Том 26. Статьи, речи, приветствия 1931-1933 - Максим Горький 22 стр.


Хозяева кормят их более или менее вкусно и командуют им: «Эй, ребята! Делай общественное мнение!» И они послушно сочиняют, что в Союзе Советов хозяин его — трудовой народ — изнемогает от желания снова посадить на шею себе царя или парламентец с банкирами и фабрикантами; доказывают, что существует племя людей, которым скучно жить, если их не бьют, что у людей этих развита любовь к страданию, как доказано Достоевским, что они тем лучше себя чувствуют, чем больше у них чирьев на коже, и что терпение их совершенно изумительно, — так, например, они почти голыми кулаками четыре года усердно и терпеливо били армии учёных генералов, спецов военного дела, и войска европейской буржуазии. Впрочем, на последнее они, кажется, не ссылаются, доказывая любовь населения Союза Советов к страданию и терпению.

Они очень любят подчёркивать различные мелкие, пошленькие, глупые и уродливые анекдоты, которыми советская действительность не бедна и которые не могут не создаваться в стране, где приведены в непрерывное движение 162 миллиона людей, в большинстве не очень грамотных.

Люди эти дерзновенно решили создать новое, социалистическое общество; никто до них такой работы не начинал, учиться им не у кого, рабочей силы им не хватает, и вообще положение таково, что для творчества глупеньких анекдотов есть и место и достаточное количество разнообразных причин.

Однако не было случая, чтобы анекдоты, даже взятые в сотнях и тысячах, заметно задерживали развитие исторического процесса. Но разбойники пера и мошенники буржуазной печати обязаны хозяевами доказывать, что анекдот не только мешает, но и останавливает ход истории. Моё мнение по этому поводу таково: если анекдот остроумен, он украшает историю, как художественная миниатюра страницу летописи; если анекдот уродлив, пошл и глуп — автор его, наверное, тоже урод.


В номере 254 «Правды» была напечатана заметка: «Без революционной теории — нет революционной практики», Это — правильно, и это следовало бы повторять в разных формах возможно чаще. Заметка была бы ещё более педагогически солидной и убедительной, если б в ней упомянуто было, что революционная теория создаётся не «от ума» и не «от скуки жизни», как думают некоторые наивные, а может быть, притворяющиеся наивными, в сущности же плутоватые субъекты. Наивным приходится напоминать, что революционная теория ленинизма построена на фактах трудовой, житейской, исторической практики, имеет глубочайшие корни в земле, в истории длительной борьбы трудового народа за его освобождение из железной сети капитализма. Люди, которые почерпнули эту простую истину из книжек, думают, что она усвояется легко. Но простые идеи — самые мудрые, и поэтому они — самые трудные. Мозг человека засорен множеством идей фантастических, ложных, но очень затейливо одетых в красивенькие слова и увлекающих мысль своей затейливостью. Есть пословица: «Грязная одёжа срастается с кожей».

Идея социальной революции очень проста, правда её совершенно очевидна. Но эта идея должна проникнуть в сознание трудовой массы, веками воспитанной на суевериях мещанского, зоологического индивидуализма, искусно скрытого в громких фразах. К тому же: можно не верить в бога и всё-таки — по привычке бабушек и дедов, отцов и матерей — думать о жизни церковно, то есть ложно.

Люди тяжёлого физического труда тысячелетия воспитывались на идее «судьбы», всесильно властвующей над ними, на учении о царе небесном и неограниченной власти земных царей, на идеях пассивного, покорного отношения к жизни, хотя именно эти люди — та сила, труд которой непрерывно изменял формы социальной жизни их владык и создавал культуру. Некоторые из активных единиц, которым удавалось вырваться из каторжной работы и нищеты, становились по отношению к массе в ряды грабителей её труда. У них было весьма солидное основание верить, что жизнь строят ловкие, бесстыдные и потому богатые. Они укрепляли в массе веру в то, что существует бог, и это он — податель богатства. Нет диктатора, который не опирался бы на церковь, и нет религии, которая не служила бы диктатуре богатых над рабочим народом. Всё это хорошо известно уже миллионам рабочих, но не всем рабочим. В нашей советской действительности работают десятки тысяч крестьянской молодёжи, которой не совсем ясна история роста революционной теории, не ясно, из каких фактов она возникла. Нужно, чтоб эта молодёжь знала историю развития сельского хозяйства от первобытных времён до наших дней, историю развития науки, техники, промышленности, историю всего, что создано трудом и на основе труда её предков, должна знать «Историю фабрик и заводов», «Историю гражданской войны» и первой, великой победы революционной теории над грязной и кровавой практикой мещан. Наша молодёжь должна знать также и текущую действительность, то есть историю её героического труда. Среди неё возможны юноши, для которых бурный ход действительности так непонятен, что они ставят вопрос: «К чему всё это?»


