«Док? — думал я. — Или Грок? Неужели это они — истинные руководители студии? Неужели это они сидят в кресле Мэнни?»
Мэнни неподвижно смотрел на костер, страстно желая пройти по углям и доказать, что он Царь.
Иисус стоял среди нас такой одинокий, погруженный в самую глубь себя, его лицо было таким трогательно бледным, что у меня разрывалось сердце. Его тонкие губы шевелились, затверживая прекрасные слова, которые поведал мне Иоанн, чтобы я передал их Иисусу и он проповедовал их сегодня ночью.
И перед тем как заговорить, Иисус поднял глаза, и его взгляд, устремленный сквозь студийные города, скользнул вверх вдоль фасада собора Парижской Богоматери и остановился на самой вершине его башен. Я всмотрелся в них вслед за ним, а затем быстро огляделся вокруг и увидел:
Грок застыл на месте, неотрывно глядя на собор. Док Филипс тоже. А стоявший между ними Мэнни сперва переводил взгляд с одного на другого, затем посмотрел на Иисуса и наконец взглянул туда, куда смотрели остальные: на горгулий…
Но никакого движения там не было.
Или Иисус все же заметил какое-то тайное шевеление, условный сигнал?
Иисус что-то видел. Остальные это заметили. Я же разглядел лишь свет и тени на фальшивом мраморном фасаде.
Может быть, Человек-чудовище все еще там? Может, он увидел оттуда яму с горящими углями? Услышал слова Христа и ему захотелось подойти, поговорить о ненастьях прошлой недели и успокоить наши сердца?
— Тишина! — крикнул Фриц.
Наступила тишина.
— Мотор, — прошептал Фриц.
И вот наконец в полшестого утра, через несколько минут, прямо перед рассветом, мы сняли Последнюю Тайную вечерю после Тайной вечери.
43
Раздули затухавшие угли, уложили на них свежую рыбу, и с первым лучом света, показавшегося к востоку от Лос-Анджелеса, Иисус медленно открыл глаза, и в его взгляде было сострадание, способное утолить пыл и обожателей, и предателей и дать им поддержку, а он, скрыв свои раны, пошел вдоль берега, что будет снят через несколько дней в другой части Калифорнии; и встало солнце, и сцена была завершена безупречно, и у каждого на съемочной площадке увлажнились глаза, и долго еще стояла тишина, пока Иисус наконец не обернулся и не прокричал со слезами:
— Кто-нибудь крикнет наконец «снято»?!
— Снято, — тихо сказал Фриц.
— Ты только что нажил себе врага, — шепнула Мэгги у меня за спиной.
Я посмотрел на ту сторону съемочной площадки. Мэнни Либер сверлил меня огненным взглядом. Затем резко развернулся и гордо пошел прочь.
— Берегись, — предупредила Мэгги. — Ты совершил три ошибки за два дня. Заставил взять обратно Иуду. Нашел решение для концовки фильма. Нашел Иисуса и привел его обратно на съемочную площадку. Такое не прощают.
— Боже мой! — вздохнул я.
Иисус зашагал прочь сквозь толпу статистов, не дожидаясь похвал. Я догнал его.
«Ты куда?» — мысленно спросил я.
«Отдохну немного», — так же молча ответил он.
Я посмотрел на его запястья. Кровотечение прекратилось.
Когда мы дошли до пересечения аллей киностудии, Иисус взял меня за руки и долгим взглядом посмотрел на натурные площадки вдали.
— Сынок…
— Что?
— Помнишь, мы говорили? Дождь? И человек на приставной лестнице?
— Конечно помню!
— Я его видел, — сказал Иисус.
— Боже мой, Иисус! Но как он выглядел? Как…
— Тсс! — добавил он, прикладывая палец к своим безмятежным губам.
И вернулся на Голгофу.
С рассветом Констанция отвезла меня домой.
Похоже, на улице не было никаких подозрительных машин, и шпионы меня в них не поджидали.
Перед дверью Констанция набросилась на меня и стиснула в объятиях.
— Констанция! Соседи!
— Что нам соседи, мой милый! — Она поцеловала меня так крепко, что у меня остановились часы. — Спорим, твоя жена не умеет так целоваться!
— Если б умела, я бы умер еще полгода назад!
— Держи себя в руках, когда я хлопну дверью!
Я собрался и взял себя в руки. Она хлопнула дверью и уехала. Почти тут же меня наполнило чувство одиночества. Словно Рождество ушло от меня навсегда.
Лежа в постели, я подумал: «Иисус, черт тебя подери! Почему ты не мог сказать мне больше?»
А потом:
«Кларенс! Дождись меня! Я приду! Еще одна, последняя, попытка!»
44
В полдень я отправился на Бичвуд-авеню.
Кларенс меня не дождался.
