Поиск-86: Приключения. Фантастика - Эрнст Бутин 4 стр.


— Что это вы все время «ордынцы» да «ордынцы»?! — возмутилась Люся, и синие глаза ее стали темными от гнева. — Неужели местных жителей нисколько не уважаете? — Она в раздражении шлепнула по столу книгой, которую все еще держала в руке.

— Виноват, привык, — старик смутился. — Оченно уж историей края интересуюсь. — Потянулся к книге, мягко, но требовательно вытянул томик из пальцев девушки. Погладил переплет. — Семена Ульяновича Ремезова вот на ночь заместо священного писания читаю…

— Орда идет! — раздался снаружи вопль Егорушки.

Чоновцы сгрудились у окон. Поднялись и сидевшие за столом, глянули на улицу поверх голов бойцов.

Сквозь редкий сосняк у подножия горы пробирались, то уплотняясь в слитное пятно, то растягиваясь, ханты. Мелькали за желтыми стволами деревьев синие, зеленые, коричневые летние малицы и саки, серой массой шевелилось небольшое оленье стадо. Впереди торопливо вышагивал невысокий кривоногий старик в облезшем, клочковатом кумыше.

— Стой, стрелять буду! — срывая голос, пронзительно закричал Матюхин. Вскинул винтовку. — Кто такие?!

— Да свои это, нашенские, тутошние! — Егорушка запрыгал вокруг часового.

— Цыц, пескарь! — Матюхин взмахнул в его сторону винтовкой и опять грозно закричал хантам: — Не подходи, замри на месте!

Но его уже окружили, загалдели, закричали безбоязненно:

— Начальника давай!.. Где командира? — Оглянулись на высыпавших из дома чоновцев, сбавили тон, но от Матюхина не отстали. — Зови давай командира!

— Замолкни, орда! — выскочив на крыльцо, фальцетом выкрикнул старик Никифор и даже бороденкой затряс, сапогом притопнул для грозности. Увидел краем глаза лицо Люси, появившейся вслед за Фроловым и Латышевым, поперхнулся. — Тихо! — приказал уже не так решительно, но все еще делая свирепое лицо.

Ханты отхлынули от часового. Обступили крыльцо, засмеялись:

— Чего больно орешь, Никишка-ики? Шибко страшно, думашь?.. Не-е, не страшно. — И еще пуще загалдели, замахали руками, глядя недовольно, гневно то на Фролова, то на Латышева, то на Люсю. — Пошто, командира, нас опять обижают?.. Пошто русики речных людей грабят? Што ли, как купец Астаха, стали? Отвечай, красные штаны!

— Люся, переводи, — шепнул Фролов и, когда девушка кивнула, заговорил негромко, даже глуховато: — Дорогие товарищи местные жители! Никакой речи о старых порядках быть не может. — И повысил голос: — Старые порядки хотели восстановить враги трудового народа! Они подняли кулацко-эсеровский мятеж, чтобы уничтожить завоевания революции, но мятеж этот уже подавлен. — Сутуловатый Фролов выпрямился, расправил плечи. Люся наморщила лоб, потерла пальцами висок, споткнувшись на словах «эсеровский» и «революция», и дала их без перевода. — Правда, отдельные банды уползли в тайгу, — продолжал Фролов. — Уползли, чтобы грабить. Но мы настигнем этих недобитков и уничтожим! Больше вас никто обижать не будет. А чтобы вам жилось спокойно, пока не поймаем Арчева, оставляем здесь десять человек во главе с товарищем Латышевым. — Положил ладонь на плечо юноши. — По всем вопросам — к нему…

Ханты, молча, настороженно слушавшие Фролова, зашевелились.

— Когда тороговать станешь? — спросил, выступив на шаг, кривоногий старик. — Начальник Лабутин шибко правильно тороговал. Хорошо будешь — хорошая власть. Плохо — плохая власть. Чего привез тороговать?

Соплеменники за его спиной одобрительно загудели.