Вопрос: «К чему всё это?» — дважды поставлен предо мною в его буквальной форме и десятки раз в формах менее точных. Ставят этот вопрос юноши, которых можно разделить на две группы: на уставших от «идеологии» и желающих, как пишет один из них, «чтоб на полях вместо гвоздей росла трава и крестьянин обнимал крестьянку, а не трактор». Вторая группа — юноши, убеждённые в своей гениальности и уверенные, что они вполне «способны решить все вопросы современности, не опираясь на прошлое, изучать которое вы нас призываете, потому что вы старик и прошлое вам дорого, чего мы не чувствуем и не признаём». В этой группе нашёлся молодой пистолет, который, предпочитая русскому языку малограмотный, рассуждает так: «Мне ещё нужно доказать, что учёба постоянно полезна, а не привычка накоплять знакомства с ненужными фактами жизни». А человек, едва ли молодой, очень сердитый и анонимный, говорит: «Вы уже не художник, а дидактик и старик, а старики честолюбивы и любят учить, хотя их уже некому слушать в стране, где управляют жизнью безграмотные дворники и кухарки…»

К этим изъяснениям настроений моих корреспондентов прибавлю следующее. Недавно я прочитал книжку, ценою гривенник, в ней излагается дискуссия одного профессора со студентом. Профессор доказывает, что, только освоив научный опыт человечества, историю его интеллектуального роста, мы можем быстро и успешно двигать науку вперёд. Студент возражает: для практики бурно текущей жизни и работы строительства достаточно умения пользоваться готовыми формулами и нужен технический справочник, а «познание глубин научной мысли нужно отложить на будущее, когда для учёбы останется больше свободного времени». Профессор, к сожалению, соглашается со студентом, даже ставит ему фиктивный зачёт и, таким образом, выпускает на ответственную работу недоучку, который, вероятно, что-нибудь напутает, напортит, нанесёт государству вред.

Титул «честолюбивого старика» — не новость для меня, титул этот давно уже дан мне эмигрантской прессой, а чином дидактика я награждён лет тридцать назад. Я не считаю себя виноватым в том, что стар; на мой взгляд, старость — не преступление, а только неизбежная и очень крупная неприятность. Должен сказать, что у меня нет особенной симпатии к племени стариков, ибо мне с юности очень хорошо известно, что многие человеки, старея, густо обрастают шерстью и даже щетиной человеческой «мудрости», что разум их становится нетерпимым, назойливо авторитарным и хочет, чтоб доводы его принимались как аксиомы, не требующие доказательств и не подлежащие критике.

Гениальные пистолеты могут вообразить, что я говорю так с намерением подыграться к их настроению чрезмерного и малограмотного критицизма. Нет, я делаю это для удобства драки, для того, чтоб в меру старческих сил моих дать им трёпку. Я знаю: петухи, воображая себя орлами, всё-таки не взлетят выше плетня или забора, — однако зачем же поощрять молчанием бесплодные попытки некоторых юношей подняться на вершок от земли, дёргая себя за собственные свои уши?

Невежественно думать, что «прошлое дорого» мне. Если б это было так, я жил бы по принципу «после меня — хоть потоп» и рабетал бы в другом лагере, а не в том, где, кроме прямых моих обязанностей литератора, я должен заниматься работой санитара, попытками вымести из жизни всякую заразную грязь и дрянь.

Этой работой санитара и объясняется отмеченная анонимом моя склонность к дидактизму — учительству, якобы не свойственному и даже вредному для сочинителя рассказов и романов. Я не знаю искусства, лишенного дидактики, и не думаю, что дидактизм способен понижать силу влияния искусства на воображение, на разум и волю читателя.

Лично меня всю, жизнь учили и продолжают учить. Учили Шекспир и Сервантес, Август Бебель и Бисмарк, Лев Толстой и Владимир Ленин, Шопенгауэр и Мечников, Флобер и Дарвин, Стендаль и Геккель, учил Маркс, а также библия, учили анархисты Кропоткин, Штирнер и «отцы церкви», фольклор и плотники, пастухи, рабочие фабрик и тысячи других людей, среди коих я прожил полсотни лет сознательной жизни. Я не нахожу, что в школе, которую я оканчиваю, преподавалось и преподаётся нечто лишнее для меня. Продолжая учиться у Ленина и у его учеников, я чувствую, что меня одновременно учат и не очень грамотные наши ударники и весьма грамотный Шпенглер, корреспонденты мои тоже кое-чему учат меня. В конце концов я назову это «прохождение» столь пёстрого курса наук обучением у действительности и скажу, что моё право учить я считаю достаточно обоснованным.

