Дорина поглядела по сторонам. Сад, на минуту обретший реальность, вновь стал прежним, пустым, неподвижным, тусклым, безрадостным. Она потрогала свое лицо, влажное от пота, будто от слез.
* * *Остин ночью плакал. Услышав всхлипывания, Митци зашла к нему в комнату. «Остин, милый», – произнесла она в полумраке. В ответ раздался какой-то животный хрюкающий звук. Загорелся ночник, и она увидела искривленное лицо Остина. Гримаса бешенства и отвращения. Это было то самое лицо, которое преследовало ее в снах, огромное, злое, лицо совы, внезапно ослепленной светом. А может, эта сова – только плод ее воображения? Остин выключил свет. Митци поспешно вышла из комнаты.
Но сейчас уже было утро, утро следующего дня, и она сидела за пишущей машинкой в конторе. Щиколотка болела, шрам на лице подсох и стянул кожу, от этого лицо стало похоже на какую-то шутовскую маску. Митци то и дело почесывала щеку, и вновь выступала кровь, после чего она прикладывала платок и смотрелась в зеркало. Она любила Остина. Любила очень давно, но сейчас в ней будто что-то вспыхнуло. Ей было жарко, волны жара опаляли Митци, словно она все время стояла вблизи открытой топки. Она не предполагала, что его присутствие поблизости, каждый вечер, в доме, будто в теплом сухом гнезде, приведет к такому. Такое она испытывала разве что в далеком детстве, когда мама была рядом. «Я люблю его и не отпущу, – думала Митци. – Он ведь пришел ко мне. Он сказал: мы с тобой, как на острове. Я люблю его, я не буду его мучить непонятностями, как другие. Со мной он забудет о злых духах, со мной он успокоится. Он может относиться ко мне как хочет, даже грубо, он знает, что я не обижусь». Пылающее гневом лицо все еще стояло перед ней, лицо льва, величавое и грозное.
– Мисс Митци, разрешите обратиться к вам с вопросом? – прозвучал сзади голос Сиком-Хьюза. Он часто так к ней обращался, может быть, с насмешкой.
Митци, с отсутствующим видом почесывавшая грудь, торопливо застегнула блузку.
– Слушаю, мистер Сиком-Хьюз.
– Не позволите ли вас сфотографировать?
– Но…
– Ну сделайте мне этот маленький подарок, на память.
Сиком одарил ее самой поэтической улыбкой, на какую только был способен, и пригладил седые грязные волосы, на концах слегка завивающиеся.
– Я согласна.
– Идемте.
Мистер Сиком-Хьюз протянул руку, и Митци с некоторым удивлением подала свою. После этого предложения сфотографироваться их отношения как будто стали другими. Мистер Сиком-Хьюз не привел, а скорее приволок ее в студию. В глубине помещения висел обломок прежних времен – фон, изображающий террасу какого-то богатого дома, за которым виднелось озеро, а еще дальше – горы. Перед фоном стоял покрашенный белой краской железный стул.
Митци села.
– У меня шрам.
– Я получил выгодное предложение. Возвращаюсь в Уэльс. На родину.
Надеюсь, прежде чем уехать, он вернет мне деньги, подумала Митци.
– У меня шрам, – повторила она.
– Пустяки. Выберем подходящий поворотик. Разрешите?
Руки мистера Сиком-Хьюза были мягкими и успокаивающими. Он повернул голову Митци таким образом, чтобы скрыть шрам, заботливо поправил ей волосы, провел пальцами по щеке, развернул плечи. По его воле ее рука небрежно легла на спинку стула. Потом, неизвестно как, его рука оказалась у нее под коленом.
– Вы не против накинуть? Это принадлежало когда-то моей матери.
Он держал большую белую шаль, вышитую белыми летящими птицами. Накинул шаль ей на плечи. Митци радостно рассмеялась.