Латышев, молодецки взметнув руку, выкрикнул митингово:

— Товарищи остяки! Вы что же, состояние дел на текущий момент не знаете?! — Сурово оглядел таежных жителей. Те опустили глаза, засопели огорченно и покорно. — Сейчас, на четвертом году торжества рабоче-крестьянской власти, когда героическая Красная Армия наголову разбила полчища врагов всех мастей, мировая контрреволюция в лице Антанты решила задушить Рэсэфэсээр костлявой рукой голода…

Фролов кашлянул, укоризненно посмотрел на него. Молодой представитель Советской власти в Сатарово смутился и слегка покраснел.

— Ладно, об этом в другой раз, — решил, рубанув ладонью воздух. — Привезли мы вам товар. Немного, конечно, но… Губернские власти выделили все, что могли: соль, чай, охотничий припас, мануфактуру. Сейчас выгружать будем. Не обессудьте, чем богаты…

Последние слова его никто не расслышал — они потерялись в гаме, радостных выкриках.

Латышев спрыгнул с крыльца, выхватил из кобуры маузер, выстрелил в воздух. И побежал к берегу под восторженные вопли Егорушки.

— И энто полномочный властей? — Дед Никифор сокрушенно крякнул. — Ему бы в бабки аль в рюхи с ребятней играть. Чистое дите, а туда же — «Рэсэфэсээр». Много для Рэсэфэсээр проку от такого стригунка, — и боком, подтягивая ногу к ноге, начал спускаться по ступеням.

— Много, — серьезно ответил Фролов за его спиной. — У этого, как вы говорите, стригунка три раны, полученные в боях за революцию.

— И полгода колчаковских застенков, — поддерживая старика под локоть, добавила Люся.

— Эвон как! — Никифор вскинул голову, изумленно помолчал. — Ах ты… Еруслан-богатырь! — Задумчиво поглядел в сторону берега, где, окруженный чоновцами и хантами, размахивал руками Латышев. И медленно побрел туда, к ним. Фролов двинулся было за Никифором, но его тронул за рукав старик в облезлом кумыше.

— Ты, кожаный начальник, сказал: плохих людей ловишь?.. Они вниз по Ас-реке плывут. Две большая лодка, три лошадь…

— Точно, арчевцы! — подтвердил Фролов. И поинтересовался на всякий случай: — А людей сколько?

Старый ханты подумал, растопырил пальцы, поднял их к лицу.

— Два раза десят. И пят.

— Двадцать пять? — удивился Фролов. — Должно быть тридцать. Уточни, Люся. Может, он напутал?

Девушка быстро переспросила по-хантыйски старика. Скуластое коричневое лицо того стало обиженным. Он смерил Люсю взглядом. Заговорил возмущенно.

— Двадцать пять, — перевела она. — Сам считал. Зачем, говорит, ему обманывать?.. Может, говорит, пять человек умерли? А может, отделились и ушли вверх по Оби. Но он сомневается. В устье Назыма Сардаковы живут. От них человека с новостями не было, значит — никто не проходил. Если бы прошли, знали бы. На реке все знают…

— Все знаем, — кивнул старик. — Закон такой.

— Придется, видимо, заглянуть к Сардаковым, — Фролов, прищурясь от солнца, поглядел на пароход. — Смущают меня эти пятеро… Ну, хорошо. Спасибо вам, — протянул ладонь, пожал руку старика. — Началась мирная жизнь, отец. Везите мясо, рыбу, дичь… — И собрав в складки лоб, повторил с усилием по-хантыйски: — Кул-воих-няви тухитых!

— Мал-мал понимаешь по-нашему? — Старик засмеялся, отчего глаза его утонули в глубоких морщинах. — Сделаем, как просишь, кожаный начальник. Больно ладно Никишка-ики тороговать стал…

— А у вас хорошее произношение, — удивленно сказала Люся, когда они шли к берегу. — Вы что, изучали остяцкий?

— Изучал, — Фролов усмехнулся, поглубже натянул фуражку на лоб. — В ссылке… — пояснил, поймав вопросительный взгляд Люси. — Правда, вместо пяти лет только год пришлось. Сбежал.

— «Веревочкой», по цепочке?

— Планировалось так, — Фролов поморщился, поежился. — Да не получилось… Хорошо, что остяк один меня подобрал, а то бы… — Помолчал, глядя мимо девушки остановившимися глазами. — Не знаю я остяцкого, милая Люся. И завидую тебе. Вот ты его здорово выучила.