Я понял это, когда толкнул полуоткрытую дверь его квартиры. Кружилась метель из обрывков бумаг, измятые книги и изрезанные фотографии валялись прямо у двери: точь-в-точь бойня в павильоне 13, где повсюду лежали разбитые и растоптанные динозавры Роя.
— Кларенс?
Я распахнул дверь пошире.
Это был настоящий кошмар геолога.
На полу лежал футовый слой писем и записок с автографами Роберта Тейлора,[154] Бесси Лав[155] и Энн Хардинг:[156] середина тридцатых, начало тридцатых… И это был лишь верхний слой.
Под ним глянцевитым одеялом рассыпались тысячи фотографий, сделанных Кларенсом, моментальных снимков Эла Джолсона,[157] Джона Гарфилда,[158] Лоуэлла Шермана[159] и мадам Шуман-Хайнк.[160] Десять тысяч лиц смотрели на меня. Большинства из этих людей уже не было в живых.
Под многочисленными слоями лежали книги автографов, истории фильмов, афиши более сотни картин, начиная с Бронко Билли Андерсона[161] и Чаплина, перескакивая через те годы, когда букетик лилий, известных под именем сестер Гиш,[162] являл на экране их бледные лица, которые заставляли обливаться слезами иммигрантские сердца. И наконец, под «Кинг-Конгом», «Затерянным миром», «Смейся, паяц!»[163] и прочими гигантскими пауками, танцовщицами на пуантах и затерянными городами я увидел…
Ботинок.
Ботинок был надет на ступню. Ступня, вывернутая неестественным образом, соединялась со щиколоткой. Щиколотка продолжалась лодыжкой. И так далее, пока я, скользя взглядом вдоль тела, не увидел лица, искаженного предсмертной истерикой. Кларенс лежал, зажатый между сотен тысяч росчерков, тонущий в потоках старых афиш и иллюстрированных страстей, способных раздавить его, смыть бесследно, не будь он уже мертв.
Судя по его виду, он мог умереть от сердечного приступа, от простой встречи со смертью. Его глаза были широко распахнуты, как от фотовспышки, рот застыл в крике: «Что вы делаете с моим галстуком, с моим горлом, с моим сердцем?! Кто вы такие?»
Я где-то читал, что в момент смерти на глазной сетчатке жертвы остается образ убийцы. Если снять эту сетчатку и погрузить в эмульсию, лицо убийцы всплывет из тьмы.
Безумные глаза Кларенса так и умоляли: «Снимите сетчатку!» В каждом глазу застыло лицо убийцы.
Я стоял в этом половодье хлама и с удивлением смотрел вокруг. Это уж слишком! Каждая папка разворочена, сотни снимков измяты. Афиши сорваны со стен, книжные шкафы вывернуты. Карманы Кларенса торчали наизнанку. Ни один грабитель никогда так не бесчинствовал.
Кларенс, который боялся попасть под колеса, стоял у светофора, пока все машины не остановятся, и только потом перебегал улицу, бережно неся своих истинных друзей, свои драгоценные альбомы, наполненные любимыми лицами.
Кларенс.
Я огляделся, отчаянно надеясь найти хоть какую-нибудь зацепку для Крамли.
Ящики письменного стола были выдвинуты наружу, а их содержимое высыпано.
На стенах осталось лишь несколько фотографий. Мои глаза, бесцельно блуждая, остановились на одной из них.
Иисус Христос в сцене на Голгофе.
На фотографии была подпись: «Кларенсу. От единственного на свете Иисуса с пожеланием МИРА».
Я выдрал фотографию из рамки и засунул в карман.
С бешено стучащим сердцем я уже повернулся, чтобы бежать отсюда, как вдруг увидел еще один, последний, предмет. И прихватил его.
Спичечный коробок с эмблемой «Браун-дерби».
Что еще?
«Я, — произнес уже остывший труп Кларенса. — Помоги мне».
«О Кларенс, — подумал я, — если б я только мог!»
Мое сердце колотилось в груди. Боясь, как бы меня не услышали, я вышел из квартиры.
И побежал прочь от этого дома.
«Стой! — сказал я себе и остановился. — Если тебя увидят бегущим, значит, преступник ты! Иди медленно, спокойно. Как будто тебе плохо». Я попытался, но выдавил из себя лишь рвотный позыв и старые воспоминания.
Взрыв в 1929-м.
Рядом с моим домом из искореженной машины вышвырнуло человека, и он истошно кричал: «Я не хочу умирать!»
А я стоял на крыльце со своей тетей, зарывшись головой в ее грудь, чтобы не слышать этого.
