Том 26. Статьи, речи, приветствия 1931-1933 - Максим Горький 23 стр.


Итак, мы видим, что юношу утомляет не всякая идеология, а определённая и, должно быть, плохо знакомая ему. Весьма возможно, что его тяготение к балладам поэтов «Озёрной школы», к легендам и сказкам объясняется не его классовым вкусом, а его невежеством. Он, должно быть, ещё не знает, что баллады, сказки, легенды тоже скрывают за красивыми словами кое-какую, а иногда очень скверную идеологию и что даже тараканы, крысы, комары и прочие паразиты тоже, вероятно, обладают зародышами примитивной «идеологии», ибо паразитам свойственны некоторые, основанные на опыте, представления, например: земля устойчивей воды, железо несъедобно, кровь человека питательна. Идеологически, вероятно, не умеют мыслить только идиоты и кретины, но ведь здесь идёт речь не о них.

Само собой разумеется, что я не против развлечений, но по условиям нашей действительности развлечения нуждаются в ограничениях: «делу — время, а потехе — час».

Мне кажется, что если одни будут развлекаться красотами словесного творчества реакционеров, классовых врагов трудового народа, тогда как другие непрерывно и неутомимо увлекаются ударничеством в области строительства новой, социалистической, действительно освобождающей человечество культуры, — при наличии такого противоречия первые будут совершенно лишними в нашей рабочей действительности.

Затем я полагаю, что эта действительность достаточно интересна и богата «развлечениями». Например, Ганди и Макдональд — комики не менее забавные, чем Пат и Паташон, а злодеи действительности значительно превосходят пакостями своими злодеев кино. Повторю, что вообще и всегда действительность служила, служит основой всех выдумок и фантазий, и гораздо интересней, практически полезней изучать её не по фильмам кино, а по деяниям таких, например, джентльменов, каковы Черчилль, Чемберлен, Болдуин и прочие «герои нашего времени» и этого ряда. Полезнее, интереснее это потому, что означенные джентльмены, при их явной склонности к политическому хулиганству, могут набить шишек на черепах юношей, которые устали от идеологии. Джентльмены не замедлят сделать это, если юноши будут заниматься ротозейством — профессией, которая, надеюсь, нравится не очень многим из граждан Союза Советов. То, что думают и пишут эти немногие граждане, гораздо лучше и всесторонне продумано, написано в начале XIX столетия людьми, которые тогда тоже «устали» от революционной идеологии материалистов «века просвещения», и то, что тогда писалось «уставшими», было изуверской, церковной идеологией контрреволюционеров.

По поводу гвоздей, которые будто бы растут на полях, ничего не могу сказать: никогда не видел таких гвоздей и полей. Автор письма, должно быть, пошутил. А относительно крестьянина с полной уверенностью говорю: и в наши дни и немножко позднее, когда он, перестав чувствовать себя крестьянином, поймёт себя социалистом и хозяином своей страны, он неизменно будет обнимать крестьянку, она его — тоже. Это — их взаимная, биологическая и, как известно, весьма приятная обязанность.

Даже монахи, идеологи аскетизма, могли бы, опираясь на свой личный опыт, удостоверить, что и аскетизм не мешает исполнению этой обязанности. Даже гомосексуалисты, уклоняясь от этой обязанности назад, объясняют это уклонение идеологически или своим тяготением к эстетике эллинизма, или же тем простым фактом, что в буржуазном обществе содержать мужчину дешевле стоит, чем содержать женщину. Всюду «идеология», молодой человек. Никогда она не мешала исполнять «обязанность», издавна поощряя исполнение в стихах и прозе, в красках и танцах. Мещанская действительность говорит нам, что в буржуазном обществе эта обязанность принимает форму и характер всё более грязного распутства и унижения человека — женщины. «Охраняя устои семьи» в кинематографе, мещанство в быту своём всё чаще заставляет женщин прибегать в целях самозащиты к услугам револьвера и углекислого газа, как об этом ежедневно и садически подробно рассказывают хроникёры буржуазной прессы — люди, о которых говорилось в начале этих заметок.