— Ну уж, здорово, — она смутилась. — Просто сложилось так… Я же вам рассказывала про отца.

— Да, да, действительно, — ответил Фролов и рассеянно кивнул.

Он, конечно же, помнил, что Люся рассказывала об отце еще в девятнадцатом, когда ее, совсем девчонку, подобрали в освобожденном Тобольске бойцы четвертой роты и определили в лазарет сестрой милосердия. Фролов беседовал тогда с ней, окаменевшей в горе, и из того отрывочного рассказа у него сложилось впечатление о Люсином отце, убитом пьяным казаком, как о типичном, хотя и чудаковатом русском интеллигенте. Иван Евграфович Медведев, отец Люси, был одержим идеей изучить до тонкости остяцкие диалекты и для этого каждые вакации выезжал из Ревеля, где был преподавателем словесности в гимназии, то на Урал, то в Западную Сибирь. А перед самой империалистической войной перевелся в тобольскую гимназию…

И Люся задумалась: вспомнила отца — худого, долговязого, с всклокоченной бородкой, беспомощного в быту книжника и полиглота. Матери она не знала — та умерла от родов, и Люсю вынянчила сестра матери тетя Эви, часто повторявшая, когда девочка выросла, что такой любви, как у Ивана и Люсиной мамы, не было, нет и больше не будет. Тетя Эви уверяла, что отец Люси и на языках-то помешался только из любви к жене — начал с ее родного эстонского, а потом увлекся… Может, так оно и было — покойную жену Иван Евграфович боготворил, все знали это. Но, став постарше, Люся поняла и то, что языки отцу давались легко, играючи, поэтому едва ли мать была причиной отцовой лингвистической страсти. Девочка росла в атмосфере ежедневных рассуждений отца (говорить-то ему больше было почти и не с кем) о финском, ижорском, вепском, черемисском, вотяцком, венгерском, вогульском, остяцком и прочих угро-финских языках. Остяцкому отец отдавал предпочтение, считал, что этот язык наиболее близок праугорскому, и для постижения его тайн изучал составленные миссионерами-священниками азбуки: Егорова на обдорском диалекте, Тверитина на вах-васьюганском, а потом зачастил каждое лето вместе с дочерью в Приобье…

— У остяков что ни диалект, то, по существу, язык, — все еще мыслями в прошлом, проговорила негромко Люся слова отца. — Без практики тяжело.

Фролов снова рассеянно кивнул. Он не мигая смотрел на мелкую рябь солнечных бликов, плясавших по воде, а видел беспорядочное мельтешение сухих и колючих снежинок, которые швыряла в лицо январская вьюга шестнадцатого года, когда он, Фролов, потерявший в метели оленей, вымотавшийся, обессилевший, полз снежной целиной и вдруг, всплыв из очередного забытья, увидел прямо перед глазами серьезное строгое лицо своего спасителя — седобородого остяцкого старика с чуть раскосыми черными глазами.

3

Еремей закрепил последнюю морду в проходе запора — изгороди из кольев, протянувшейся от берега к берегу речки Куип-лор ягун, поднялся с колен, глянул в лесную чащу, где меж бородатых пихт и кедров уже скапливался, густел сумрак, и, подхватив небольшого сонного осетра, который давно, видать, застрял в запоре, неторопливо пошел к берегу по пружинистым жердям мостков.

Около огромной, в два обхвата, сосны-сухары бросил рыбину на мешок из налимьей кожи. Посмотрел на гладкие бугры ствола, напоминающие добродушно-удивленное щекастое лицо с небольшим дуплом-ртом, перевел взгляд на родовую метку «сорни най», которую вырезал, как только пришел сюда, — два, один в другом, человечка: сама Сорни Най, в ней урт Сатар — предок рода. Сходил с котелком к реке, принес воды. Открывая дедушкину сумку-качин, взглянул привычно на знак «сорни най», который был вышит плотно подогнанными бисеринками, сравнил еще раз с тем, что вырезал на сосне, и сдержанно улыбнулся — хорошо вырезал, точно. Достал из качина кресало, кремень-камешек, клубочек трута. Сноровисто разжег костер, повесил над ним на рогульке котелок и начал разделывать осетра.

