Полина отправилась в Берлин. Тургенев некоторое время помучился в Париже, потом сорвался в Германию — проститься с обожаемой женщиной.
Он не исключал, что прощается о Полиной навсегда, ибо физически ощущал: ему нет места в той жизни, которую вела она. Место мужа при ней было занято, а роль этакого венецианского кавалера-сервента, турецкого чичисбея, русско-французского приживалы наскучила ему до смерти.
Нелегко ему было разомкнуть на своей шее эти легкие руки, которые цеплялись за него так отчаянно. И даже потом, даже в России его не оставляло ощущение, что Полина все еще держит его, тянет к себе, что не отпустит его до смерти. Так оно и было, так и будет, вот только Иван Сергеевич этого пока еще не знал.
Встреча с матерью была такой радостной, что оба, словно по уговору, моментально забыли о прежних ссорах. Привыкнув жить лишь делами и заботами Вареньки, своей полупризнанной дочери, Варвара Петровна с восторгом любовалась сыном — светским человеком, барином, уже знаменитым писателем. Правда, иллюзия счастья длилась недолго: Иван Сергеевич осмелился попросить назначить ему и женатому брату хоть какой-то доход.
Варвара Петровна возмутилась: если они оба не желают жить по ее указке, так какое же имеют право требовать от нее денег? Для нее одно было неразрывно связано с другим. Но сыновья почему-то думали иначе.
Снова последовал разрыв — теперь уже окончательный, Иван Сергеевич уехал в Петербург, предварительно отправив в Париж, к Полине на воспитание, свою дочь от той хорошенькой белошвейки (он только теперь узнал о существовании этой девочки). Варвара Петровна отбыла в Москву, но перед этим сожгла дневники и письма.
16 января 1850 года старая барыня умерла, зовя любимого сына. Николай Сергеевич с женой и Биби (так дома звали Вареньку) задержали депешу, так что Иван Сергеевич явился уже после похорон. Николай Сергеевич присвоил все бриллианты и столовое серебро, Варенька устроила скандал, стала настраивать его против Ивана… Оказалось, что Варвара Петровна вскормила истинную «маленькую змейку», как назвал ее Иван Сергеевич в одном из писем к Виардо. Даже отец Вареньки, Андрей Евстафьевич Берс, с ужасом отказался от предложения взять дочь к себе. Впрочем, у него уже была своя большая семья… С великим трудом — и большим приданым! — удалось выдать Вареньку замуж, а братья уладили свои наследственные дела так: Иван Сергеевич оставил себе только Спасское, Николай взамен потребовал и получил все остальное. Впрочем, оба они были разделом довольны и вполне могли считать себя богачами.
Особенно довольным чувствовал себя Тургенев, ибо разве это не чудо: у него был дом, он мог писать не ради заработка, а только ради удовольствия, когда творческие позывы становились поистине невыносимы…
Однако немедленно приключилось так, что этот столь долго чаемый дом сделался для него местом заключения — в буквальном, а не переносном смысле слова. «Записки охотника» показались цензуре проникнутыми не столько русским патриотическим, сколько французско-вольнодумским, даже где-то революционным духом. Тургенева посадили на гауптвахту. Однако он сделался слишком модным заключенным, каждый день улица перед гауптвахтой оказывалась забита экипажами, посетители к нему валом валили, — и молодого писателя выслали в Спасское под надзор полиции на неопределенное время.
Вот это был удар! Сначала перенести его помогали творчество, письма к Полине и от нее, потом… потом этого стало Тургеневу мало. Все же он был мужчина, он не мог любить только бесплотно…
Он влюбился.
Однако без чудачеств не мог обойтись и здесь. Потому что влюбился… в крепостную своей кузины. Красавицу — она и впрямь была красавица чисто испанского, столь милого сердцу Ивана Сергеевича, типа! — звали Феоктиста, Фетиска. И чтобы заполучить ее, Тургенев уплатил семьсот рублей. Это были деньги безрассудные, баснословные! Пятьдесят рублей в те времена и то считались чрезмерными за крепостную душу. Заламывая такие деньги, кузина откровенно смеялась над Иваном Сергеевичем и надеялась отвратить его от безрассудной сделки. Однако куда там! Если этому человеку шлея под хвост попадала, его уже ничто не могло остановить. Так было — и еще будет — с Полиной. Так же сталось и с Фетиской.
Печальнее всего в этой истории, что только внешне Фетиска была похожа на испанскую аристократку. В душе она оказалась закоренелой мещанкой и капризной тиранкой — ну хуже некуда. Поэтому вскоре Иван Сергеевич с превеликим облегчением сплавил ее с хорошим приданым замуж за какого-то чиновника.
