Лист кисти Ниггля - Джон Толкиен



Джон Рональд Роэл

Толкин


Лист кисти Ниггля

Жил-был однажды Ниггль[1], человек маленький, и предстояло ему отправиться в дальний путь. Совсем он этого не хотел, и думать про такое было неприятно, но ничего не поделаешь, он понимал, что когда-нибудь уйти все-таки придется. А с приготовлениями не спешил.

Ниггль был художником. Не очень преуспевающим, отчасти потому что вечно находились посторонние дела, и хотя многие из них его просто раздражали, делал он их добросовестно, если не удавалось совсем увильнуть (не удавалось, по его мнению, чересчур часто). Там, где он жил, законы были строгие. И другие помехи были. Во-первых, временами на него нападала лень, тогда он вообще ничего не делал. Во-вторых, он был по-своему добр. Знаете, бывают такие добряки: от доброты ему становилось неловко, но чаще он все равно ни за что не брался, а если и брался, то это не мешало ему ворчать, выходить из себя и даже браниться (обычно не вслух). Однако получалось, что для хромого соседа, которого звали господин Париш[2], он делал довольно много, а иногда помогал и более дальним соседям, если те сами приходили и просили. Наконец, время от времени он вспоминал о предстоящем пути и начинал укладываться, разумеется, без толку, а при этом тоже не много нарисуешь.

У него набралось порядочно начатых картин; большинство из них были для него великоваты и задуманы не по возможностям. Он ведь был из тех художников, кому листья удаются лучше, чем деревья. Мог долго корпеть над отдельным листочком, стараясь уловить и запечатлеть его форму, глянец, искрящиеся капельки росы по краям. А хотелось ему изобразить целое дерево, со всеми листьями, такими разными и вместе с тем в одном стиле.

Одна картина особенно не давала ему покоя. Сначала был только лист на ветру; потом из листа получилось дерево; оно росло, выпускало бесчисленные ветви, протягивало самые причудливые корни. Прилетали неведомые птицы, усаживались на сучья, и надо было заниматься ими. Потом вокруг Дерева и за ним в просветах меж ветвей стала прорисовываться земля, вдали зашагал лес и выступили горы со снежными вершинами. У Ниггля пропал интерес к другим своим вещам: он их бросал или брал и прибивал по краям к большой картине. Скоро полотно стало таким громадным, что пришлось обзавестись лестницей, и он лазал по ней вверх-вниз, кладя отдельные мазки и процарапывая отдельные места. Когда к Нигглю приходили гости, он был в меру вежлив, только перекладывал на столе карандаши и, выслушивая то, что ему говорили, продолжал думать о большом холсте в высоком сарае, специально для него построенном в огороде (на участке, где раньше росла картошка).

От доброго сердца спасу не было. «Мне бы характер потверже!» — говорил он порой сам себе, имея в виду, что желал бы избавиться от неловкости, когда у него все хорошо, а у других неприятности. Но вот довольно долго его никто всерьез не беспокоил. «Я хоть картину кончу, — приговаривал он, — вот эту одну, мою настоящую картину, прежде чем уйду в противное путешествие!» Однако он уже чувствовал, что уход нельзя откладывать до бесконечности. Картина должна перестать расти, и ее в самом деле пора заканчивать.

В один прекрасный день Ниггль стоял, чуть отойдя от своей картины, и рассматривал ее необычайно внимательно и отстраненно. Он сам не знал, что о ней думать, и ему очень не хватало дружеского совета. Картина его сейчас совершенно не удовлетворяла, и вместе с тем казалась очень красивой, единственной по-настоящему прекрасной картиной в мире. Еще ему почти представилось, как он сам входит в мастерскую, хлопает себя по плечу и произносит (разумеется, искренне): «Совершенно великолепно! И отлично видно, к чему ты стремишься. Продолжай в том же духе и ни о чем не беспокойся! Мы тебе выхлопочем государственную пенсию, так что все будет в порядке».

Но никакой государственной пенсии не было. И одно он знал наверняка: чтобы кончить картину, даже если она перестанет увеличиваться в размерах, надо сосредоточиться и работать, работать упорно и без перерывов. Он закатал рукава и начал сосредоточиваться. Несколько дней подряд он старался ни о чем постороннем не думать. А потом навалилась куча хлопот и пришлось то и дело отвлекаться: дома все пошло из рук вон плохо; понадобилось съездить в город на заседание суда присяжных; заболел дальний приятель; слег с прострелом господин Париш; и от гостей отбою не стало. Была весна, всем хотелось попить чайку на даче, а у Ниггля был премилый домик на приличном расстоянии от города.