Люди эти, разумеется, не могут возбудить наших симпатий, но они очень полезны, потому что они натуралисты. Родоначальником их был Хам, бойкий парнишка, который обнажил наготу пьяного отца своего. Они тоже занимаются обнажением грязной наготы своего папаши — класса, наполняя полосы мещанских газет многословными описаниями семейного развала в мещанском обществе, рассказами об убийствах, самоубийствах, о разных формах воровства, мошенничества и жульничества. Их ремесло — рыться в крови, грязи, в мусоре мещанской жизни, они очень увлечены этим ремеслом и дают широкую, весьма красочную картину истлевания, гниения европейской, буржуазной культуры. Они и сами тоже гнилые, но это — полезные гнилушки, потому что их «натурализм» освещает действительность довольно ярко. К показаниям этих людей нужно относиться внимательно, но подражать им не следует, потому что они людишки бездушные, воспринимают драмы своей мещанской действительности как материал, который продаётся, покупается и обеспечивает «натуралисту» известное количество жратвы.

В нашей, советской действительности довольно много всякого старья, оно быстро отмирает. У нас тоже существуют и кое-что пишут своеобразные «натуралисты». Я не решусь назвать их потомками Хама, ибо иногда мне кажется, что они подчёркивают бытие всякой дряни и гадости из соображений гигиенических, из желания поскорее доконать, добить издыхающее и вышвырнуть его прочь из быта. Но, подчёркивая, забывают о политическом такте.

Они очень зорко видят и как будто правдиво рассказывают. Вот, например, в книжке одного литературно грамотного сочинителя я читаю: «На работу в губполитпросвете человек с бородкой попал недавно и по недоразумению: раньше он был смотрителем кладбища».

Вы посмотрите, как смешно. И возможно, что это правда. Людей у нас везде не хватает, а смотритель кладбища мог оказаться человеком политически более воспитанным, чем автор книжки. Но зарубежные натуралисты и внутренние недоброжелатели рабоче-крестьянской власти обязательно сделают из этого анекдота иной вывод: в Союзе Советов политическим просвещением рабочей массы занимаются смотрители кладбищ. Для того, чтоб ещё более заострить уродство анекдота, могут превратить смотрителя в могильщика. Мещане, туземцы и старички-эмигранты Парижа, Берлина, Праги, Софии, Белграда утешены советским сочинителем, ликуют, звонят друг другу по телефону, кричат: «Вы читали о могильщиках? Хи-хи, каково!»

В книгах наших сочинителей я весьма часто встречаю такие анекдоты, но не буду приводить их здесь, ибо не нравится мне потешать мещан правдой, приятной для них и оживляющей подленькие их надежды.

Меня очень интересует вопрос: откуда у наших сочинителей это пристрастие к «правде», приятной мещанству? Эта «правда» — результат его классового творчества. Беседуя с одним автором по поводу его рукописи, почти сплошь построенной на материале пессимистических анекдотов и на герое, который мучается потому, что не может выбрать для себя достаточно звучной фамилии, я спросил: «Почему для меня, читателя, должно быть интересно, что какой-то болван Семиков, вместо того, чтобы работать, учиться, бормочет: Семиоков, Сумраков, Сумароков?» Я получил такой ответ: «Мне нравятся люди, которые живут бездейственно, внутри себя, развиваются самосильно, как вы».

Это — очень странный анекдот, ибо грубый, бытовой натурализм рукописи никак не согласуется с явным романтизмом угрюмого и сердитого автора. Романтизм свой он обнаружил в словах вполне определённо, но всё-таки романтизм этот кажется пришитым к авторовой коже, а не идущим изнутри его. И вообще мне довольно часто кажется, что некоторые молодые писатели учатся как будто не у действительности, а у Фридриха Шлегеля, который за 132 года до наших дней проповедовал, что «человеческое «я» находит своё истинное удовлетворение не в энергической деятельности, а в богоподобном искусстве бездействия, в отсутствии всякой деятельности, живёт «самонаслаждением» и чем более походит на растение, тем лучше для него».

Это учение чистейшего пассивного романтизма в XIX–XX вв. многократно повторялось, и нередко в таких курьёзных формах, как в книге Гюисманса «Наоборот», как у непомерно расхваленного Уота Уитмена и, наконец, у нестерпимо болтливого Марселя Пруста. Весьма возможно, что увлечение пассивным романтизмом в некоторой, едва ли значительной, части нашей литературной молодёжи объясняется её эмоциональным стремлением к романтизму активному, революционному, — к романтизму, которым так прекрасно богата наша действительность, так глубоко насыщена работа нашей молодёжи, творящей не «легенду», а всемирное дело освобождения трудового народа. Весьма допустимо, что, как уже сказано, молодёжь отмечает и густо подчёркивает анекдотические, уродливые проявления старого быта из ненависти к нему, из соображений санитарных, из желания уничтожить всё, что мешает молодым людям усвоить революционный, активный романтизм. Но этот романтизм даётся только путём развития и углубления классового самосознания, только путём политического самовоспитания, и только при таком условии совершенно отпадает вопрос: «К чему всё это?» и юноше станет ясной та высокая цель, которую поставил пред собой класс-диктатор Союза Социалистических Советов. Эта цель и есть та величайшая, светлая правда, о которой издревле мечтал трудовой народ всего мира и которая одна только может освободить его от жизни в крови, в грязи, во лжи, в душной путанице классовых непримиримых противоречий.

