Хлеб - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович


Хлеб

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

– А ты откедова взялся-то, дедко?

– А божий я…

– Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего брата, таких-то божьих… Говори уж пряменько: бродяга?

– Случалось… От сумы да от тюрьмы не отказывайся, миленький. Из-под Нерчинска убег, с рудников.

– Так-то вот ладнее будет… Каторжный, значит?

– Как есть каторжный: ни днем, ни ночью покоя не знаю.

– Ну, мы тебя упокоим… К начальству предоставим, а там на высидку определят пока што.

Толпа мужиков обступила старика и с удивлением его рассматривала. Да и было чему подивиться. Сгорбленный, худенький, он постоянно улыбался, моргал глазами и отвечал зараз на все вопросы. И одет был тоже как-то несообразно: длинная из синей пестрядины рубаха спускалась ниже колен, а под ней как есть ничего. На ногах были надеты шерстяные бабьи чулки и сибирские коты. Поверх рубахи пониток, а на голове валеная крестьянская белая шляпа. За плечами у старика болталась небольшая котомка. В одной руке он держал берестяный бурачок, а в другой длинную черемуховую палку. Одним словом, необычный человек.

– Бурачок-то у тебя зачем, дедко?

– Бурачок?.. А это хитрая штука. Секрет… Он, бурачок-то, меня из неволи выкупил.

– Он и то с бурачком-то ворожил в курье, – вступился молодой парень с рябым лицом. – Мы, значит, косили, а с угору и видно, как по осокам он ходит… Этак из-под руки приглянет на реку, а потом присядет и в бурачок себе опять глядит. Ну, мы его и взяли, потому… не прост человек. А в бурачке у него вода…

– Ты чего, дедко, на нашу-то реку обзарился?

– А больно хороша река, вот и глядел… ах, хороша!.. Другой такой, пожалуй, и не найти… Сердце радуется.

Старик оглянул мужиков своими моргавшими глазками, улыбнулся и прибавил:

– Я старичок, у меня бурачок, а кто меня слушает – дурачок… Хи-хи!.. Ну-ка, отгадайте загадку: сам гол, а рубашка за пазухой. Всею деревней не угадать… Ах, дурачки, дурачки!.. Поймали птицу, а как зовут – и не знаете. Оно и выходит, что птица не к рукам…

– Да што с ним разговоры-то разговаривать! – загалдело несколько голосов разом. – Сади его в темную, а там Флегонт Василич все разберет… Не совсем умом-то старичонко…

– Больно занятный! – вмешались другие голоса. – На словах-то, как гусь на воде… А блаженненьким он прикидывается, старый хрен!

Описываемая сцена происходила на улице, у крыльца суслонского волостного правления. Летний вечер был на исходе, и возвращавшийся с покосов народ не останавливался около волости: наработавшиеся за день рады были месту. Старика окружили только те мужики, которые привели его с покоса, да несколько других, страдавших неизлечимым любопытством. Село было громадное, дворов в пятьсот, как все сибирские села, но в страду оно безлюдело.

– Отпустить его, чего взять со старика? – заметил кто-то в толпе. – Много ли он и наживет? Еле душа держится…

– Не пущайте, дурачки! – засмеялся старик. – Обеими руками держитесь за меня… А отпустите – больше и не увидите.

– Нет, надо Флегонта Василича обождать, робя!.. Уж как он вырешит это самое дело, а пока мы его Вахрушке сдадим.

Волостной сторож Вахрушка сидел все время на крылечке, слушал галденье мужиков и равнодушно посасывал коротенькую солдатскую трубочку-носогрейку. Когда состоялось решение посадить неизвестного человека в темную, он молча поднялся, молча взял старика за ворот и молча повел его на крыльцо. Это был вообще мрачный человек, делавший дело с обиженным видом. В момент, когда расщелявшаяся дверь волостного правления готова была проглотить свою жертву, послышался грохот колес и к волости подкатили длинные дроги. Мужики сняли свои шапки. На дрогах, на подстилке из свежего сена, сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом. Писарь только взглянул на стоявшего на крыльце старика с котомкой и сразу понял, в чем дело.

– Бродягу поймали? – коротко спросил он.

– Был такой грех, Флегонт Василич… В том роде, как утенок попался: ребята с покоса привели. Главная причина – не прост человек. Мало ли бродяжек в лето-то пройдет по Ключевой; все они на один покрой, а этот какой-то мудреный и нас всех дурачками зовет…

– Ну-ка, ты, умник, подойди сюда! – приказал писарь.