Тоненько позванивали колокольчики оленей, которые, пофыркивая, паслись между деревьями; тяжелыми вздохами проносился иногда неясный шум по вершинам деревьев; негромко потрескивал, постреливал костер, шипел, когда в него выплескивалась вода из начавшего побулькивать котелка. Желтая заря тихо угасала за елями, тени сгустились и опять поблекли — из глубины неба, прямо над головой, выплыл, налившись прозрачной белизной, ломтик луны.

Колокольчики вдруг перестали вызванивать, но тут же зачастили, затрезвонили встревоженно; олени, хоркнув, метнулись в чащу.

Еремей рывком поднял голову и обомлел — на противоположной стороне поляны, то появляясь в залитых лунным светом прогалинах, то исчезая в тени деревьев, неторопливо брел, уткнув морду в белую пену ягельника, медведь — большой, сытый, округлый, с гладкой блестящей шерстью, переливающейся по буграм лопаток. Мальчик поднялся на ноги. Бесшумно снял с обломленной ветки сухары карабин. Укрепился на широко расставленных ногах.

— Э, чернолицый, пэча вола, — окликнул негромко медведя. Тот вскинул морду, замер. — Здравствуй, говорю, сын Нум Торыма, брат людей нашего рода, — чуть громче, стараясь произносить слова четко и уверенно, повторил Еремей.

Медведь заворчал, колыхнулся, хотел встать на дыбы.

— Не надо, пупи, не боюсь. Дедушка сказал: если хозяин не будет слушаться, возьми у него жизнь, — мальчик передернул затвор карабина. — А я не хочу убивать тебя. Ты отец урта Сатара, наш отец. Нельзя нам убивать друг друга. Иди отсюда, пупи. Здесь мое место. Мне его дедушка, Большой Ефрем-ики, отдал. Знаешь моего дедушку? Вот его ремень, посмотри… — Не спуская палец с курка и зажав приклад под мышкой, провел левой рукой по поясу, потрогал-поперебирал медвежьи клыки. — Видишь, сколько зубов твоих братьев? Хочешь, чтоб и твои тут висели?.. Рано еще тебе умирать. Вон какой ты сильный, молодой, тебе жить надо. Иди, пупи, нечего тебе тут больше делать!

Медведь нехотя повернулся — лунный свет полосой скользнул по его спине — и поплелся назад, в урман, исчезая в полумраке, сливаясь с ним, словно испаряясь.

Мальчик беззвучно засмеялся, глубоко и облегченно вздохнул и, резко развернувшись, вскинул карабин, выстрелил почти не целясь в еле различимый на другом берегу речки свежеошкуренный шест, которым измерял глубину. Шест переломился; оглушающий раскат выстрела, пометавшись по поляне, скатился вниз по реке. И как только затихло вдали слабое эхо, с низовьев Куип-лор ягуна донеслось из тайги еле слышимое: «Ермейка-а-а…»

Еремей, приоткрыв рот, вытянув шею, недоверчиво прислушался.

Крик повторился, но уже громче, ближе. Еще раз — еще ближе…

Взлохмаченный, растрепанный Антошка Сардаков вылетел на поляну, проскочил с разгону несколько шагов, но, увидев Еремея, сразу обмяк, обессилел. Хватая ртом воздух, опустился, словно подламываясь, около костерка.

— Беда, Ермейка… Большая беда… Там, — судорожно махнул рукой за спину, — там твоего отца убили… Дедушку, Большого Ефрема-ики, бьют…

Еремей дернулся, сшиб рогульку — котелок опрокинулся на угли. Белый толстый столб пара с шипеньем рванулся вверх, ударил в лицо мальчика. Он отшатнулся, зажал глаза ладонями.

— Кто убил?! За что?

— Русики… С ружьями, — зло ответил Антошка. — Отец говорит, при колочаках с Астахом-сыном ходили, бога Сусе Криста люди были. А сейчас не знаю кто: сесеры какие-то…

— Рассказывай!