Но ещё не издохла, живёт и действует на мозги людей, утомлённых революционной идеологией рабочего класса, подленькая, пошленькая «правда» мещанства. Потомки Хама, «натуралисты», «мошенники пера», наёмники банкиров и вообще мелкие людишки, живущие по принципу «после нас — хоть всемирный потоп», пользуются этой правдой для хулы на Союз Советов и на социализм. «Индустриализация», — говорят они, — «пятилетка», «Магнитострои», «Днепрострои», Москва-реку соединяете с Волгой, а политграмоту у вас смотритель кладбища преподаёт. А сочинитель имярек, забыв, что он везёт своих героев по Оке, описывает ночь на Волге, а учительница имярек три месяца жалованья не получала. А в городе Окурове кооператоры проворовались. Делаете блюминги, тракторы, конвейеры, а иголок, булавок, дамских шпилек иногда нет, черти драповые» и т. д. и т. д. — и всё это — правда. Ну, что поделаешь? Не мало ещё такой правды на пространстве от Владивостока до Одессы, от Эривани до Мурмана, от Ленинграда до Ташкента. Не скоро выметешь эти недостатки. Однако понемножку чистим, и если чистим, то уж беспощадно.

Врагам нашим мерещится, что этой анекдотической правдой они «утирают нам нос». Оставим их в тумане самообмана, но давайте позаботимся, чтоб количество пошлых анекдотов сокращалось. Не следует кормить мещанство даже и грязью, приятной ему. Количество анекдотов быстро сократится, стоит только усвоить простую истину: каждый из нас за всё, что бы он ни делал, отвечает перед всей страной и перед каждой единицей её. Нам пора воспитывать в самих себе чувство всесоюзной социалистической ответственности и солидарности. Вместе с этим чувством мы воспитаем в себе и политический такт, который не позволит нам сочинять анекдоты в жизни и литературе, не позволит утешать мещанство доказательствами живучести его в нас самих.

Если человек на социалиста «похож по роже, а душа не похожа», так это гораздо хуже, чем плохо. Будущее, которое мы строим сегодня, протягивает нам крепкую и щедрую руку. Сделано так много, что ещё несколько усилий, и великий диктатор Союза Советов — рабочий класс — станет силою, непобедимою никакими соединениями истрёпанных сил его классовых врагов.

Предисловие к книге А.К. Виноградова «Три цвета времени»

Для того чтобы хорошо изобразить, художник должен прекрасно видеть и даже — предвидеть, не говоря о том, что он обязан много знать. Есть художники, которые обладают искусством изображать правду жизни гораздо совершеннее, чем это доступно историкам, заслужившим титул «великих». Это объясняется не только различием работы над книгами, документами и работой над живым материалом, над людьми; различием между тем, что совершалось в прошлом, более или менее далёком, и тем, что произошло вчера, происходит сегодня и неизбежно произойдёт завтра.

Историк смотрит в даль прошлого с высоты достижений своей эпохи, он рассказывает о процессах законченных, рассказывает, как судья о преступлениях или как защитник преступников; он сочувственно вздыхает о «добром старом времени» безнаказанных насилий или окрашивает некоторые события прошлого особенно мрачной краской, для того чтобы тяжкий сумрак его эпохи казался светлей. «Объективизм» историка — такая же легенда, как справедливость бога, о котором Стендаль очень хорошо сказал: «Извинить бога может только то, что он — не существует».

Как везде, здесь тоже встречаются исключения. Гиббон смотрел на «историю упадка и разрушения Римской империи» сквозь туман пятнадцати веков глазами человека XVIII столетия, но он изобразил рост христианства, его разрушительную работу и политическую победу так ярко, как будто он сам лично был свидетелем процесса, который утвердил физическое рабство рабством духовным, заменив языческую свободу критикующей мысли бешеным фанатизмом церковников и монахов. Но Гиббон был чудовищно талантлив и обладал качеством художника, редкой способностью оживлять прошлое, воскрешать мёртвых. Вообще же об историке очень верно сказал Гизо, сам прославленный историк: «Даже не желая обманывать других, он начинает с того, что обманывает себя; чтоб доказать то, что он считает истиной, он впадает в неточности, которые кажутся ему незначительными, а его страсти заглушают его сомнения». Советский читатель, конечно, понимает, что эти слова говорят о давлении класса на «свободу» и правду мысли историка.