Лично меня всю, жизнь учили и продолжают учить. Учили Шекспир и Сервантес, Август Бебель и Бисмарк, Лев Толстой и Владимир Ленин, Шопенгауэр и Мечников, Флобер и Дарвин, Стендаль и Геккель, учил Маркс, а также библия, учили анархисты Кропоткин, Штирнер и «отцы церкви», фольклор и плотники, пастухи, рабочие фабрик и тысячи других людей, среди коих я прожил полсотни лет сознательной жизни. Я не нахожу, что в школе, которую я оканчиваю, преподавалось и преподаётся нечто лишнее для меня. Продолжая учиться у Ленина и у его учеников, я чувствую, что меня одновременно учат и не очень грамотные наши ударники и весьма грамотный Шпенглер, корреспонденты мои тоже кое-чему учат меня. В конце концов я назову это «прохождение» столь пёстрого курса наук обучением у действительности и скажу, что моё право учить я считаю достаточно обоснованным.

Некоторые из корреспондентов учат меня: «Возьми палку, надень котомку и походи пешечком, погляди…» Этого я не сделаю, у меня нет времени для прогулок. В своё время я достаточно погулял и не плохо знаю, в каких отчаянных, каторжных условиях, в какой нищете жило крестьянство. Знаю, что пятьдесят лет назад мужик ходил «с сошкой», а по пятам за ним — «семеро с ложкой», что в ту пору у него было очень много хозяев, а учителя не было; сам же он, прожив тысячелетия, ничему не выучился.

Теперь у него есть отличный учитель — рабочий-коммунист, он заменил соху трактором, серп и косу — комбайном, он освобождает крестьянство от каторжного труда, от нищеты и от вековой «власти земли», которая держала разум крестьянства в тьме всяческих суеверий, в тяжёлом, уродующем душу невежестве. Я знаю, как быстро растёт в крестьянстве грамотность, а вместе с нею сознание человеческого достоинства и сознание правды коллективизма.

Конечно, «в семье не без урода», а так как семья у нас — 162 миллиона единиц, — естественно, что и уродов в ней не мало. Уроды самолюбивы и обидчивы: урод считает себя человеком исключительным, и, разумеется, он имеет основание считать себя таким, поскольку он — урод.


Основа умственного уродства — лень разума, его нежелание изучать, знать, его самодовольство или удовлетворение ничтожностью знания. Это уродство обычно называется одним словом — глупость.

Вот, например, некий самодоволец пишет: «Если действительность против моего творчества, так я имею право отрицать её. Достоевский, что ли, сказал, что человек — существо фантастическое, и это правда. Я ставлю свою фантазию выше всех ваших достижений днепровских, магнитогорских, нижегородских». Возражать столь гениальному уроду бесполезно, ибо он, по-видимому, органически не способен понять, что в основе всех фантазий коренится действительность и что человек не может ничего выдумать, не опираясь на что-нибудь, сделанное до него, для него или против него. Можно и не отрицать, что «человек — существо фантастическое», но для этого необходимо взглянуть на него очень издали, даже «из глубин космоса», как на существо, которое зародилось и выросло на одной из незначительных по объёму точек вселенной и на этой точке в течение десятков тысячелетий путём неимоверных усилий достигло тяжким физическим трудом и напряжением творческой энергии разума невероятных успехов. Самое изумительное, чего он достиг, — это его наука, дерзновенная работа которой не знает пределов и не должна знать их. Затем — это его техника, возникшая на основе науки и всё более легко преодолевающая сопротивление инертной материи. Затем — это его искусство, позволяющее ему создавать из слова, звука, красок, камня и металла идеальные по красоте и силе образы, сочетания и формы.

Взятый так, человек действительно является фантастической величиной, а история его труда, история культурного творчества — самое фантастическое, что вообще можно вообразить. Но чтоб вообразить во всей его огромности такого человека, надобно вспомнить, что его имя — Человечество, и надобно знать историю его борьбы с природой и борьбы классов внутри его. Но «гениальности» юношей, подобных автору вышеприведенной цитаты, неизбежно сопутствует глубокое и тёмное невежество.

Юноша, уставший от идеологии, пишет: «Может быть, я отстал от жизни, оторвался от действительности, но мне очень нравятся переводы Жуковского, его сказки и легенды, опера «Руслан и Людмила» и многое такое, в чём под увеличительным стеклом не найти идеологии». Далее он спрашивает: «Не следует ли допустить к изданию литературу, не имеющую ничего общего с идеологией?» Ему нравится кинокартина «Страх», охраняющая устои буржуазной семьи, «нравятся комики Пат и Паташон, их идиотские положения всегда вызывают смех». Он хочет, «чтоб на полях росли не гвозди, а трава, и чтоб крестьянин обнимал не трактор, а крестьянку».

