной «волновой теории» света. Критика была особенно ядовитой, так как Гук являлся в Королевском обществе куратором всех научных опытов. Ньютон не ответил ему напрямую, однако послал письмо Ольденбургу, где уничижительно отзывался о критических замечаниях Гука; он не сомневался, что при более строгой проверке его теория «будет признана верной, подобно истине, как я ее и изложил». Ньютон полагал, что свет состоит из мельчайших частиц, «корпускул», и мимоходом замечал, что «ныне уже незачем обсуждать… является ли свет неким телом». Но он не хотел настаивать на собственной точке зрения. Он был слишком увлечен своей теорией гетерогенности света.

Гук был страстным экспериментатором и теоретиком. Его первый биограф писал, что «его гнала вперед… неистощимая изобретательность, и в погоне за новыми увлечениями он позабывал предшествующие открытия». Он поистине являл собой дитя новой эры экспериментов, пример неутомимого натурфилософа, постоянно жаждущего знаний и считающего весь мир научных исследований своей вотчиной. Однако, в отличие от Ньютона, он, будучи человеком общительным и компанейским, вполне вписывался в жизнь лондонских кофеен вроде «Греческой» или «Радуги», где художники и философы, поэты и экспериментаторы в часы досуга обменивались мнениями и беседовали на разные темы. Гук без особой теплоты относился к серьезному и скрытному Ньютону. Он обладал выдающимися способностями по части интуиции и «изобретательности», но, опять-таки в отличие от Ньютона, не был наделен математическим или аналитическим умом. Так, когда Гук заявил, что открыл закон тяготения еще прежде Ньютона, тот парировал: «Я знаю, что для этого предприятия он недостаточно сведущ в геометрии». Эти два современника неминуемо должны были когда-то схлестнуться.

К Гуку, который раскритиковал Ньютонову оптику, присоединились и другие натурфилософы – в частности Гюйгенс и английские иезуиты из Льежской университетской ассоциации, известные своими активными научными изысканиями. Один иезуит даже опрометчиво заметил, что Ньютон, мол, выдвинул «гипотезу», хотя под это снисходительное определение теория Ньютона никак не подходила: он доказывал свои предположения теоретически или экспериментально, проводя изнурительные наблюдения и методичнейшие вычисления, и ни о какой «гипотезе» не могло быть и речи. Если кто-то хотел бросить тень сомнения на его выводы, следовало сделать это, опираясь на результаты экспериментов. Вот что такое наука, считал он. Как и во всех своих размышлениях, Ньютон мучительно пытался достичь того, что считал математической истиной. В своем ответе Гуку он заметил: «Наука о цветах становится рассуждением, которое более приличествует математикам, нежели натуралистам». Собственно, можно сказать, что он математизировал природу. Вот почему такие оппоненты Ньютона, как Уильям Блейк и поэты-романтики, называли его врагом воображения.

Критика современников расстраивала его сильно, хотя он и старался не подавать виду. Он считал, что совершил «значительнейшее» открытие во всей истории науки, – и что же, он сделал это лишь ради того, чтобы его подвергали сомнению и забрасывали вопросами те, кто явно стоял ниже в научной иерархии? Когда Коллинз предложил опубликовать его лекции по оптике, он отказался, поскольку «уже обнаружил, что печать приносит мне мало пользы и что я не буду наслаждаться прежним чувством безмятежной свободы, пока не откажусь от подобных публикаций». Ньютон утратил эту «безмятежную свободу» во время споров о его статье в Philosophical Transactions. Он завяз во внешнем мире, в вопросах и расспросах, его принуждали оправдываться. Даже корректность его экспериментов подвергали сомнению. Такого он потерпеть не мог.

Летом 1672 года он отправился в Вулсторп – вероятно надеясь освободить голову от всех дискуссий, которые так неожиданно и неудачно на него обрушились. Возвращался он туда и следующей весной. Но эти перерывы не усмирили его. Вновь оказавшись в Кембридже, он написал послание Генри Ольденбургу, заявляя: «Возможно, мне следовало бы перестать быть членом вашего Общества. При всем моем уважении к этому органу я не вижу, какое благо способен ему принести, и кроме того, по причине большого расстояния не имею возможности пользоваться всеми преимуществами его собраний, посему я предпочитаю выйти из его состава». Ольденбург пытался успокоить Ньютона и пообещал снять с него обязанность ежеквартально выплачивать членские взносы. Стороны дали конфликту угаснуть, и Ньютон остался членом Королевского научного общества.