Антошка, глядя в костер, начал рассказывать срывающимся голосом о том, как подплыли ранним утром к их стойбищу пятеро русских: начальник Арчев, трое мужиков и Кирюшка, который служил раньше у купца Астаха. Русики держались по-доброму, большие листы бумажных денег дали, новые деньги — двухголовая птица на них без царской шапки, голая; еще соли немного дали, топор новый дали, две свечки — не жадные русики, богато одарили. Отца просили, чтобы показал, где Большой Ефрем-ики живет. Отец не соглашался. Нельзя, говорил, Ефрем-ики запретил, рассердится. А когда поели, когда русики его водкой напоили, добрый стал, веселый — согласился. Его, Антошку, послал, чтобы в протоках дорогу к Сатарам показал. Четверо русики поехали, пятый, Иван, остался…

— Чего им от дедушки надо? — резко перебил Еремей.

— На имынг тахи велели отвести. На эвыт Нум Торыма. А Большой Ефрем-ики… Не живой он уже, наверное, — и, не совладав с собой, Антошка всхлипнул.

Еремей запрокинул голову, зажмурился, задержал дыхание. Потом снял с себя пояс отца, протянул Антошке.

— Возьми. Ты теперь братом мне стал. — И приказал: — Поешь!

— Не, не хочу, — Антошка, застегивая пряжку ремня, вскинул на Еремея преданные глаза. — Некогда есть.

— Ешь! — прикрикнул Еремей. — Много ешь, чтобы долго не захотеть… — и начал собирать поклажу.

Антошка выдернул из деревянного чехла-сотыпа нож, отпластал от живота осетра лоскут нежной, жирной мякоти, вцепился в него зубами. Давясь, не прожевывая, глотал пищу — торопился насытиться. А Еремей подхватил с земли тынзян, смотал его кольцами, накинул через голову на плечо. Принес в котелке воды, залил, окутываясь паром, костер.

Антошка вскочил и, дожевывая, вытирая ладонями рот, принялся затаптывать угли.

— Хватит! — Еремей поднял карабин, поправляя ремень. Протянул Антошке топор. — Пошли…

Всю ночь, не останавливаясь, отдыхая на ходу, когда переходили на размеренный шаг, бежали они к стойбищу: то трусцой, то рысцой, а где и изо всех сил — в сосновом бору, чистом, без валежин и бурелома, кромкой болота по тропе, пробитой лосями среди осин и ольхи.

К ельнику, прикрывающему Сатарват, вышли под утро, когда истаял, поблек обласок луны и стала набухать заря.

Антошка спотыкался, брел уже из последних сил, дышал часто, загнанно. На опушке ельника Еремей, бесшумно хватая ртом воздух, умоляюще посмотрел на Антошку. Обхватил его за плечи, прижал лицом к груди. Зашептал просительно, поглаживая по голове, по худенькой спине:

— Потерпи, потерпи… Нельзя нам отдыхать, нельзя садиться. Не встанем.

И вдруг с удивлением почувствовал, что тело названного брата отяжелело, стало сползать вниз. Еремей крепко обнял его, удержал, слегка приподнял голову Антошки за подбородок. Антошка спал.

Уже рассосался наползший из низины туманчик, уже брызнули из-за деревьев светлыми четкими полосами первые лучи солнца, а Еремей все еще удерживал в немеющих руках друга-брата и боялся, что вот-вот выпустит его. Но тот внезапно судорожно дернулся, открыл глаза, заморгал непонимающе.

— Долго я спал? — сообразив, где он, спросил виновато.

— Ты не спал, ты только закрыл глаза и тут же открыл, — ответил Еремей и разжал пальцы. Потряс затекшими кистями. — Держи, — снял тынзян. — Теперь — тихо! — И, сдернув с плеча карабин, щелкнул затвором, шмыгнул в ельник.

Антошка, пригнувшись, юркнул следом.

Гибко проскальзывая меж плотно растущими деревцами, крадучись — ветка не шевельнется, сухая шишка под ногами не хрустнет, — проскочили они лесок. Когда впереди посветлело, Еремей встревоженно задрал голову, шевельнув ноздрями, — слабо пахло гарью. Мальчики медленно выпрямились. И остолбенели.

Назад Дальше