И тут вдруг новость — Полина Виардо снова приезжает в Россию!
А Тургенев заперт в Спасском полицейским надзором…
Разумеется, это его не остановило. Он ринулся в Москву с чужим паспортом, нанял комнаты где-то на окраине, у вдовы-купчихи, которая осталась в убеждении, что поселился у нее никакой не купец (именно за купца выдавал себя Тургенев), а мошенник первого сорта.
Впрочем, ему было наплевать, кто и кем его считает. Главное, что они снова увиделись с Полиной, снова дали друг другу — как писали в викторианских романах — «все возможные доказательства своей любви и страсти». И Тургенев, вернувшись в Спасское, написал ей, словно клятву дал: «То чувство, которое я вам посвятил, окончится только с моей жизнью…»
Жизнь, впрочем, с удовольствием проверяла его клятву. Всякие там Фетиски могли только на время увлечь его плоть, а вот душу зачаровать… Тут надо было летать повыше!
Летом 1853 года Иван Сергеевич познакомился с сестрой Льва Толстого, Марьей Николаевной. Ей было двадцать три года, она жила недалеко от Спасского, в Покровском, и вскоре кучер Тургенева перестал спрашивать своего барина, куда ехать, когда тот внезапно приказывал подавать коляску: ясно, что в Покровское!
Она «не походила на обыкновенных русских барышень: на ней лежал какой-то особый отпечаток. Меня с первого раза поразило в ней удивительное спокойствие всех ее движений и речей. Она, казалось, ни о чем не тревожилась, не хлопотала, отвечала просто и умно, слушала внимательно.
Кому бы она не понравилась? Удивительное создание! Проницательность рядом с неопытностью ребенка, врожденное чувство красоты, постоянное стремление к высокому и понимание всего, даже порочного, даже смешного, — и надо всем этим, как белые крылья ангела, тихая женская прелесть.
В восторг она ни от чего не приходит: все шумное ей чуждо; она тихо светится вся, когда ей что-то нравится».
Так описывает Тургенев в «Фаусте» Веру Ельцову, целиком срисованную с графини Марьи Николаевны Толстой.
Это было лето не просто приятных встреч, не просто намека на любовь. Это было лето возможного выбора. То есть Марье Николаевне так казалось: что будет, если Тургенев вдруг оторвется от своего чувства к Полине Виардо?.. Правда, Марья Николаевна была замужем, но ведь и Полина замужем…
Графиня не зря была умна, не зря предпочитала точные науки и не любила стихов: она прекрасно понимала, что влечет Тургенева как полная противоположность пылкой, страстной, избыточно эмоциональной певицы, которая жила больше сердцем, чем умом. И Марья Николаевна старалась усиливать это впечатление обволакивающего покоя, словно белой паутиной оплетала человека, которого во что бы то ни стало хотела оторвать от той, другой, от иностранки…
Она перестаралась. Она сама влюбилась до полной потери рассудка. До того, что не могла больше жить с мужем и рассталась с ним. А между Тургеневым и Львом Толстым вспыхнула ссора, едва не дошедшая до дуэли, потому что Иван Сергеевич остался в этом несостоявшемся романе всего лишь наблюдателем: не захотел взять предложенного, понял, что выбора для него нет, что на всем свете для него существует только одна женщина. Однолюб — он и есть однолюб.
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!
Однако опять разлука и вынужденное заточение пошли на пользу Тургеневу — стали для него новой «Болдинской осенью»: в Спасском, «невыездной», как сказали бы мы, он написал или задумал лучшие из своих повестей и романов — «Фауст», «Первая любовь», «Дворянское гнездо», «Отцы и дети».
И тем не менее Полина Виардо, которая пристально, внимательно читала и собственнически — как свои творения! — любила все, написанное Тургеневым, терпеть не могла именно «Фауста». Уж ее-то было не провести. Уж она-то понимала, что едва не потеряла тем летом любовь своей жизни…
Не потеряла, однако…
В декабре 1853 года Иван Сергеевич неожиданно получил свободу и разрешение проживать в столицах. Он пригласил управляющим в Спасское своего родного дядю, Николая Николаевича Тургенева, положил ему сверхщедрое содержание (две тысячи в год, себе оставив три с половиной) и ринулся в Петербург. Ему было тридцать пять лет, он был богат и до смерти хотел наглотаться тех светских впечатлений, которых так долго был лишен. Этот вихрь едва не закружил его!
