По вечерам, перед сном, в пустой квартире, он испытывал такую покинутость, что внутренности скручивались в узел, отчего было трудно дышать. Одиночество было не придуманным, а очевидным. Предельным и объективным. Он действительно остался один на свете. И тогда Борис начал разговаривать с Богом. Раньше он чисто абстрактно понимал, что есть инстанция, куда в случае чего можно обратиться. Но теперь эти разговоры стали его единственной подлинной реальностью – остальное же не представляло для него особой ценности. Он разговаривал, засыпая и просыпаясь, – как мог, поддерживал себя. Верил, что его слышат.
Со временем это вошло в привычку.
Долгое время, до самой армии, у Бориса не было друзей. Одноклассники сторонились его, относились напряженно, и он уже тогда ясно понял: чужое несчастье сродни заразной болезни. Даже самые сердобольные будут держать дистанцию, возможно подсознательно, не отдавая себе отчета. Он слышал, как парни после уроков собирались в кино, обсуждали место встречи и Ленька Савченко, затюканный сын тихих алкоголиков, рябой как кукушонок, но все же член стаи, поделился оригинальным соображением о том, что можно было бы позвать и его, Борьку. На это Антон Красовицкий, формальный и неформальный лидер класса, сказал нейтрально: «Да оставьте Бобика в покое, он малахольный». Если бы он с пренебрежением сказал или там со злостью, Борьке было бы легче это перетерпеть. А Красовицкий сказал равнодушно, будто о мятой бумажке на полу.
…Борис с Гомесом под мышкой посмотрел на себя в большое, в человеческий рост, зеркало в прихожей и остался недоволен. Рожа просит кирпича. А еще интеллигентный человек. Ну, вроде как.
Тарасыч подсел к нему в районе Золотых Ворот и, по обыкновению, немедленно закурил.
– Как дела, мальчик? – поинтересовался он после третьей затяжки. Он всегда так обращался к Борису – «мальчик».
«А ничего, что мне уже хорошо за сорок?» – решил как-то Борис ликвидировать беспокоившее его очевидное противоречие. «Надо же, какие странные вещи тебя волнуют», – пожал плечами Тарасыч.
– Слышишь, мне привезли кальвадос, – без паузы продолжил Тарасыч, поскольку никогда не предполагалось, что надо как-то реагировать на вопрос «Как дела, мальчик?». – Кальвадос привезли, три бутылки. Из Франции, ну! Ты чего?
Он же не виноват, бедный Тарасыч, что не знает или забыл: лучше при Борисе не говорить слова «кальвадос». Но в таком случае нельзя говорить еще «спаржа», «осьминожки», «ленкоранская акация», «врачи прилетели», «куда подевался мой левый конверс?».
А ведь совсем немного времени прошло с тех пор. Четыре года.
– Куда подевался мой левый конверс?
– Куда подевался? На елку залез, – совершенно не задумываясь, ответил тогда Борис.
– И там затаился, не ест и не спит… – Варежка раскачивала на весу правый, красный с белой подошвой и белыми шнурками. Варежка, она же Вареникс и она же Вареный Снусмумрик (когда болеет, или обиделась, или хочет спать).
– И грустная елка под ветром скрипит! – подвел черту Борис и остался недоволен.
Банально получилось.
Тем не менее Вареникс обнимала и целовала его с благодарностью и уверяла, что сегодня блиц под домашним названием «Поэтическое творчество душевнобольных» удался на славу.
Доигрались.
Тогда еще он работал руководителем юридического отдела в крупной корпорации и работой своей был в целом доволен. Служба ему выпала в меру рутинная, контора дико скучная, ничего захватывающего не происходило – ни тебе слияний-поглощений, ни случаев промышленного шпионажа, ни рейдерских атак завалящих, в конце-то концов. А тоскливую работу по оформлению и сопровождению договоров и прочее текущее делопроизводство он спихнул на подчиненного Вову Петрова как на младшего по званию. Сам же с утра до вечера читал книжки.
«Ну да, – добродушно одобрял Тарасыч, который после того случая в городе N стал ему за отца, – это тебе не вагоны по ночам разгружать с хамсой вонючей».
При чем здесь вагоны с хамсой, Борис понимал не очень – видимо, это было что-то из студенческого прошлого самого Тарасыча, но тот особо не распространялся, вообще не любил говорить о своей мирной жизни до войны на родине генсека Брежнева в городе Днепродзержинске.
Кальвадос, море, спящая в мохнатом синем полотенце Варежка с белым песком на румяной щеке, с полуразжатым сонным кулачком, в котором притаилась розовая перламутровая ракушка. Она нашла ее минут десять назад, когда возилась, устраивалась, заворачиваясь в полотенце, пыхтела и пихала Бориса в бок.