Художник прежде всего — человек своей эпохи, непосредственный зритель или активный участник её трагедий и драм. Он может быть объективен, если он в достаточной мере свободен от гипноза предрассудков и предубеждений своего класса, если у него честные глаза, если он сам — частица концентрированной энергии эпохи, — творческой энергии, устремлённой к цели, которая твёрдо поставлена историей роста правосознания трудового народа. Работа литератора отличается не только силою непосредственного наблюдения и опыта, но ещё и тем, что живой материал, над которым он работает, обладает способностью сопротивления произволу классовых симпатий и антипатий литератора. Именно этой силой сопротивления живого материала личному произволу художника можно объяснить такие факты, что в среде буржуазного общества всё чаще литераторы являются беспристрастными историками быта своего класса, беспощадно изображают его пороки, его пошлость, жадность, жестокость, законный процесс его «упадка и разрушения». Славословия европейских авторов устойчивости мещанской жизни постепенно сменяются панихидами.

Стендаль был первым литератором, который почти на другой день после победы буржуазии начал проницательно и ярко изображать признаки неизбежности внутреннего социального разложения буржуазии и её туповатую близорукость. Историки французской литературы поставили его в ряд «классиков», но это было сделано с оговорками. Едва ли можно сказать, что французы гордятся Стендалем.

Причины холодного отношения французской критики к этому оригинальнейшему художнику и некоторым другим совершенно правильно отмечены автором этой книги А.К.Виноградовым в одном из его полноценных предисловий к переводам французских книг. На А.К.Виноградове лежит социальная обязанность развить его домыслы о причинах несправедливых и неверных оценок французской критикой подлинного социально-политического значения работы некоторых литераторов Франции. Эти домыслы крайне важны и поучительны для наших читателей, так же как и для молодых авторов.

Стендаль является очень ярким примером искажения критикой лица автора. Профессор Лансон в своей «Истории французской литературы» говорит о нем: «Его личные приключения вовсе не интересны».

Это сказано о человеке, который участвовал в походе интернациональной армии Наполеона на Москву и пережил трагедию отступления, гибели этой армии, о человеке, который жил в близкой связи с главнейшими вождями национально-революционного движения итальянских карбонариев, был приговорён австрийским правительством к смертной казни, почти всю жизнь прожил под надзором полиции, — что тоже весьма интересно.

Не помню, кто, кажется — Фагэ, отметил, что в трагические дни отступления и вымерзания армии, в дни полного развала дисциплины Стендаль ежедневно являлся на службу чисто выбритым, в полной военной форме, «спокойный, не теряя своей страсти к анализу событий и точно не веря в поражение Наполеона».

Это — черта человека сильного духом и настроенного исторически, человека, который, хотя и восхищался энергией Наполеона, однако понимал, что если расчёт завоевателя Европы на восстание русских крепостных рабов не оправдался, так это ещё не значит, что история остановилась.

Лансон сказал: «Литературная деятельность Стендаля возникла из его любви к жизни активной и руководилась этой любовью». «Больше всего Стендаль любил энергию», — правильность этой догадки подтверждается всей беспокойной жизнью Стендаля. Истинной и единственной героиней книг Стендаля была именно воля к жизни, и он первый стал писать романы, в которых не чувствуется тенденциозного насилия автора над его героями, над действительностью. Силою своего таланта он возвёл весьма обыденное уголовное преступление на степень историко-философского исследования общественного строя буржуазии в начале XIX века. Он первый заметил в среде буржуазии и монументально изобразил Жюльена Сореля, молодого человека двадцати трёх лет, «крестьянина, возмутившегося против его низкого положения в обществе» мещан, которые разбогатели, и дворянства, которое, обеднев за годы революции, омещанивалось.

Жюльен Сорель жил среди людей, которые «никогда не просыпаются утром с мучительной мыслью: «Где я сегодня пообедаю?» Слова, взятые в кавычки, сказаны самим Сорелем на суде его класса. Но этими словами он, как бы против воли автора, принизил своё будущее значение и значение своей драмы, которая не кончилась со смертью его, а продолжалась в течение ста лет и всё ещё разыгрывается молодёжью Европы.

Назад Дальше