Общий смысл этого послания сводится к двум словам: надо развлекаться.

Я цитирую это письмо не потому, что считаю его глупее других — подобных, нет, имеются письма гораздо более глупые. Юноша, утомлённый идеологией, не так наивен, каким он хочет казаться, и протестует он не против всякой идеологии, а против некоторой, вполне определённой. Сам он глубоко идеологичен, и его лозунг «надо развлекаться» — старинный лозунг дармоедов и паразитов: пусть другие работают, а мы хотим развлекаться.

Ему, как видим, по душе поэзия «Озёрной школы» в переводах Жуковского. Байрон, лорд, но революционер, ненавидевший победоносное мещанство своей эпохи, о поэтах «Озёрной школы» говорил так:

Пускай места вам тёплые даны,
И вам достались слава и богатство,
В продажных мненьях всё же нет цены,
Позорным я считаю ваше братство,
Вам чужды убеждения и честь…

И ещё:

Вы скрыли под лавровыми венками
И наглость ваших лбов, и тайный стыд,
Я зависти к вам не питаю: с вами
Тот не пойдёт, кто честь и совесть чтит.

Роберт Соути, Вордсворт, Кольридж и другие поэты «Озёрной школы» были сторонниками министра Кестельри, а Байрон об этом Кестельри писал так:

О, Кестельри! Предатель и злодей,
Ты обагрил кровавыми ручьями
Ирландию и родины своей
Стал палачом. Преступными делами
Ты служишь тирании, и людей
Держать ты хочешь скованных цепями…

У поэтов «Озёрной школы» есть одна, но не малая заслуга: они умели отлично пользоваться материалом устного «народного» творчества; этим они значительно обогатили английский язык, как говорят историки литературы, не забывая однако указать, что Соути, Вордсворт, Кольридж были поэтами средних талантов. Возможно, что колоссальнейший наш поэт Пушкин пользовался материалом народных сказок, следуя их примеру, но здесь нужно отметить весьма существенное различие «вкуса» и отношения к материалу.

Поэты «Озёрной школы» не касались таких тем, как, например, «О попе и работнике его Балде». Пушкин вообще не искажал подлинного смысла сказок, тогда как Вордсворт и его группа пользовались в народном творчестве мотивами «сверхчувственного», «чудесного», идеями и суевериями, которые в это здоровое, языческое творчество внесены были церковью, её лицемерием. Вкладывая в этот церковный материал своё толкование, они являлись именно примирителями социальных противоречий. Вордсворт отличался «враждебным и даже презрительным отношением к разуму». Кольридж — в юности либерал, а затем ученик немецкого мистика Якова Беме и реакционер. Соути тоже начал с радикализма, потом прославил себя дикой ненавистью к Байрону и Шелли и, наконец, опустился до такого мракобесия, что даже историк Маколей, консерватор, подверг его книгу «Беседы» резкой критике.

Все эти люди заражены учением Лютера о разуме как «дьявольской блуднице», учением саксонского крестьянина, предки которого на протяжении многих веков жили под невообразимым кровавым гнётом мелких князьков, церкви, рыцарства и поместного дворянства.

Этот гнёт и внушил Лютеру его изуверское учение, суть которого такова: «Христианин должен быть совершенно пассивен, должен терпеть, он должен чуждаться благ этого мира и помышлять только о сокровищах на небесах. Христианин должен терпеть, не оказывая ни малейшего сопротивления, если б даже с него стали кожу сдирать. Ко всему земному он равнодушен. Он дозволит грабить, резать, мучить себя, ибо он — мученик на земле». И, когда крестьяне под предводительством Фомы Мюнцера, Вендера Гейлера и других вождей, выдвинутых ими, восстали против угнетателей, Лютер закричал рыцарству и церковникам: «Спасайтесь! Колите, бейте, душите крестьян как можете! Их надо давить, как бешеных собак!»

Вот из какого источника почерпали основы своей идеологии поэты, которые так нравятся юноше, утомлённому идеологией рабочего класса. Остаётся сказать несколько слов о Жуковском. Так же, как Вордсворт и Роберт Соути, он был «придворным» поэтом, «лауреатом», то есть увенчанным лаврами. Он был воспитателем Александра Второго, сына царя Николая Первого, и автором статьи, в которой защищал и оправдывал применение смертной казни. Сентиментальный реакционер, он обладал талантом хорошо рассказывать в стихах чужие вещи, но сам был не очень крупным поэтом.

Назад Дальше