Или когда мне было пятнадцать. Машина, врезавшаяся в телефонный столб, люди, расплющенные о стены, пожарные гидранты, головоломка из растерзанных тел и разбросанных кусков плоти…
Или когда мне было пятнадцать. Машина, врезавшаяся в телефонный столб, люди, расплющенные о стены, пожарные гидранты, головоломка из растерзанных тел и разбросанных кусков плоти…
Или…
Останки сгоревшей машины с обуглившимся силуэтом, гротескно выпрямившимся за рулем, невозмутимым под своей обезображенной черно-угольной маской, а руки, сморщенные, как сушеные фиги, оплавились на рулевом колесе…
Или…
Вдруг я почувствовал, что задыхаюсь среди этих книг, фотографий и открыток с автографами.
Я, как слепой, наткнулся на какую-то стену и ощупью пошел вдоль нее по пустынной улице, благодаря Бога за то, что вокруг ни души. Наконец я нашел то, что показалось мне телефонной будкой, и две минуты обшаривал карманы в поисках пятицентовика, который все это время лежал в одном из них. Я сунул монету в прорезь и набрал номер.
Как раз в тот момент, когда я набирал номер Крамли, появились те самые люди с метлами. Они приехали на двух фургонах, принадлежащих киностудии, и старом потрепанном «линкольне» и промчались мимо меня в сторону Бичвуд-авеню. Они повернули за угол, к дому Кларенса. От одного их вида я весь сжался, сложился, как гармошка, в своей будке. Человек, сидевший в потрепанном «линкольне», смахивал на Дока Филипса, но я так хотел получше спрятаться, приседая, что не разглядел.
— Дай угадаю, — прозвучал в трубке голос Крамли. — Кто-то умер по-настоящему?
— Как ты узнал?
— Успокойся. К тому времени, как я туда доберусь, будет слишком поздно, все улики уничтожат? Ты где?
Я сказал ему:
— Там есть ирландский паб чуть дальше по улице. Иди и сядь там. Не надо светиться снаружи, раз дела так плохи, как ты говоришь. Ты в порядке?
— Я умираю.
— Не надо! Чем мне заняться, если тебя не будет?
Через полчаса, едва толкнув дверь ирландского паба, Крамли сразу отыскал меня и посмотрел с тем глубоким отчаянием и отеческой нежностью во взгляде, которые, словно облака над летними полями, пробегали по его лицу.
— Так, — проворчал он, — где труп?
Войдя во двор, мы увидели, что дверь бунгало Кларенса приоткрыта, словно кто-то нарочно оставил ее незапертой.
Мы толкнули дверь.
И остановились посреди квартиры Кларенса.
Однако она вовсе не была пустой, выпотрошенной, как квартира Роя.
Все книги стояли на своих полках, пол был убран, ни одного разорванного письма. Даже фотографии в рамках — большинство их — снова висели на стенах.
— Ну и, — вздохнул Крамли, — где весь тот кавардак, о котором ты говорил?
— Погоди.
Я открыл один из ящиков четырехуровневого архива. Там были фотографии: измятые, разорванные, запихнутые туда кое-как.
Я открыл шесть ящиков, показывая Крамли, что мне это не приснилось.
Каждый был переполнен истоптанными письмами.
Не хватало только одной детали.
Кларенса.
Крамли вопросительно посмотрел на меня.
— Не надо! — сказал я. — Он лежал на том самом месте, где ты сейчас стоишь.
Крамли перешагнул через невидимое тело. Последовав моему примеру, он внимательно осмотрел другие ящики и увидел там разорванные открытки, разбитые и расколоченные фотографии, засунутые подальше от глаз. Издав тяжелый, как наковальня, вздох, он покачал головой.
— Однажды, — сказал он, — ты наткнешься на что-нибудь стоящее. Тела нет, так что я могу сделать? Откуда нам знать, что он не уехал куда-нибудь в отпуск?
— Он никогда не вернется.
— Откуда ты знаешь? Хочешь пойти в ближайший участок, подать жалобу? Они придут, посмотрят на обрывки в ящиках, пожмут плечами, скажут: «Еще один придурок, свалился со старого голливудского дуба», сообщат домовладельцу и…
— Домовладельцу? — раздался голос за нашими спинами.
В дверях стоял пожилой человек.
— Где Кларенс? — спросил он.
Я говорил быстро. Бессвязно, сбивчиво я описал полностью 1934-й и 1935 годы, как я бесцельно гонялся на роликах, как меня, словно маньяк, преследовал, размахивая тростью, Уильям Клод Филдс,[164] как Джин Харлоу поцеловала меня в щеку перед рестораном «Вандом». Когда она меня поцеловала, из моих роликов выскочили подшипники. И я, хромая, поковылял домой, не обращая внимания на машины, не слыша, что говорили мне школьные товарищи.
