Вот бы мне поспать — восемь часов пустоты, мечта! — но, даже когда удается задремать, это не отдых. Я проваливаюсь в страшный сон, который поджидает меня каждую ночь.
Пламя пылает оранжевым.
Я горю заживо. Я в ловушке, меня завалило обломками.
Пламя пылает желтым.
Малышка кричит. Мы погибнем — мы с ней погибнем. Парень со шрамами на лице тоже здесь. Он сам — пламя, сам — огонь, он обожжен, обуглен, черная фигура среди грохочущего, трескучего, брызжущего жара.
Пламя пылает белым.
И он хватает малышку, мою девочку, и уходит, и пламя пожирает его.
Когда я силой заставляю себя проснуться, в комнате еще темно. Футболка на спине и простыня насквозь мокрые. В голове у меня число — яркое, будто неоновое, оно слепит мне глаза изнутри. Первое января две тысячи двадцать седьмого года. Такого мне раньше не снилось. Это что-то новое. Это он мне принес. Тот парень.
Тот парень из школы — и есть тот парень из моего сна. Это он. Я уверена. Сумел выбраться у меня из головы и пролез в мою жизнь. Как? Как ему это удалось? Хрень какая-то. Чушь собачья. Так не бывает.
Шарю по тумбочке, включаю свет. Тру глаза, пока они не привыкнут, и тут вижу стул, ножкой которого я заклинила дверь.
Еще как бывает, думаю я туповато. Еще и не такое бывает, сплошь и рядом.
Адам
Оказывается, они были знаменитости! Мои мама с папой. А я и не знал. Пару недель в 2009 году о них говорила вся страна и все их искали. «Разыскиваются подозреваемые». Подозревали их в том, чего они не делали, — просто оказались и ненужное время в ненужном месте. А все потому, что мама тоже видела числа — как я.
Бабуля сохранила вырезки из газет — у меня от них мурашки по коже. Мама с папой — такие молоденькие, моложе, чем я сейчас, глядят с первой страницы. Когда они завели меня, они были вообще дети. Папа так вообще про меня так и не узнал. Он погиб, когда мама еще не знала, что беременна.
Рассказали бы мне обо всем раньше — спросил бы у мамы, мы бы с ней поговорили… а так она про числа долдонила только одно — это тайна, и все тут. Никому нельзя говорить, какое у него число. Вот я и успел сказать на всем белом свете только ей — написал на той картинке в школе.
Что же с мамой после этого творилось, а? Каково ей было в последние годы — все знать? Кое-что я сейчас выясню. Рядом с моей записной книжкой лежит сложенный пополам конверт. Договорив все про папу и маму, бабуля дает его мне.
— Она хотела, чтобы ты это прочитал. Когда настанет время. По-моему, это как раз сейчас.
На конверте написано мое имя — маминым почерком, который я ни с чем не спутаю. Когда я его вижу, у меня сердце останавливается на секунду, вот честное слово. Не верится, что письмо настоящее. Оно от мамы. Оно — мне.
А бабуля, оказывается, прятала его от меня. Какое право она имела… Во мне снова вспыхивает злость.
— Давно оно у тебя? — спрашиваю.
— Она дала его мне за пару месяцев до того, как ушла.
— Почему ты не отдала его мне? Оно мое. На нем стоит мое имя.
— Я же тебе говорила, — произносит она медленно, словно к полудурку обращается, — она попросила, чтобы я сберегла его для тебя. До той поры, пока ты не будешь готов…
— А ты, конечно, прекрасно понимаешь, готов я или нет! Ты-то точно знаешь, как лучше!
Она глядит мне прямо в глаза. Не хуже меня слышит, как между нами все звенит, и отступать не собирается.
— Да, знаю, твоя мама, по крайней мере, так считала. Она мне доверяла.
Я фыркаю.
— Мне шестнадцать лет. Я и без тебя могу все решить! Ты про меня ни фига не знаешь!
— Я знаю больше, чем ты думаешь, сынок. Может, успокоишься наконец и вскроешь конверт?
Конверт. А я и забыл, из-за чего мы тут лаемся.
— Я один прочитаю, — говорю и прижимаю конверт к груди. Он мой, а не бабулин. Она явно расстроена. По всему видно — старую клячу так и корежит от любопытства. Потом она громко хмыкает и тянется за очередной сигаретой.
— Естественно, — говорит она. — Естественно, читай. Потом приходи, поговорим. Я буду здесь, никуда не уйду.
Уношу письмо в комнату и сажусь на кровать. Это моя территория, моя личная комната — только на самом деле она не моя. У меня же своего — раз, два и обчелся. А остальное тут папино — то есть того мальчишки, который был моложе меня, мальчишки, которого я никогда не видел и который так обо мне и не узнал. Я тут как в музее — в окружении его барахла. После смерти папы бабуля ничего здесь не трогала, и было ясно, что селить меня сюда для нее нож острый, но мне было больше некуда деваться.