– Там у нас водятся тюлени, – сообщил мистер Сиком-Хьюз, отойдя в глубину студии. Он пользовался допотопной камерой, но утверждал, что это непревзойденная модель; сейчас он укрыл голову черной тканью и голос его звучал приглушенно. – Там водятся тюлени, – повторил он, – и большущие крабы, а скалы там влажные и розовые, как рассвет, и в небольших заливах морская вода похожа на взбитые сливки, а в ней растут ярко-желтые водоросли, напоминающие длинные распущенные волосы. И бакланы пролетают низко над водой, словно призраки. Там пустынно и слышны лишь дикие пронзительные крики чаек.
– Где все это? – спросила Митци.
– В Уэльсе. Около моей деревни.
Мне так спокойно, думала Митци. Ему бы работать массажистом. Белая шаль ласкала ей плечи, благоухала старинными духами и пудрой, которую когда-то стряхнули с пуховки. Боль в щиколотке утихла. С неожиданной, ошеломительной радостью она поняла, что ей хорошо. Она перенеслась на скалы у моря, вблизи замка, где Остин ждет ее на террасе, прикованный ею же к стене серебряной цепью, где между звеньями сверкают жемчужины; и на закате они будут сидеть на этой террасе, и целоваться, и слушать дикие пронзительные крики чаек, и смотреть, как баклан пролетает, будто призрак, над волнами; пока наконец не взойдет круглолицая луна и морская вода станет похожей на расплавленное серебро.
Большой квадратный глаз уставился на нее, а приглушенный голос мистера Сиком-Хьюза то возносился, то опадал, будто волны.
– Мисс Митци, я люблю вас. Будьте моей женой.
Мистер Сиком-Хьюз садится перед ней на корточки, белая шаль начинает куда-то съезжать.
– Кажется, я на минуту задремала.
– Вы согласны стать моей женой?
– Море, мне приснилось море. Замок на острове.
– У нас будет свое небольшое предприятие в Аберистуит.
– Нет, нет, я же вас не люблю.
Митци поспешно встала. Он смотрел на нее снизу.
– Мисс Митци, ну выслушайте, вы не могли не догадываться о моих чувствах и, кажется, были не совсем против, я это видел, но как джентльмен не настаивал. Я сочинил поэму о вас на гэльском диалекте, пятьсот строк. У нас будет свое дело в Аберистуите и домик у моря, ведь вам снилось море.
– Не обижайтесь, мистер Сиком, но я никогда не дам согласия, не стану вашей женой, пожалуйста, встаньте.
Он встал.
– Мисс Митци, но позвольте мне хотя бы мысленно любить вас. Мечтать о любви любимой женщины – для мужчины это уже немало. В моей жизни так мало счастья. А это чувство будет наполнять мои сны, мои стихотворения. Человеку нельзя без мечты. Я мог бы посылать вам письма, стихи и цветы со скал. Понимаю. Как же я дерзнул надеяться. Но разрешите… продолжать любить вас… и, может быть… иногда… вы будете приезжать в Уэльс ко мне в гости… а может, я просто буду думать о вас, ночами.
– Я не желаю, чтобы вы думали обо мне ночами, – сказала Митци. – Из-за вашей любви я чувствую себя грязной, меня это не устраивает. Верните мне деньги, которые задолжали. Мне хочется, чтобы вы вернули мне деньги, а потом исчезли и о вас не было бы ни слуху ни духу. Не прикасайтесь ко мне. Я люблю другого.
Наступило молчание. Мистер Сиком-Хьюз поднял лежащую на полу шаль. Митци помчалась в контору за пальто и сумочкой.
– Извините, – бросила она на ходу. Она чувствовала себя грязной. Ей нужен был Остин.
Дома она расплакалась, потому что не знала, что сталось с мистером Сиком-Хьюзом после ее бегства. Он ведь такой несчастный. И такой противный.