«Кого бы ты не узнал — это меня, твоего покорного слугу, — пишет он другу этой зимой. — Вообрази ты себе меня, разъезжающего по загородным лореточным балам, влюбленного в прелестную польку, дарящего ей серебряные сервизы и провожающего с ней ночи до 8 часов утра! Не правда ли — неожиданно и не похоже на меня? И между тем оно так. Но теперь я объелся по горло — и хочу снова войти в свою колею — а то — в мои лета — стыдно дурачиться!»
Да уж, дурачился он без рассудка! Все причуды богатого-тороватого, холостого-неженатого барина были испробованы — надо полагать, для остроты ощущения жизни и коллекционирования всех тех впечатлений, которые непременно понадобятся писателю в его работе. А между прочим, эти поиски вдохновения едва не завели Ивана Сергеевича под венец.
В Петербурге на Миллионной улице жил дальний родственник его, тоже Тургенев, с дочерью Ольгой (крестницей, кстати, Жуковского!). Она великолепно играла на фортепьяно. До того великолепно, что Лев Толстой хаживал в этот дом слушать Бетховена в ее исполнении. Здесь бывали Дружинин, Анненков, Панаев, Некрасов — все друзья Тургенева. Они восхищались этой умной, талантливой, живой и миловидной (красавицей Ольга Александровна не была) девушкой и просто-таки заклинали Тургенева жениться на ней, уверяя, что лучшей партии и быть не может, что если он лишится ее, то его надобно предать анафеме в Казанском соборе… Ну и, конечно, она была влюблена, бедняжка!
«Сегодня Иван Сергеевич принес в рукописи „Му-му“ для прочтения. Чувствуя, что глаза мои полны слез, я боялась заговорить, но, почувствовав на себе испытующий взгляд Ивана Сергеевича, который всегда просил меня первой высказывать мое суждение, я вместо слов, не удержавшись, ответила слезами, которые неудержимо катились по моим щекам. Иван Сергеевич, глядя нежно и ласково на меня, сказал мне: „Ваши слезы, — дорогая Ольга Александровна, лучше слов передали мне, что „Му-му“ вам понравилась“. Мне стало так хорошо, так радостно на душе, я почувствовала, что между нами установилась новая, более тесная связь и понимание друг друга».
К несчастью, Ольга Александровна, так же. как прежде Марья Николаевна, как «прелестная полька» и прочие, подобные ей (имя им было если не легион, то все-таки множество), принимала желаемое за действительное. Какая там связь? Тургенев просто поиграл с ее доверчивым и нежным сердцем — точно так же, как играла с его сердцем далекая и недостижимая Полина. Страдание ведь — разменная монета: получив ее от кого-то, мы немедля пускаем ее в оборот…
А «богатство страдания было ему, словно в отместку за любовные шалости, отмерено щедрой мерою: до него дошел слух, что у Полины бурный роман с принцем Баденским — настолько бурный, что ему, Тургеневу, и не снилось…
Это был удар… Страдая, ревнуя, он немедля написал Полине — и… и получил от нее не от ворот поворот, как можно было надеяться, а наоборот: самые нежные уверения в любви.
Значит, слухи были ложны?
Моментально поверив в это, он объяснился с Ольгой Александровной:
— В мои лета смешно оправдываться необдуманностью своих порывов, но другого оправдания я не могу представить, потому что оно одно истинно. Когда же я убедился, что чувство, которое во мне было, начало изменяться и слабеть, — я и тут вел себя дурно, не уехал…
Словом, кругом виноват, простите — не исправлюсь. Такова моя судьба…
Кстати, он вдруг с горечью задумался об этой своей судьбе. Первый раз задумался. И Тургенев написал своей приятельнице, графине Екатерине Ламберт, — написал, не то ища сочувствия, не то отрекаясь от него: «В мои годы уехать за границу — значит, определить себя окончательно на цыганскую жизнь и бросить все помышления о семейной жизни. Что делать! Видно, такова моя судьба. Впрочем, и то сказать, люди без твердости в характере любят сочинять себе „судьбу“, это избавляет их от необходимости иметь собственную волю — и от ответственности перед самим собою».
Конечно, он размышлял — такой тонкий психолог, как Тургенев, не мог об этом не размышлять! — что за путы, что за узы держат его рядом с Полиной. И пришел к выводу, что каждый находит в этой жизни то, что ему нужно. Вот ему, Тургеневу, к примеру, нужна не любовь милой, доброй, порядочной женщины Ему нужно иное!
Это иное он попытался разъяснить Фету:
— Она давно и навсегда заслонила от меня все остальное, и так мне и надо… Я только тогда блаженствую, когда женщина каблуком наступит мне на шею и вдавит мое лицо носом в грязь.
Ну что ж, очень скоро он этой «грязи» хлебнет досыта: когда окажется, что связь Полины с принцем Баденским не просто имела место быть, а имела также и последствия. Проще говоря, Полина была от него беременна.