— Ладно, ладно, я понял! — Старик окинул взглядом комнату. — На воришек вы не похожи. Но Кларенс все время ждет, что на него вот-вот нападет шайка разбойников и отнимет его фотографии. Так что…
Крамли протянул ему свою визитку. Старик удивленно посмотрел на нее и примолк, зажав свои фальшивые зубы между десен.
— Мне не нужны здесь неприятности! — жалобно проговорил он.
— Не беспокойтесь. Кларенс сам вызвал нас, он боится. Вот мы и приехали.
Крамли огляделся вокруг.
— Пусть Сопуит мне позвонит, хорошо?
Старик, прищурившись, посмотрел на визитку.
— Полиция Вениса? Когда же наконец их вычистят?
— Кого?
— Каналы! Помойка, а не каналы!
Крамли вытащил меня на улицу.
— Я этим займусь.
— Чем? — удивленно спросил старик.
— Каналами, — ответил Крамли. — Помойкой.
— Ах да, — произнес старик.
И мы ушли.
45
Мы стояли на тротуаре и пристально наблюдали за домом, будто он мог внезапно съехать со стапелей, как корабль, спускаемый на воду.
Крамли не смотрел на меня.
— Все так же криво, как было. Ты в отчаянии, потому что видел тело. Я — потому что не видел. Бред. Думаю, мы можем подождать здесь, пока Кларенс не вернется.
— Мертвый?
— Ты что, хочешь подать заявление об исчезновении человека? Что ты намерен делать дальше?
— Мы имеем две вещи. Кто-то растоптал фигурки чудовищ Роя и разрушил его гипсовую скульптуру. Затем кто-то другой все убрал. Кто-то напугал до смерти или задушил Кларенса. Затем кто-то другой все убрал. Значит, мы имеем дело с двумя группами людей или с двумя людьми: теми, кто разрушает, и теми, кто приносит сундуки, швабры и пылесосы. Пока что мне приходит в голову только одно: Человек-чудовище перелез через стену, своими руками разломал все в мастерской Роя и убежал, чтобы потом другие люди обнаружили следы разрушений, все убрали или спрятали. То же самое здесь. Человек-чудовище спустился с собора…
— Спустился?
— Я столкнулся с ним лицом к лицу.
Крамли впервые слегка побледнел.
— Ты доиграешься до того, что тебя убьют, черт побери. Держись подальше от высоких точек. Кстати, может, нам не стоит торчать здесь и трепаться у всех на виду? Что, если эти чистильщики вернутся?
— Верно.
Я зашагал прочь.
— Тебя подбросить?
— Тут всего один квартал до студии.
— Я отправляюсь в центр, в газетный архив. Там должно быть что-нибудь, чего мы еще не знаем, об Арбутноте и о тридцать четвертом годе. Хочешь, поищу заодно что-нибудь про Кларенса?
— О Крам, — сказал я, оборачиваясь, — мы оба знаем, что его уже сожгли и пепел развеяли. Мы что, заберемся в мусоросжигатель на задворках студии и будем перетряхивать золу? Я возвращаюсь в Гефсиманский сад.
— Там безопасно?
— Безопасней, чем на Голгофе.
— Сиди там. Позвони мне.
— Ты и так услышишь меня на другом конце города, даже без телефона, — сказал я.
46
Но сначала я остановился у Голгофы.
Все три креста были пусты.
— Иисус, — прошептал я, трогая в кармане его смятую фотографию, и вдруг понял, что уже некоторое время меня преследует ощущение чьего-то могущественного присутствия.
Я оглянулся и увидел, что за моей спиной неслышно крадется туманное облако Мэнни, его темно-серый, как китайский лаковый ларец, похоронный «роллс-ройс». Я услышал, как задняя дверь чмокнула резиновыми деснами и бесшумно распахнулась, выдохнув холодное облачко кондиционированного воздуха. Сам размером с эскимо на палочке, Мэнни Либер выглянул из своего элегантного холодильника.
— Эй, ты! — позвал он.
Стоял жаркий день. Я заглянул в прохладный салон «роллс-ройса», чтобы освежить лицо, одновременно затачивая разум.
— У меня для тебя новость. — Я видел, как в искусственном морозном воздухе изо рта Мэнни выходит облачко пара. — Мы закрываем студию на два дня. Генеральная уборка. Подкраска. Ломка старого.
— Как вы можете? Такие затраты…
— Каждому заплатят как за полный рабочий день. Это давно надо было сделать. Так что мы закрываемся…
«Зачем? — думал я. — Чтобы убрать всех с площадки. Они знают или подозревают, что Рой до сих пор жив и кто-то пообещал им найти его и убить?»
— Это самая большая глупость, какую я слышал в жизни.
Мне показалось, что оскорбление будет лучшим ответом. Никто ни в чем тебя не заподозрит, если ты, в свою очередь, будешь настолько глуп, чтобы грубить.
— И чья это дурацкая идея? — спросил я.