– Ну чего ты маешься? – сочувственно спросил Борис, освобождая ей пространство.
– Я не маюсь, я куклюсь, – объяснил снулый Вареный Снусмумрик. – Окукливаюсь. Дивись, яка мушля![3] – И она двумя пальцами вытащила из песка ракушку-гребешок.
Варежка любила иногда взять и перейти на украинский. Или на французский, к примеру. Только резких переходов на китайский Борис не приветствовал, потому что никогда не мог уловить суть. Варежка была родная, теплая, шелковая и бархатная, пахла кока-колой и шоколадками и работала в службе генерального конструктора в программе «Морской старт». Варежка строила космические корабли. И если бы не то свежее июльское утро, она так бы и сопела Борису в ключицу по утрам своим детским, вечно заложенным носом, а из любви к искусству проектировала бы что-нибудь невероятно продвинутое из области космолокации или навигации.
В то утро, в субботу, она беспорядочно помахала гантелями, сделала несколько приседаний и решила съездить на рынок за овощами. Пораньше, пока овощи еще бодрые и не «задумались» на жаре.
– Ну ёпрст! – огорчился Борис. – Ну выспалась бы уже в кои-то веки, вот же заполошный Мумрик мне достался…
Она сбила семилетнего парнишку. Тот прямо перед ней выскочил на пустую дорогу за мячом – ребята постарше играли на площадке в футбол и за мячом всегда гоняли младшего, Даньку. Это была его почетная обязанность, и он ею страшно гордился. Его обещали взять в команду, он неоднократно хвастался маме, что вот Олега не зовут и Антона Вороненко не зовут, а его, Даньку, точно возьмут в следующем году.
Вареникс, конструктор космических кораблей, в голове у которой в то утро были белая спаржа в сливочном соусе и, может быть, перепелиный супчик, ничего не успела – ни сообразить, ни затормозить. Вины ее в том не было никакой – ни в человеческом смысле, ни в юридическом, как ни крути. Эту историю – как Даньку обещали взять в команду – бесконечно и возбужденно пересказывала его мама. Четыре часа и еще десять минут. Все то время, пока Варежка стояла на коленях перед операционной и просила забрать ее кровь, ее сердце и кожу. Что она могла еще предложить – слабый, трясущийся Снусмумрик, который после известия о том, что чуда не произошло, потерял способность говорить.
«Речь восстановится, – горячо убеждал Тарасыч, – такое бывает, главное, чтобы с психикой все было в порядке».
У Бориса наступили черные дни. Он взял отпуск, потому что боялся оставлять Варежку одну. Ее мама жила в пригороде, давно хворала, маялась тяжелым артритом и помочь ничем не могла – она сама уже несколько лет не выходила из дому. Обихаживать молчащую Варежку ей было, конечно, не под силу. Тарасыч дал телефон «хорошего психиатра, не шарлатана какого, а настоящего доктора с большой клинической практикой». Борис еще неделю тянул, мусолил бумажку с номером в кармане куртки, но Варежка молчала, серела лицом день ото дня и с утра до глубокой ночи катала по подоконнику зеленые пластилиновые шарики.
– Приезжайте ко мне в больницу, – строго сказала ему по телефону психиатр Анна. – Я на дом не выезжаю.
«Фу ты ну ты», – раздраженно подумал Борис. «С мухой в носе», – в подобных случаях говорила его тетка.
– Просто назовите цену вопроса, – привычно предложил он Анне, и так на его месте поступил бы любой нормальный человек. Борис до поры до времени свято верил, что во всех случаях существует цена вопроса, а как же.
– Я не выезжаю на дом, – терпеливо повторила Анна. – Я принимаю у себя в кабинете, на работе. С десяти до трех. Если вам нужен домашний визит, в Киеве много других специалистов.
И вдруг Борис проникся к ней доверием. Он не представлял себе врача, которому не нужны деньги. Особенно если тот последние пятнадцать лет работает в дурдоме и только месяц назад дослужился до завотделением. Значит, у человека есть принципы. Страшная редкость по нынешним временам.
Он погрузил безразличную Варежку в машину и повез в Павловку[4].
В знаменитом желтом доме на Фрунзе ему бывать не приходилось ни разу, Бог миловал. Ну, то есть… раньше миловал. Борис и не представлял себе, что там территория – ого-го. Огромный старый парк с уходящими в чащу разбитыми каменными тропками, колченогие скамейки под столетними небось каштанами и много старых, страшных, обшарпанных корпусов. От одного взгляда на это трагическое барокко даже у самого здорового человека должны были появиться первые признаки депрессии, что уж говорить о тех несчастных, которые серыми тенями бродили вокруг пересохшего фонтана?
Он погрузил безразличную Варежку в машину и повез в Павловку[4].