Старик подошел к дрогам и пристально посмотрел на сидевшую знать своими моргавшими глазками.

– Умник, а порядка не знаешь! – крикнул писарь, сшибая кнутовищем с головы старика шляпу. – С кем ты разговариваешь-то, варнак?

– Пока ни с кем… – дерзко ответил старик. – Да моей пестрядине с твоим плисом и разговаривать-то не рука.

– Што за человек? Как звать? – грянул писарь.

– Прежде Михеем звали…

– А фамилия как?

– Человек божий…

– Непомнящий родства?

– Где же упомнить, миленький? Давненько ведь я родился…

– Да што с ним разговаривать-то! – лениво заметил мельник Ермилыч, позевывая. – Вели его в темную, Флегонт Василич, а завтра разберешь… Вот мы с отцом Макаром о чае соскучились. Мало ли бродяжек шляющих по нашим местам…

– А какой ты веры будешь, старичок? – спросил о.Макар.

– Веры я христианской, батюшка.

– Православной?

– Около того.

– И видно, што православный. Не то тавро…

– Уж какое есть.

– Из ваших, – смиренно заметил о.Макар, обращаясь к мельнику Ермилычу.

– Имеет большую дерзость в ответах, а, между прочим, человек неизвестный.

– Да ну его к ляду! – лениво протянул мельник. – Охота вам с ним разговаривать… Чаю до смерти охота…

Писарь сделал Вахрушке выразительный знак, и неизвестный человек исчез в дверях волости. Мужики все время стояли без шапок, даже когда дроги исчезли, подняв облако пыли. Они постояли еще несколько времени, погалдели и разбрелись по домам, благо уже солнце закатилось и с реки потянуло сыростью. Кое-где в избах мелькали огоньки. С ревом и блеяньем прошло стадо, возвращавшееся с поля. Трудовой крестьянский день кончался.

Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок, снял свою котомку и расположился, как у себя дома.

– Вот бог и квартиру послал… – бормотал он, покряхтывая. – Что же, квартира отменная.

Вахрушка в это время запер входную дверь, закурил свою трубочку и улегся с ней на лавке у печки. Он рассчитывал, по обыкновению, сейчас же заснуть.

– Эй, служба, спишь? – послышался голос из темной.

– Сплю, а тебе какая печаль?

– Ты в солдатах служил?

– Случалось… А ты у меня поговори!..

Молчание. Вахрушка вздыхает. И куда эти бродяги только идут? В год-то их близко сотни в темной пересидит. Только настоящие бродяги приходят объявляться поздно осенью, когда ударят заморозки, а этот какой-то оглашенный. Лежит Вахрушка и думает, а старик в темной затянул:

– Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет бдяща…

– Эй, будет тебе, выворотень! – крикнул Вахрушка. – Нашел время горло драть…

– Да я духовное, служба… А ты послушай: «И блажен раб, его же обрящет бдяща», а ты дрыхнешь. Это тебе раз… А второе: «Недостоин, его же обрящет унывающа»… Понимаешь?

– Вот навязался-то! – ворчал Вахрушка.

Опять молчание. Слышно, как по улице грузно покатилась телега. Где-то далеко, точно под землей, лают неугомонные деревенские собаки.

– Ты не здешний? – спрашивает старик, укладываясь на соломе.

– А ты как знаешь?

– Да видно по обличью-то… Здесь все пшеничники живут, богатей, а у тебя скула не по-богатому: может, и хлеб с хрустом ел да с мякиной.

– Я чердынский… Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!

– Дошлый, да про себя… А поп у вас богатый?

– Богатимый поп… Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.

– А писарь?

– И писарь богатимый… Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица… Мужики богатые, а земля – шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь… Крестьяны государственные, наделы у них большие, – одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу… Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!

– А мельник у вас плут: на руку нечист.

– Да ты почем знаешь, что он мельник?

– А по сапогам вижу: бус* на сапогах, значит мельник.

Вахрушка даже сел на своем конике, пораженный наблюдательностью неизвестного бродяги. Вот так старичонко задался: на два аршина под землей все видит. Вахрушка в конце концов рассердился:

– Да ты што допытываешь-то меня, окаянная твоя душа? Вот завтра тебе Флегонт Василич покажет… Он тебя произведет. Вишь, какой дошлый выискался!

– Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и заплачет. Ну-ка, угадай?

– Капуста.

– Ах, дурачок, дурачок, и этого не знаешь! Лук, дурашка… Ну, а теперь спи: утро вечера мудренее.

– Да ты што ругаешься-то в самом деле? – зарычал Вахрушка, вскакивая.

– Полюбил я тебя, как середа пятницу… Как увидал, так и полюбил. Сроду не видались, а увиделись – и сказать нечего. Понял?.. Хи-хи!.. А картошку любишь? Опять не понял, служба… Хи-хи!.. Спи, дурачок.

II

Утром писарь Замараев еще спал, когда пришел к нему волостной сторож Вахрушка.

– Гости у нас вечор засиделись, – объясняла ему стряпка. – Ну, выпили малость с отцом Макаром да с мельником. У них ведь компания до белого свету. Люты пить… Пельмени заказали рыбные, – ну, и компанились. Мельник Ермилыч с радостей и ночевать у нас остался.

Вахрушка был настроен необыкновенно мрачно. Он присел на порог и молча наблюдал, как стряпка возилась у топившейся печи. Время от времени он тяжело вздыхал, как загнанный коренник.

– Сказывают, вечор наши суслонские ребята бродяжку в курье поймали? – тараторила стряпуха, громыхая ухватами.

– А тебе какая забота? – озлился Вахрушка.

Молва говорила, что у Вахрушки с писарскою стряпкой Матреной дело нечисто. Главным доказательством служили те пироги, которые из писарской "ухни попадали неведомыми никому путями в волостную сторожку. Впрочем, Матрена была вдова, хотя и в годках, а про вдову только ленивый не наплетет всякой всячины. Писарский пятистенный дом, окруженный крепкими хозяйственными постройками, был тем, что называется полною чашей. Недаром Флегонт Васильевич целых двадцать пять лет выслужил писарем в Суслоне. На всю округу славился суслонский писарь и вторую жену себе взял городскую, из Заполья, а запольские невесты по всему Уралу славятся – богачки и модницы. К своему богатству Замараев прибавил еще женино приданое и жил теперь в Суслоне князь князем.

– Ах, пес! – обругался неожиданно Вахрушка, вскакивая с порога. – Вот он к чему про картошку-то меня спрашивал, старый черт… Ну, и задался человечек, нечего сказать!

Когда писарь, наконец, проснулся, Вахрушка вошел в горницу и, остановившись на пороге, заявил:

– Как хошь, Флегонт Василич, а я боюсь.

– Кого испугался-то? – удивился не прочухавшийся хорошенько после вчерашних пельменей писарь.

– А этого самого бродяги. В тоску меня вогнал своими словами. Я всю ночь, почитай, не спал. И все загадки загадывает. «А картошку, грит, любишь?» Уж я думал, думал, к чему это он молвил, едва догадался. Он это про бунт словечко закинул.

– Про картофельный бунт? – вскипел вдруг писарь. – Ах, мошенник! Да я его в три дуги согну!.. я…

– Колдун какой-то, я так полагаю.

– Ну, это пустяки! Я ему покажу… Ступай теперь в волость, а я приду, только вот чаю напьюсь.

– А ежели он што надо мной сделает, Флегонт Василич? Боюсь я его.

– Ступай, дурак!

Вахрушка почесал в затылке и почтительно выпятился в двери. Через минуту мимо окон мелькнула его вытянутая солдатская фигура.

Село Суслон, одно из богатейших зауральских сел, красиво разлеглось на высоком правом берегу реки Ключевой. Ряды изб, по сибирскому обычаю, выходили к реке не лицом, а огородами, что имело хозяйственное значение: скотину поить ближе, а бабам за водой ходить. На самом берегу красовалась одна белая каменная церковь, лучшая во всей округе. От церкви открывался вид и на все село, и на красавицу реку, и на неоглядные поля, занявшие весь горизонт, и на соседние деревни, лепившиеся по обоим берегам Ключевой почти сплошь: Роньжа, Заево, Бакланиха. Вдали, вниз по течению Ключевой, грязным пятном засела на Жулановском плесе мельница-раструска Ермилыча, а за ней свечой белела колокольня села Чуракова. Вверх по течению Ключевой владения суслонских мужиков от смежных деревень отделяла Шеинская курья, в которой поймали вчера мудреного бродягу. Повыше этой курьи река была точно сжата крутыми берегами, – это был Прорыв. Летом можно было залюбоваться окрестностями Суслона.