* * *Живая изгородь из бирючины светилась, будто небо, усеянное звездами. А звезды и в самом деле дают свет? Говорят, что погасшие звезды все еще излучают свет. Вот только на лондонском небе нет звезд, ночное небо здесь воспаленно-пурпурного цвета. Остин водил рукой по сухой земле между корнями. Очки свалились с носа, когда он перелезал через забор. И тут он увидел их в траве, как чьи-то зловеще поблескивающие, оброненные глаза.
Он почувствовал что-то липкое на щеке. Паутина, только что им разорванная. Заметил у себя на пальто паука и стряхнул с отвращением. Трава покрыта росой, и ноги скользят по ней. Неожиданно перед ним возникла высокая белая фигура – статуя, о которой он забыл.
Целые дни он шатался по городу. Прохожие провожали его удивленными взглядами. Заходил в музеи, но не в силах был на чем-то сосредоточиться. Какое-то время просидел в Национальной галерее, листая вечерние газеты. У него была привычка в полдень дремать в парке. Ему снилось, что Бетти не умерла, что живет безумной пленницей в каком-то замке. К одежде прилипали сухие травинки, и в носу что-то щекотало. Он теперь возвращался домой попозже, чтобы не встречаться с Митци, взявшей моду упрекать его.
Шторы в гостиной были задернуты, но сквозь щель пробивался свет. Увидит ли он Дорину? Или она его увидит и… закричит? Ослабеет, рухнет на пол? Он уже однажды видел, как такое с ней случилось. Как же он любит ее, и вместе с тем как боится ее испуганного лица. Ее хрупкость и беззащитность причиняли ему сладкую боль, будто он отыскал маленького раненого зверька и не знал, как его успокоить.
Нестойкое, капризное счастье их семейной жизни слагалось именно из таких чувств. Он любил ее всегда какой-то умиленной, до слез на глазах, любовью. Она играла беззащитность, чтобы ему угодить. Они играли дуэтом, и казалось, что от этого к нему возвращается утраченная невинность. Вот только в ее смехе постоянно звучало напоминание о смерти, а поднятая рука будто всегда невольно указывала в сторону зловеще скрытых вещей.
Остин крепко ухватился левой рукой за подоконник, стараясь ступать осторожно, чтобы гравий не зашуршал под ногами. Там, в комнате, Дорина сидела в центре золотого свечения, будто Мадонна. От волнения он чуть не упал. Только это была не Дорина. Это Мэвис сидела у стола и писала письмо. Она была похожа на усталого печального ангела. Губы ее шептали что-то, наверное, чье-то имя.
Остин отошел от окна. Ему хотелось окликнуть ее, разбить заклинание, но он боялся непоправимого. Все против него, и он может потерять Дорину. Любой шаг в этих неблагоприятных обстоятельствах может привести к несчастью. Может, жена его бросила и боялась в этом признаться? Нет, она никогда не согласилась бы вот так уйти к другим, зная, что это его уничтожит, никогда не предала бы его.
Они играли в насилие, всего лишь играли. Надо было вовремя прекратить эту игру, громко сказать: «Хватит, возвращайся». Но у него не хватило самообладания. Он утратил власть над своими движениями, поэтому любое прикосновение к Дорине могло оказаться смертельным. Он обязан позволить ей странствовать, вернуться она должна по собственной воле. В конце концов собственные призраки и приведут ее назад. Он подождет, у него есть время, ведь они связаны неразрывными узами. Пусть отдаляется… все равно она его пленница. Навсегда.
Остин шел назад по своим же следам, скользя на мокрой траве. Тяжело ступил на цветы, растущие вдоль кромки выкрошившегося кирпичного забора, нагретого за день солнцем. Толстое сплетение глицинии, послужив ему ступенькой, хрустнуло под его весом, когда он начал перелезать через забор. Через минуту он уже шел по улице, отряхивая одежду, с сердцем, наполненным печалью.
– Мистер Гибсон Грей!
Какие-то двое стояли на тротуаре под фонарем.
– Мистер Гибсон Грей! Вы ведь мистер Гибсон Грей?
– Я.
– А я думаю, вы это или не вы.