Кладу конверт на колени и таращусь на него. Мамин почерк. Этого конверта касались ее руки. Интересно, на нем что-нибудь осталось? Разглаживаю его пальцами. Да, я хочу прочитать письмо, но еще я понимаю: прочитаю — и все кончится. Больше у меня ничего от мамы не будет. Это как еще раз с ней прощаться.
А я не хочу, чтобы все кончалось. Я и так знаю, что уже все. Знаю, что ее нет — а теперь мне вернули маленькую ее частичку.
— Мама, — говорю.
Голос звучит непривычно, как будто чужой.
Как я хочу, чтобы она была здесь, со мной!
И я открываю конверт — и она здесь.
Как только я начинаю читать, сразу слышу ее голос, вижу, как она сидит в постели, опершись на подушки, и пишет. Волос у нее нет, никакого тела почитай что и не осталось. Отощала — даже лица не узнать. Но это все равно она. Все равно мама.
Дорогой Адам!
Я пишу это письмо, зная, что, когда ты его прочитаешь, меня уже не будет. Мне столько надо тебе сказать — но все сводится к одному. Я тебя люблю. Всегда любила и всегда буду любить.
Надеюсь, ты меня помнишь, но если начнешь забывать, как я выглядела или какой у меня голос или еще что-нибудь, то это ничего. Главное — помни саму любовь. Остальное не важно.
Жалко, что я не увижу, как ты растешь, но, раз не получится, я попросила бабулю за тобой приглядеть. Твоя бабуля — золото, веди себя с ней как следует, не хулигань и не груби.
Адам, мне надо, чтобы ты сделал одну вещь. Меня не будет, беречь тебя будет некому, поэтому я говорю тебе это сейчас. Живи в Уэстоне или где-нибудь еще в маленьком городке. Адам, не езди в Лондон. Когда я росла, то видела тамошние числа. Мы с тобой одинаковые — видим такое, о чем больше никто не должен знать. Я кое-кому говорила — нарушала собственное правило — и ни к чему хорошему это не привело. Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда. Будет только хуже, честное слово, Адам, я знаю, что говорю.
Лондон — опасное место. 112027. Когда я была маленькая, то видела это число у прорвы народу. Адам, найди место, где у всех хорошие числа, и там и оставайся. Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай. Так будет лучше.
Все, мне пора. Дописать, попрощаться — мне страшно даже подумать об этом. Всех слов на свете не хватит, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю. Ты — лучшее в моей жизни. Лучшее. Не забывай.
С любовью — навеки —
Мама
ХХХХХХХ
С подбородка у меня капает слеза — прямо на письмо. Чернила расплываются, будто салют, и мамины поцелуи тают на глазах.
— Тьфу!..
Вытираю бумагу пальцем — только все порчу. Нахожу в кармане смятую салфетку и промокаю бумагу, и все это время слезы так и текут. Тогда я откладываю письмо на подушку — от греха подальше — и даю им волю.
Я уже давно не плакал — с самой маминой смерти. Теперь мне не остановиться. Будто плотину прорвало — меня уносит волной, которая сильнее меня. Я плачу всем телом и ничего не могу поделать — громкие всхлипы, слезы и сопли, рыдания и тоненький писк, — я и не знал, что во мне живут такие звуки. А потом я сжимаюсь в комочек и качаюсь вперед-назад, вперед-назад, не знаю даже, сколько времени прошло, но потом понемногу останавливаюсь. И ничего уже не осталось. Ни слез, ничего.
Оглядываюсь, как будто впервые вижу эту комнату, и меня снова одолевает злость — щекочется в кончиках пальцев, пульсирует с ног до головы.
«Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай».
Так я и знал, что здесь опасно. Так я и знал, что не надо было нам сюда ехать.
Выбегаю из комнаты, хлопнув дверью, мчусь вниз по лестнице. Бабуля по-прежнему в кухне. Перед ней — чашка чаю, в зубах — сигарета.
— Она не хотела, чтобы мы с тобой ехали в Лондон! Хотела, чтобы мы остались в Уэстоне! Ты это знала? Знала? Знала?!!
Наваливаюсь на стол напротив бабули, вцепляюсь в него обеими руками, изо всех сил, аж пальцы белеют.
Бабуля поднимает руку и трет себе лоб. На миг прикрывает глаза — но когда она их открывает, в них светится упрямство и непокорность.
— Да-да, что-то она такое говорила.
— Что-то говорила — и ты все равно потащила меня сюда?!
— Что-то говорила — и ты все равно потащила меня сюда?!