В сороковых годах Суслон сделался центром странного «картофельного бунта». Дело вышло из-за министерского указа об обязательном посеве картофеля. Запольский уезд населен исключительно государственными крестьянами, объяснившими обязательный посев картофеля как меру обращения в крепостную зависимость. Темная крестьянская масса всколыхнулась почти на расстоянии всего уезда, и волнение особенно сильно отразилось в Суслоне, где толпа мужиков поймала молодого еще тогда писаря Замараева и на веревке повела топить к Ключевой как главного виновника всей беды, потому что писаря и попы скрыли настоящий царский указ. В этот критический момент, когда смерть была на носу, писарь пустился на отчаянную штуку.

– Ведите меня в волость, я все покажу! – смело заявил он.

Когда тысячная толпа привела писаря в волость, он юркнул за свой стол, обложился книгами и еще смелее заявил:

– Ну-ка, возьмите меня через закон. Вот он, закон-то, весь тут.

Мужики совершенно растерялись, что им делать с увертливым писарем. Погалдели, поругались и начали осаживать к двери.

– Робята, пойдем домой! – послышался первый голос, и вся толпа отхлынула от волости, как морская волна.

Находчивость неизвестного писарька составила ему карьеру и своего рода имя. Так он и остался в Суслоне. Вот именно этот неприятный эпизод и напомнил ему Вахрушка своею картошкой.

Напившись на скорую руку чаю и опохмелившись с гостем рюмкой настойки на березовой почке, он отправился в волость. Ермилыч пошел за ним.

– Надо его проучить, – советовал мельник, когда они подходили к волости.

У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда подходил к волости, точно полководец на поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение:

Тяжело душеньке с телом расставатися, Тяжелее душеньке во грехах оставатися.

– Вон он, идол, какую обедню развел, – жаловался Вахрушка.

Писарь Замараев занял с приличною важностью свое место за волостным столом, а мельник Ермилыч поместился в качестве публики на обсиженной скамеечке у печки. Ермилыч, как бывший крестьянин, сохранял ко всякой власти подобострастное уважение и участенно вздыхал, любуясь властными приемами дружка писаря.

– Ну-ка, приведи сюда эту ворону! – лениво сказал Замараев, для пущей важности перелистывая книгу входящих бумаг.

Вахрушка молодцевато подтянулся и сделал налево кругом. Таинственный бродяга появился во всем своем великолепии, в длинной рубахе, с котомочкой за плечами, с бурачком в одной руке и палкой в другой.

Писарь сделал вид, что не замечает его, продолжая перелистывать журнал, а потом быстро поднял глаза и довольно сурово спросил:

– Бродяга? Непомнящий родства? Так… А прозвище?

– Колобок, – смело ответил старик, с улыбочкой поглядывая на мельника.

– Божий человек, значит.

– Слыхали, – протянул писарь. – Много вас, таких-то божьих людей, кажное лето по Ключевой идет. Достаточно известны. Ну, а дальше што можешь объяснить? Паспорт есть?

– По сусекам метен, по закромам скребен, – вот тебе и весь паспорт.

Писарь ударил кулаком по столу и закричал:

– Ты петли-то не выметывай, ворона желторотая! Говори толком, когда спрашивают!

– Не кричи ты на меня, пужлив я… Ох, напужал!

Бродяга скорчил такую рожу, что Ермилыч невольно фыркнул и сейчас же испугался, закрыв пасть ладонью. Писарь сурово скосил на него глаза и как-то вдруг зарычал, так что отдельных слов нельзя было разобрать. Это был настоящий поток привычной стереотипной ругани.

– Да я тебя заморю! сгною! изотру в порошок!.. Да я… я… я…

Ермилыч даже закрыл глаза, когда задыхавшийся под напором бешенства писарь ударил кулаком по столу. Бродяга тоже съежился и только мигал своими красными веками. Писарь выскочил из-за стола, подбежал к нему, погрозил кулаком, но не ударил, а израсходовал вспыхнувшую энергию на окно, которое распахнул с треском, так что жалобно зазвенели стекла. Сохранял невозмутимое спокойствие один Вахрушка, привыкший к настоящему обращению всякого начальства.

– Ну, что ты молчишь, а? – ревел писарь, усаживаясь на место и приготовляя бумагу, чтобы записать дерзкого бродягу. – Откуда ползешь?

Дальше