В душе он всех гостей проклинал, но не мог отрицать, что сам же и наприглашал, еще тогда, зимой, когда городские знакомые поили его чаем и водили по магазинам, а ему и в голову не пришло, что он им помеха. Он попробовал ожесточиться, но ничего из этого не вышло. Многим он просто не мог отказать, хотя были дела, которые он не считал себя обязанным выполнять; а кое-что приходилось делать обязательно, независимо от того, что он считал. Некоторые гости уже замечали, что у него сад запущен, и намекали на возможный визит Инспектора. О его картине, конечно, почти никто не знал, да если бы они и знали, вряд ли бы что-нибудь изменилось. Они бы, наверное, не приняли ее всерьез. Полагаю, что не так уж хороша была картина, может, только отдельные места удались. Дерево, во всяком случае, было любопытно. Единственное в своем роде. Да и коротышка Ниггль был таким, хотя вместе с тем весьма обыкновенным и простоватым.

Дошло до того, что время для Ниггля стало по-настоящему драгоценным. Приятели в далеком городе начали вспоминать, что этого коротышку ждет хлопотное путешествие, и некоторые даже принялись высчитывать, как долго он сможет откладывать отъезд. Они прикидывали, кому достанется домик и можно ли привести в порядок сад.

Наступила осень, очень сырая и ветреная. Маленький художник работал в сарае. Он влез на лестницу, пытаясь изобразить отсвет закатного солнца на верхушке снежной горы, который блеснул ему издали, чуть левее пышной ветки с листьями. Он уже знал, что уходить надо скоро, может быть, в начале следующего года. Значит, он едва успеет кончить картину, и то кое-как: в ней оставались углы, где он сумеет лишь намекнуть на то, что хотел сделать, — на большее не хватит времени.

В дверь постучали.

— Входите! — резко крикнул он, спустился с лестницы и встал у двери, вертя кисть в руках.

Это оказался Париш, единственный настоящий сосед, все остальные жили далеко. Ниггль его недолюбливал: отчасти потому, что у Париша вечно были неприятности и приходилось ему помогать, а отчасти из-за того, что живопись его совсем не интересовала, а сад и огород — очень. Если Париш смотрел на садик Ниггля (что бывало довольно часто), то замечал там в первую очередь сорняки; а если обращал взгляд на Нигглевы картины (что бывало редко), то видел одни серые и зеленые пятна и черные штрихи, что ему казалось бессмыслицей. Ему ничего не стоило высказаться про сорняки (по-соседски), но от суждений о картинах он воздерживался. Он-то думал, что это с его стороны любезность, и не понимал, что хоть это и любезно, но чуткости тут мало. Лучше бы помог в прополке (и хоть раз похвалил картины).

— Привет, Париш, с чем пришел? — сказал Ниггль.

— Мне не следовало тебя отрывать, — сказал Париш (не взглянув на картину). — Ты очень занят, понимаю.

Ниггль сам хотел произнести что-то вроде этого, но момент был упущен, и он только буркнул: «Да, да».

— Но больше мне не к кому обратиться, — сказал Париш.

— Это верно, — сказал Ниггль, вздохнув вроде бы про себя, но так, что и собеседник мог заметить. — Чем могу помочь?

— Жена уже несколько дней болеет, и я очень тревожусь, — сказал Париш. — Да еще ветром сорвало с крыши половину черепицы, и дождь льет прямо в спальню. Надо бы вызвать доктора. И строителей, но их же не дождешься. Я подумал, что у тебя могут найтись лишние доски и холст, ты бы дал мне заткнуть дыру в крыше, чтобы продержаться пару дней?.. — теперь он смотрел прямо на картину.

— Вот беда-то! — сказал Ниггль. — Тебе в самом деле не везет. Надеюсь, что у твоей жены лишь простуда. Ладно, зайду, помогу тебе перенести ее вниз[3].

— Большое спасибо, — сказал Париш без энтузиазма. — Но у нее не простуда, а лихорадка. Из-за простуды я не стал бы тебя беспокоить. И жена моя давно лежит внизу. Я ведь не могу с больной ногой носиться туда-сюда по лестнице с подносами. Но ты, я вижу, занят. Ты извини. Я ведь надеялся, что, может быть, у тебя найдется время съездить за доктором, узнав, в каком я положении, и вызвать мастера, если у тебя нет для меня лишнего куска холста.

— Конечно, конечно, — сказал Ниггль, мысленно произнося совсем другие слова: сердцем он смягчился, но добрым в этот момент не стал. — Можно и съездит. Если ты в самом деле так волнуешься, я съезжу.

— Я очень волнуюсь, очень. Если бы не моя хромота! — сказал Париш.