Остин узнал уборщицу по фамилии Карберри. Она держала за руку мальчика лет десяти.
– Добрый вечер, – произнес Остин.
– Так и думала, что это вы, – продолжала миссис Карберри, – хотя свет еле горит, да еще вижу плохо, очки забыла. Раньше при прежнем правительстве фонари горели поярче. Вы мне не поможете?
– К вашим услугам.
– Рональд при мне. Это вот Рональд, мой третий сын, а есть еще две девочки, помладше, да с ними и заботы поменьше. Рональд, это мистер Гибсон Грей. Вот, заупрямился, не хочет переходить улицу. Он у меня не такой, не как все дети, трудный, но Господь знает, что это не его вина. Ну же, пошли. Идем. – Миссис Карберри тащила мальчика, а он упирался. Лицо у него было бледное, болезненно припухшее, напряженное и испуганное. – И машин в это время ездит не так уж много, вон одна едет. Мне кажется, он не машин боится, но вот приходится его тащить, а он такой сильный, знаете, улицы почему-то боится, что-то ему тут не нравится. Вы не против будете взять его за другую руку, и переведем, вдвоем быстрее получится. Раньше когда-то отец водил его, так он улыбался, теперь уже так не улыбается, может, мужская помощь нужна, но мой сейчас уже ничего не хочет делать. Ну, Рональд, дай дяде ручку, и перейдем дорогу, не бойся. Так вы поможете?
– Конечно. – И Остин взял мальчика за руку. Она свисала безвольно, оказалась такой маленькой, слабой. Остин сжал руку – никакого ответа. Как мертвая мышка. Неужели болезнь ума так ослабляет тело?
– Придется немного потащить, – сказал Остин и поволок мальчика за собой. Тот поддался. И так втроем они перешли улицу.
– О, спасибо за вашу доброту, Бог мне вас послал, иначе стояла бы там полчаса, а то еще застряли бы посреди дороги, среди машин.
– Вы дойдете до дому? Может, вас проводить?
– Нет, нет, он только на улице капризничает, а в метро ездить любит. Забираю его с собой, как только получается, потому что отец на него кричит, раньше брала с собой к сестре на выходные, но теперь она не хочет. Дальше мы уже справимся, спасибо вам большое.
– Спокойной ночи.
Остин вернулся к прерванным размышлениям. На несколько минут он оказался в иной реальности. А сейчас его снова окружило, отгородив от мира, гудящее облако мыслей. Мэтью сказал, что не придет в Вальморан, но он может передумать. Какое слово произнесли губы Мэвис, когда она задумчиво оторвалась от письма? «Мэтью». Вся вселенная твердит: «Мэтью».
Он шел, не разбирая дороги. Дорина… в силах ли еще ее любовь спасти его, и возможно ли чудо, и существует ли еще Итака? Душа мелеет очень медленно, едва заметно, но иногда человек улавливает нарастание в себе бесчувственности, и это звучит для него предостережением. Стоит раз ответить на тревогу ночного звонка, и в дальнейшем уже ничего нельзя будет исправить. Что подумала обо мне миссис Карберри? – вдруг спросил он себя. Видела ли она, как он перелезает через забор? Но какая разница, что подумала миссис Карберри? Если Бог существует, то и ему тоже все равно, что думает миссис Карберри.
* * *– Шпинат, но без картофеля. Гонконг, конечно, очень интересный город?
– Да, завораживающий.
– Почему же ты не остался на Востоке?
– По правде сказать, я чувствовал себя там не совсем уютно. Решил вернуться. Дома лучше.
– Да, безусловно.
– Где родился, там и пригодился.
– Да.
Наверное, это праздные мысли, думала Мэвис, но почему он такой… толстый, такой важный, как восточный вельможа, и такой старый. Ни дать ни взять, мой пожилой дядюшка.
– Я сильно располнел со времени нашей последней встречи?
– Ну что ты.
– А ты совсем не изменилась.
– Выцвела.
– Но от этого стала еще краше.
– Как старая занавеска.