— Да, потащила, но… — Она думает, со мной можно спорить, можно оправдаться! Совсем спятила? Да что бы она ни сказала — лучше не станет. Попалась, зараза, — оказывается, она только о себе и думала!
— Ведь я же говорил — не хочу никуда ехать! И мама говорила!
— Адам…
— Она тебе доверяла!
— Я знаю, но…
Она протягивает руку к пепельнице. Пальцы у нее дрожат, когда она тушит окурок. Пепельница переполнилась — грязная, гадостная, как она сама. Я тоже протягиваю руку, беру эту пакость и швыряю об стену. Пепельница валится на пол и разбивается. Осколки и окурки летят в разные стороны.
— Адам! — орет бабуля. — Хватит!
Ничего не хватит. Я ей еще покажу.
Хватаюсь за стол еще крепче и переворачиваю его, и он падает на бок, к мойке, битая посуда и старая заварка летят в одну кучу с пеплом и осколками.
— Господи боже мой! Адам, перестань!
— Заткнись! Не пыли мне тут!
— Как ты смеешь…
Пепельницы мне мало. Стола тоже мало. Они не виноваты. Это все она.
А значит, пора мне валить. Я-то понимаю, что теперь сделаю, — а это уже полный перебор. Так нельзя. А очень хочется, но стоит начать… если я начну, то уже не остановлюсь.
— Сволочь! Сволочь!
Выбегаю из кухни в коридор, оттуда — за дверь, пока не передумал. В лицо ударяет холод, я останавливаюсь подышать. Только мне не стоится. Во мне искрит столько энергии, я так завелся, что иду по улице, быстрее, быстрее, потом бегу. Пока я бегу, начинается дождь, и ледяные капли жгут мне лицо.
Я бегу не от нее. Я бегу от того, что мог бы с ней сделать. Так будет лучше. Нам обоим будет лучше, если я буду бежать и бежать и никогда не вернусь.
Сара
Мне с собой ничего не взять. Он всегда подвозит меня до школы и обязательно заметит лишние сумки. Значит, остается только школьный рюкзак — и деньги. На деньги все можно купить.
Когда я убегу, проверят мой счет. Попросят полицию или еще кого-нибудь проследить, что я потратила и где была. Нужна наличка. И побольше.
Я уже пару месяцев таскаю десятки у мамы из кошелька. По одной, чтобы она не заметила. Знаю, что папа держит деньги у себя в кабинете. Заходить к нему у меня не хватало духу — это его комната, она пахнет им. Даже когда я знаю, что его нет дома и еще сто лет не будет, все равно не могу себя заставить.
Теперь — другое дело. Завтра я убегу. Вытряхиваю из рюкзака все учебники — обойдусь без них, — а потом аккуратно складываю кое-какое белье, любимые футболки, спортивные штаны. Гляжу на джинсы в комоде. Ужасно хочется прихватить пару — я всегда хожу в джинсах, — но даже самые любимые, выношенные и застиранные до того, что они стали мягкие и мешковатые, сейчас уже не годятся. Незачем мне брать вещи, которые я не смогу носить.
Подсчитываю припрятанные деньги — восемьдесят пять евро, мало. У Марти и Люка наверняка что-то есть. Обокрасть родных братьев? Сейчас — пожалуйста, только они сидят у себя по комнатам. А мне нужны еще деньги. Значит, придется позаимствовать папины денежки.
Он где-то гуляет — угощает клиентов обедом. Мама в гостиной смотрит ящик. Прохожу мимо двери, приостанавливаюсь. Есть и другой выход — или нет? Мне не обязательно убегать из дому. Можно вот прямо сейчас пойти и сесть рядом с мамой и все ей рассказать. А тогда — тогда ведь ей придется что-то сделать, правда? Позвонить в полицию? Выгнать его вон? Или собрать манатки и уехать и забрать нас — и меня, и мальчишек?
А может, она и слушать не станет. Отправит меня сидеть в свою комнату за такую наглую ложь. Или вообще пожмет плечами — мол, такова жизнь и такой уж у него характер.
Вообще-то я подозреваю, что она давно все поняла. Не слепая же. Только про ребенка она не знает. Никто не знает. Вот почему я ухожу. Этот ребенок — мой. И он его не увидит. Никогда к нему не притронется. Ребенок — мой, он растет во мне. Я его сберегу.
Я даже не знаю, какой у меня срок. Месячные у меня давно были через пень-колоду, я и не заметила, когда они прекратились. Но одежда уже так жмет, что скоро я не смогу больше прятать живот. Пора уходить.
Я думала, он запер кабинет, — но нет, там открыто. Ручка поворачивается, дверь плавно открывается. Делаю шаг за порог — и меня начинает мутить. Этот кабинет — вылитый он: по стенам — сценки игры в гольф, стол и кресло красного дерева. Едва не впадаю в панику — но все равно подхожу к столу. Дергаю ящики. Заперто. Блин. Наверняка он носит ключ при себе, — значит, я влипла. Если дерну сильнее, сломаю замок, он заметит — и пошло-поехало.