Впрочем, его отклик на критику, исходившую от этой организации, был характерен для его отношения к миру в целом. Он затаил обиду; ему хотелось выйти из Общества, пока он не услышал новых замечаний и оскорблений. Как раз тогда Ньютон жаловался Коллинзу, что столкнулся с «грубостью». Его высокая самооценка могла сравняться разве что с его крайней уязвимостью. Когда позже Ольденбург написал ему, что следовало бы «оставить в прошлом всякие несообразности», которые высказывали ученому Гук и прочие, Ньютон сообщил в ответ, что «более не намерен печься о философических предметах». От этой фразы отчетливо веет раздражением. Нет, он не мог допустить, чтобы кто-нибудь хоть как-то оспаривал его веру в собственную правоту (а возможно, даже и в свое всемогущество). Но это, в сущности, детская обида, и она, возможно, определенным образом связана с его детскими переживаниями – в особенности с жизнью без матери в сравнительно раннем возрасте, когда ему могло показаться, что весь мир ополчился против него. Он прекратил переписку с Ольденбургом на полтора года.

Ньютон закончил читать курс лекций по оптике и осенью 1673 года уже начал вести новый курс – по арифметике. Для студентов, случайно забредавших в аудиторию, его лекции казались невероятно трудными, почти непонятными, однако он продолжал читать их еще одиннадцать лет. Тексты этих девяноста семи лекций были, согласно правилам, в конце концов переданы на хранение в университетскую библиотеку.

Очередным подтверждением высокого положения Ньютона в колледже стало переселение в новые, более роскошные покои. Они располагались в передней части колледжа, на первом этаже, между главными воротами и университетской церковью. При них имелся небольшой садик, где он прогуливался, предаваясь размышлениям; кроме того, там была крытая лестница и галерея, в которой он установил свой телескоп-рефлектор. По всей видимости, рядом находилась маленькая пристройка-сарайчик, превращенная им в лабораторию. Вместе с Ньютоном в это жилище перебрался и Уикинс: нет никаких сомнений, что он по-прежнему оставался помощником Ньютона.

В новом жилище Ньютон продолжил то, что один из современников назвал «химическими штудиями». Перед этим он уже разъяснил Ольденбургу, что погрузился в «некоторые иные предметы» и «собственные мои занятия, ныне поглощающие почти всё мое время и мысли»: по всей видимости, он имел в виду алхимические эксперименты, понятные лишь немногим. В то же самое время он углубился в еще один предмет, тесно связанный с его алхимическими опытами и исследованием античной мудрости: он начал изучать Писание. На обороте черновика письма к Ольденбургу, в котором он заявлял о намерении оставить «философию», он набросал кое-какие сведения, касающиеся ветхозаветных пророчеств.

Особенно усердно он изучал пророчества Даниила и Откровение Иоанна Богослова. Он пытался отыскать вечную истину. Для него между наукой и теологией не существовало разрыва: они являлись частью одной задачи. И теология, и наука в равной мере служили путями Господними, ключами к истинному пониманию Вселенной. Он был философом в древнем смысле этого слова – искателем мудрости. В одном из своих предыдущих трактатов, De Gravitatione,[27] он предположил, что «между способностями Божественными и нашими собственными имеется гораздо более значительное сходство, нежели представлялось философам». Ему хотелось быть ближе к Божественному.

Как и следовало ожидать, Ньютон изучал Ветхий Завет тщательно и скрупулезно. Он сделал больше тридцати переводов-версий Библии. Он выучил древнееврейский, чтобы изучать тексты пророков в оригинале. Он завел особую книжку, куда заносил основные вехи своих изысканий, с заголовками вроде Incarnatio или Deus Pater.[28] Он собрал огромную библиотеку святоотеческой и библейской литературы. В своем жадном стремлении к подлинному знанию он прочел труды всех авторитетных специалистов по данному вопросу, писавших в предшествующие столетия, и освоил основные тексты современной ему теологии, теологии XVII века. Он желал овладеть предметом, как раньше овладел оптикой и математикой. После его смерти осталась незавершенная рукопись по библеистике объемом около 850 страниц, а также множество разрозненных бумаг и заметок.

Назад Дальше