– А я и в самом деле стал толстяком.
Она потерпела поражение, думал он, годы монотонной жизни выпили из нее силы. Мы оба устали, у нас нет энергии для настоящего общения, мы все время настороже, потому что боимся новых ран и новых пут. Пробуждаем друг в друге лишь досаду и разочарование.
– Ты не пробовал сесть на диету?
– Нет, на старости лет предпочитаю сибаритствовать.
Ну совсем как шар, думала она, даже голова – и та будто распухла, а глаза блеклые, рыбьи, и вместе с тем красные. Наверное, любит не только еду, но и рюмочку.
– Значит, ты думаешь продать Вальморан?
– Пожалуй. – Ей так казалось. Монахини обанкротились и собираются переезжать, а местные власти требуют невозможного. Все ждала встречи с Мэтью. Ну вот они встретились, и что же дальше? Почему она была так уверена, что это станет началом новой жизни? Вполне возможно, он ждал того же от нее. Она читала в его глазах разочарование.
– Довольно удачный момент для продажи недвижимости.
– В самом деле? Хорошо. – Говорят, что в Гонконге он сколотил целое состояние, может, и не врут. – Взамен куплю квартиру. Это удобнее.
– Это удобнее.
«Я ей наскучил», – думал он. Ужинали в «Кафе Рояль». Мэтью в Вилле еще не обзавелся слугами. Он считал, что за едой и питьем будет легче найти взаимопонимание. И теперь они в отчаянии налегали на закуски и вино.
Кожа лица очень важна, думала она. Старую, обвисшую не хочется гладить. А ей казалось, что они бросятся друг другу в объятия, будут неудержимо плакать от счастья. Ведь он запомнился ей молодым, со свежей кожей, ясным взглядом, русыми волосами. Но этот образ уже покрывался мглой.
– Сыру или пудинг, что будешь?
– Пожалуй, сыру.
– А я, наверное, шоколадный мусс. Со сливками.
Неудивительно, что он такой толстый, мысленно вздохнула она. И зачем во все глаза пялиться на то, как официант наливает сливки? В его зрачках вдруг вспыхнуло воодушевление.
– Я, наверное, возьму и сыру. Официант, сыру. Как там Дорина, надеюсь, хорошо?
Как легко произносятся эти имена, думала она. Ведь мы должны онеметь от волнения, а на деле получается какая-то легковесная игра. Говорим так, будто видимся каждый день, как о чем-то обычном и заурядном: поговорили и отодвинули в сторону. С Остином, кажется, уже покончили. Теперь осталось соткать все прошлое целиком, скатать, как дорожку, и уложить в сундук. Неужто для этого они встретились? Может быть. «Я ведь утратила привлекательность, – вдруг дошло до нее, – и этим все объясняется».
– Да, у нее все хорошо. Как только Остин найдет работу, они, я надеюсь, снова поселятся вместе.
– Я тоже надеюсь.
Встреча в ресторане – это ошибка, думал он. Еда все опошляет. Вон у нее все платье усыпано крошками от пирожного. Надо было назначить свидание в девять утра на каком-нибудь мосту. Неужели все потеряно для нас, бесповоротно? Как же такое могло случиться? Уступили друг друга без борьбы. Наша любовь оказалась хилой, ей не хватило запала, чтобы продолжать жить, чтобы превратиться в смысл нашей нынешней жизни. Заслуженное поражение.
– И Токио, наверное, тоже чудесный город.
– Потрясающий.
* * *И на этом, и на том свете нет иного абсолютного добра, кроме доброй воли.
Бредни, подумал Гарс, закусывая запеченной фасолью в чайной Лайонса на Тоттенхем-Корт-роуд.
Абсолютного добра не существовало. Воля трактовалась лишь как физическое усилие. Нравственная распущенность рассматривалась в аспекте психического здоровья. Добродетель имела значение, но опять же лишь в этом узком аспекте. Большой важности ей не придавали, что тоже само по себе было существенно.