В кабинете есть камин с полкой. Там он расставил семейные фотографии в рамках — сплошь счастливые лица да улыбки. Камеру не обманешь. Правда?
Вот мой портрет — снимали в какой-то поездке. Пляж в Корнуэльсе. Я в полосатом купальничке, светлые волосы падают на плечи. Глаза сощурены, потому что меня слепит солнце, улыбаюсь в объектив. Я обожала папу. Он был мой герой — большой, сильный, смешной. Все знал и все умел. А я была его принцесса. На этом фото мне семь, а когда он начал навещать меня по ночам, мне было двенадцать.
Что произошло? Почему он стал это делать? Неужели жизнь не могла остаться такой, как на этом снимке — золотой, солнечной, невинной?
Протягиваю руку и беру портрет. Как давно я перестала чувствовать себя девчушкой на фото, — можно сказать, между нами нет ничего общего. Я несколько секунд гляжу ей в глаза, а потом вдруг прижимаю снимок к груди. Мне хочется стать ей как мама. Мне хочется защитить ее. Мне уже поздно, думаю я, но для ребенка во мне — еще нет. Мы сможем начать все сначала, сможем прожить жизнь так, как положено.
Прямо передо мной — на уровне глаз, на каминной полке — лежит ключ. Оказывается, он хранит его за моим портретом. Беру ключ, ставлю фото на место. Я так хочу отчаянно уцепиться за этот портрет, так хочу забрать его с собой, но, если что-то изменится, если будет какой-то непорядок, он заметит — и начнет задавать вопросы. Мне нельзя рисковать. Надо вести себя осторожно.
Ключ подходит к ящикам стола. Деньги лежат в верхнем. Три пачки купюр, стянутые резинками. Как мне быть — забрать все и надеяться, что он не заглянет сюда ни сегодня вечером, ни завтра утром? Рука замирает над открытым ящиком. В конце концов я беру одну пачку, ту, которая лежит в глубине: если он приоткроет ящик, все на вид будет как раньше. Он заметит пропажу, только если выдвинет ящик до упора.
Сую пачку в карман, задвигаю ящик, запираю замок и кладу ключ обратно за собственный портрет.
— Пока, — говорю я девчушке на снимке. Закрываю за собой дверь в кабинет и иду наверх. Кладу деньги во внутренний карман рюкзака, который застегивается на молнию, и проверяю, все ли я взяла.
Да, все. Теперь я готова.
Адам
— Разбейтесь на пары и сядьте с двух сторон стола лицом друг к другу. Сегодня мы рисуем портреты, время — шестьдесят минут. Ну, ищите себе пару!
Естественно, я снова в школе. Когда я не вернулся домой, бабуля позвонила в полицию и заявила, что я пропал. Не думал, что она на такое способна — а вот ведь. На следующее утро меня находят, тащат в полицию, снимают отпечатки пальцев, фотографируют, берут мазок изо рта на ДНК — а потом чипируют меня: раз — и делают укол в шею. Я и пикнуть не успеваю.
— Какого хрена! А ну, блин, руки уберите!
Поздно. Чип уже внутри — крошечная штучка, которая расскажет обо мне все что угодно, только спроси.
— Вы не имеете права! Я ничего не сделал!
— Подано заявление о твоем исчезновении. Тебе еще нет восемнадцати. Теперь не удерешь. Мы тебя сразу найдем.
Когда бабуля приходит за мной, я с ней не разговариваю и даже не гляжу на нее. По дороге домой она пытается восстановить мир.
— Мы оба погорячились, наговорили лишнего, но убегать-то зачем? Я волновалась. Не знала, где ты. Нам с тобой надо держаться вместе, Адам. Мы с тобой остались одни на белом свете…
Одни на белом свете. Это факт, но, раз так, она мне тоже не нужна. Она мне не мама. Я ее толком и не знаю, а что знаю, то мне не нравится.
— А знаешь, что они со мной сделали?
— Кто?
— Полиция. Знаешь, баб, что они со мной сделали? Взяли анализ на ДНК! И чипировали! Только за то, что я им попался! А все ты — нечего было заявлять на меня!
— Правда? Ох, Адам, какой ужас. Я не знала. Ну, ничего страшного, ты же не собираешься нарушать закон…
— Баб, чипируют обычно собак!
— Ну, сейчас уже всех. По всей стране. И до тебя дошла бы очередь, просто получилось пораньше.
Я стискиваю зубы, чтобы больше ничего не ляпнуть, и отворачиваюсь к окну. С ней говорить без толку, вообще без толку. Ни фига она не понимает.