И Ниггль поехал. Ему стало совсем неловко. Он ведь был соседом Париша, все остальные жили далеко. У него был велосипед, а у Париша не было, да он и не смог бы поехать на велосипеде. Париш хромал, хромал по-настоящему, и нога у него сильно болела, об этом нельзя было забывать, да тут еще кислая физиономия и жалобный голос. Конечно, у Ниггля была картина, и почти не оставалось времени, чтобы ее кончить. Но с этим, наверное, Париш должен был считаться, а Нигглю не пристало. И что он мог поделать, если Паришу было наплевать на картины?

— Проклятье! — пробурчал он себе под нос и вывел велосипед.

Дул сильный ветер, было холодно, день клонился к вечеру. «Хватит, наработался сегодня!» — подумал Ниггль, и все время, пока ехал, то бранился про себя, то представлял, как кладет мазок за мазком на гору и на веер зелени рядом с ней, который воображение нарисовало ему еще весной. Пальцы, сжимавшие руль, вздрагивали. Вот теперь, отъехав от сарая, он ясно видел, как надо писать блестящую зелень, обрамлявшую контур далекой горы. Но у него почему-то сердце упало от страха, что он никогда уже не сможет этого сделать.

Доктора Ниггль застал, а у строителей оставил записку. Контора была закрыта, мастер ушел домой греться у печки. Ниггль промок до нитки и сам простудился. Доктор и не подумал спешить на вызов, как Ниггль поспешил к нему. Он явился на следующий день, так было гораздо удобнее, потому что к тому времени у него оказалось уже два пациента в соседних домах. Ниггль слег с высокой температурой, в мозгу и на потолке ему стали рисоваться изумительные листья и ветки, на которых они росли. Известие о том, что у госпожи Париш была всего лишь легкая простуда и она поправляется, почему-то его не утешило. Он повернулся лицом к стене и весь погрузился в свои листья.

В постели он пролежал довольно долго. Ветер не утихал, с крыши Париша продолжала слетать черепица, несколько штук слетело с крыши Ниггля, она тоже протекла. Строители не приходили. Первые дни Нигглю было все безразлично, потом он выполз из дому за продуктами (жены у него не было). Париш не появлялся — он промочил больную ногу, нога разболелась, а жена собирала тряпкой воду с пола и недоумевала, неужели «этот Ниггль» забыл зайти к строителям? Если бы у соседа можно было взять взаймы что-нибудь полезное, она бы отправила к нему Париша, невзирая на ногу, но ей ничего такого в голову не приходило, и Ниггль оказался предоставленным самому себе.

Примерно через неделю он, шатаясь, поплелся к себе в сарай. Попробовал подняться на лестницу, но у него закружилась голова. Он сел и стал смотреть на картину, но в тот день не смог представить наяву ни гор, ни листьев. Воображения хватало лишь на дальнюю песчаную пустыню, а писать вообще сил не было.

На следующий день он чувствовал себя гораздо лучше, влез на лестницу и взялся за кисти. Но только-только втянулся в работу, как в дверь постучали.

— Чтоб ты провалился! — сказал Ниггль, но с таким же успехом он мог вежливо сказать «Войдите!», потому что дверь все равно открылась. На этот раз вошел совершенно незнакомый человек очень высокого роста.

— Здесь частная студия, — сказал Ниггль. — Я занят. Уходите.

— Я Жилищный Инспектор, — сказал вошедший, поднимая повыше свое удостоверение, чтобы Нигглю было видно с лестницы.

— О! — сказал Ниггль.

— Дом вашего соседа находится в неудовлетворительном состоянии, — сказал Инспектор.

— Знаю, — сказал Ниггль. — Я давным-давно оставил строителям заявку, но они не пришли. Потом я болел.

— Понятно, — сказал Инспектор. — Но вы уже здоровы.

— Но я же не строитель. Пусть Париш подаст жалобу в Муниципальный Совет и получит помощь Срочной Службы.

— Там есть дела поважнее, — сказал Инспектор. — В низине было наводнение, многие семьи остались без крова. Надо было помочь соседу сделать временный ремонт и не допускать дальнейшего разрушения и удорожания ремонтных работ. Таков закон. К тому же здесь много материала: холст, дерево, водозащитная краска!

— Где?! — возмущенно спросил Ниггль.

— Здесь! — Инспектор указал на картину.

— Моя картина! — воскликнул Ниггль.

— Полагаю, что да, — ответил Инспектор, — но прежде всего жилье. Таков закон.

— Но не могу же я…

Больше Ниггль ничего не успел произнести, потому что тут вошел второй гость, очень похожий на Инспектора, почти его двойник: высокий, весь в черном.

— Идем! — сказал он. — Я Возничий.