Луи Виардо не то что смотрел на это снисходительно — просто зажмурился, рукой махнул, не в силах помешать венценосному поклоннику, который сильно-таки — хоть и ненадолго — вскружил голову его жене. Да, Луи Виардо пришлось на склоне лет признать эту простую и очевидную истину: он — всего лишь слепой, глухой и терпеливый рогоносец-муж блистательной мадам Виардо.
Однако Тургенев еще не был готов к роли терпеливого, слепоглухонемого любовника, чье чело увенчано рогами! И, едва приехав в Париж, бросился вон оттуда. Он мотался по Европе, пытаясь успокоиться, излечить раненую гордость, пытаясь забыть «изменницу» — и с ужасом понимая, что не может этого сделать.
Есть такое страшное слово — никогда.
«Я люблю ее больше, чем когда-либо, и больше, чем кого-либо на свете. Это верно», — лаконично признавался он в письме к Льву Толстому. С Анненковым был щедрее на слова и эмоции: «О себе много говорить нечего: я переживаю — или, может быть, доживаю нравственный и физический кризис, из которого выйду либо разбитый вдребезги, либо… обновленный. Нет, куда нам до обновления — а подпертый, вот как подпирают бревнами завалившийся сарай. Бывают примеры, что такие подпертые сараи стоят весьма долго и даже годятся на разные употребления».
Друзья пытались его образумить, отлично понимая, что возвращение к Виардо будет означать потерю Тургенева для России. Он и сам. это понимал. Он уже боялся этого рабства, без которого, кажется, не мог жить. А потому, заглянув все-таки в Куртавнель, вновь сорвался оттуда — в Рим, в Петербург, в Спасское — да куда угодно! Лишь бы избавиться от наваждения.
Спасение давало творчество… Или иллюзию спасения, иллюзию независимости? Сублимация, конечно, дело хорошее, но бескровное, бездуховное, безжизненное. Бессердечное.
Тургенев писал «Первую любовь», писал «Дворянское гнездо», пытаясь вынести себе приговор — и в то же время оправдаться перед собой, перед друзьями, перед читателями.
«Сын мой, бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы…»
Это отцовские слова из «Первой любви». А вот — из «Дворянского гнезда»:
«Вот когда я на дне реки, — думает опять Лаврецкий. — И всегда, во всякое время тиха и неспешна здесь жизнь… кто входит в ее круг — покоряйся: здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому и удача, кто прокладывает свою тропинку не торопясь, как пахарь борозду плугом… На женскую любовь ушли мои лучшие годы… пусть же вытрезвит меня здесь скука, пусть успокоит меня, подготовит к тому, чтобы и я умел не спеша делать дело.
В то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе, как весенний снег…»
Скорбь о прошедшем, может быть, и таяла в душе Лаврецкого, но в душе Тургенева она отнюдь не таяла. И таять, похоже, не собиралась. Ежегодно он ездил в Куртавнель, надеясь, что вот случится нечто, что даст ему возможность получить хоть какие-то права на возлюбленную женщину. Но что должно было случиться? Благодаря неусыпным заботам Луи Виардо о своем здоровье оно было великолепным… Да и не желал, не мог желать Тургенев смерти человеку, которому Полина фактически обязана своим превращением из талантливой цыганочки в знаменитую певицу своего времени, в поистине великую актрису. В конце концов, именно ее муж добился того, что перед Полиной Виардо — наконец-то! — открылась сцена Grand Opera. Она пела «Орфея», вслушивалась в овации, однако в грохоте аплодисментов слышала зов своей судьбы. Уже не раз срывался голос… приходилось отменять концерты. Такое бывает с кем угодно, но отчего-то недоброжелатели мгновенно и радостно начинали распространять слухи о том, что к титулам великой Виардо теперь применима приставка «экс». То есть она теперь «бывшая великая».
Вышла в тираж.
Ну нет, она не доставит удовольствия своим соперницам похихикивать над собой! В 1862 году Полина Виардо объявила о своем намерении уйти со сцены. Голос ее никогда не звучал так сладостно, так проникновенно… так чувственно, как сейчас. И, упоенно слушая вопли друзей и недругов, единогласно сокрушавшихся о нелепости уходить именно сейчас, когда она поистине вознеслась на пик славы, мастерства и таланта, Полина лишний раз хвалила себя за силу, за решимость. Она откроет школу — дорогую школу для желающих учиться петь. Это даст ей возможность всегда быть в форме и всегда смотреть на людей свысока. Нет, не с высоты подмостков — на сей раз всего лишь с высоты своего непререкаемого авторитета.