Ниггль, оступаясь, с трудом сошел с лестницы. Его как будто снова залихорадило, голова закружилась, напал озноб.

— Возничий?.. — переспросил он, стуча зубами. — Кого везти?

— Тебя, в твоей коляске, — ответил тот. — Она давным-давно заказана. Наконец, прибыла и ждет. Как видишь, ты сегодня отправишься в Путь.

— Так-то вот, — сказал Инспектор. — Придется вам уйти. Плохо, конечно, начинать Путь, оставляя незавершенные дела. Зато теперь мы хоть сможем использовать этот холст.

— О горе! — произнес бедный Ниггль и всхлипнул. — А он даже совсем не окончен!

— Не окончен? — сказал Возничий. — Для тебя, во всяком случае, с ним покончено. Идем.



И Ниггль безропотно пошел. Возничий не дал ему времени на сборы, сказав, что он давно должен был собраться и надо спешить, чтобы не опоздать на поезд; Ниггль успел только прихватить из прихожей сумочку. В ней оказалась коробка с красками и блокнотик с эскизами; ни еды, ни одежды не было. На поезд они успели. Ниггль очень устал и засыпал на ходу. Он едва соображал, что происходит, когда его втащили в купе и уложили на полку. Ему как-то стало все равно: он забыл, куда его должны были везти и зачем он едет. Поезд почти сразу влетел в темный туннель.

Проснулся Ниггль уже на станции, смутно освещенной и очень большой. Вдоль вагонов шел Доставщик, время от времени что-то выкрикивая. Оказалось, что он не объявляет название станции, а кричит: «Ниггль!»

Ниггль поспешно вышел из вагона, но при этом забыл сумочку. Хотел было вернуться, но поезд уже ушел.

— А, вот и ты, — сказал Доставщик. — Сюда! Что? Нет багажа? Пойдешь в Исправительные Мастерские.

Нигглю стало плохо, и тут же на платформе он лишился чувств. Его свалили в санитарную повозку и свезли в Лазарет при Исправительных Мастерских.

Лечение Нигглю совсем не нравилось. Ему давали горькие лекарства. Суровые санитары и сиделки были неразговорчивы и недружелюбны. Кроме них, он никого не видел, если не считать редких посещений очень строгого доктора. Лазарет больше напоминал тюрьму, чем больницу. В назначенные часы Ниггля ставили на тяжелую работу: приходилось копать, плотничать, красить голые доски в один некрасивый цвет. Его ни разу не выпустили за ворота, а все окна выходили в глухой двор. Его долгие часы держали в темноте. «Чтобы думать», — так ему говорили. Он потерял счет времени. Он даже не стал чувствовать себя лучше, если судить о самочувствии по удовольствию от того, что делаешь. Он ни от чего не получал удовольствия, даже в постель ложился без радости.

Поначалу, в первые сто лет или около того (так ему казалось), он порой беспричинно вспоминал о прошлом и начинал терзаться. Лежа в темноте, повторял и повторял про себя: «Надо было зайти к Паришу прямо утром в тот день, когда поднялся ветер. Я ведь собирался. Когда первая черепица слетела, ее было легко закрепить. Тогда не простудилась бы госпожа Париш. Тогда и я не простудился бы. И у меня была бы еще неделя». Но постепенно он забыл, для чего ему была нужна эта лишняя неделя, и волноваться перестал. Теперь он думал только о работе, которую приходилось выполнять в Лазарете. Он научился планировать ее, рассчитывать время, за которое подобьет вот эту доску, чтобы она не скрипела, перевесит вон ту дверь или починит ножку у вон того стола. Наверное, он в самом деле начал приносить пользу, хотя ему об этом никто не говорил. И конечно, не ради этого беднягу так долго держали в Лазарете. Они, по-видимому, ждали, чтобы он «выздоровел», а о выздоровлении судили по своим странным лечебным меркам.

Вот так, никакого удовольствия от жизни Ниггль не получал; точнее, не получал того, что привык считать удовольствием. Доволен он не был. Но нельзя отрицать того, что он начал чувствовать… ну, удовлетворение, что ли: когда варенья нет, а хлеба хватает. Теперь он мог начинать работу по звонку и немедленно откладывать по другому звонку, оставляя все в полном порядке, чтобы в любой момент продолжить. Он успевал много сделать за день, ловко справляясь со всеми мелкими делами. «Своего времени» у него не было (за исключением часов, когда он был один в каморке, где спал), но он понемногу становился хозяином времени: начинал понимать, для чего оно ему нужно. Ощущение того, что надо спешить, пропало. Пришел внутренний покой, и в часы отдыха он в самом деле отдыхал.

Дальше