В знаменитом желтом доме на Фрунзе ему бывать не приходилось ни разу, Бог миловал. Ну, то есть… раньше миловал. Борис и не представлял себе, что там территория – ого-го. Огромный старый парк с уходящими в чащу разбитыми каменными тропками, колченогие скамейки под столетними небось каштанами и много старых, страшных, обшарпанных корпусов. От одного взгляда на это трагическое барокко даже у самого здорового человека должны были появиться первые признаки депрессии, что уж говорить о тех несчастных, которые серыми тенями бродили вокруг пересохшего фонтана?
Анну он представлял себе, ясное дело, старой каргой, но навстречу им на крыльцо вышла высокая статная женщина лет, может быть, тридцати пяти. С носом такой выдающейся греческой крутизны, что бо́льшая часть известных Борису женщин, вне всякого сомнения, безропотно сдались бы первому встречному пластическому хирургу. Зато меньшая – и лучшая – часть считали бы такой нос своим главным конкурентным преимуществом. Особенно если в сочетании с зелеными глазами, широкими бровями и крупно вьющимися волосами того редкого орехового оттенка, про который нельзя сказать «рыжий» или же «медный». Пронзительной осенней дамой была психиатр Анна. Феей середины октября.
Все эти мысли печально и некстати пронеслись в голове у сумрачного Бориса. Он стоял у крыльца, прижимал к себе обмякшего Снусмумрика и, оробев вдруг от чего-то, смотрел на доктора снизу вверх.
Эх, не было в кабинете у Анны кожаного дивана. Была только банальная больничная кушетка, покрытая клеенкой. Вообще бедноватенько было в кабинете – ну, разве что компьютер… И больше не за что зацепиться взгляду. Рядом с компьютерной мышкой лежал пенсионного вида мобильник в прозрачном чехольчике – какая-то доисторическая модель. Еще на столе имелась фоторамка, но кто там на фотографии – Борису было не видать. С учетом обручального кольца докторицы – вероятно, дети. Или муж.
– Так я галочку ему дам? – В дверь неожиданно просунулась круглая голова в белой косынке. – Анвладимировна, галочку даем Кузякову?
– Какому Кузякову? – задумчиво спросила Анна.
– Какому? Жирафу!
– Ну да…
В ходе этого странного диалога Анна успела полить цветок на подоконнике, отдернуть штору и сесть на стул строго напротив Бориса с Варежкой, скрестив длинные ноги в голубых джинсах.
– Больные с посттравматическим синдромом такого рода требуют длительной коррекции, – сообщила она.
– Понимаю, – кивнул Борис.
– Не понимаете. – Анна запустила руку в копну ореховых волос и, закрыв глаза, помассировала затылок. – Давление, – сказала она. – Черт… Ну, ладно. Не понимаете. Сколько она у вас молчит? Два месяца? Это очень плохо. Это мы с вами, считайте, уже далеко зашли. Не до точки невозврата, конечно, но далеченько. И плакать не пыталась? И кричать? И с балкона прыгать не пробовала? Так сразу, с ходу и ушла в себя? Хреново.
Варежка смотрела в окно. За окном по толстой ветке клена туда-сюда скакала веселая птица.
– Это дрозд, – проследила ее взгляд Анна. – Сосед мой. Варвара Игоревна, посмотрите на меня, пожалуйста.
У Варежки дрогнуло плечо.
– Не хотите, – кивнула Анна. – Хорошо… – Она встала, зашла Варежке за спину и легко провела рукой по ее позвоночнику. – Два блока – вот и вот. В грудном отделе и в шейном. Зажимы. Она и физически-то говорить не может, а не только в психоэмоциональном смысле. Оставляйте. Будем оформлять.
– Как – оставляйте? – Борис прижал к себе Вареникса. – Здесь?
Анна подняла и без того высокие брови.
– Ну да, здесь, – подтвердила она. – А вам известна еще какая-нибудь психоневрологическая клиника в нашем прекрасном городе? Нет, если вы, к примеру, народный депутат, то можно в Феофанию, в отделение невропатологии. У них ковры и картины на стенах. Но там будут делать вид. А мы тут лечим.
– А если все же амбулаторно?
Анна вздохнула и посмотрела на фотографию на столе. Потом взяла мобильный, набрала номер и спросила:
– Ну, как ты там?.. Хорошо? Что значит «хорошо»?.. Не плохо? Ну, слава богу… Нельзя, – терпеливо объяснила она Борису, – никак нельзя амбулаторно. Какой там. Сначала – стационар, а уже после возможно и амбулаторное лечение. Потому что ведь не с гайморитом пришли…
Поначалу Борис старался приезжать каждый день, но врач решительно пресекла.
– Ни к чему, – сказала она. – Не мельтешите. Когда нужно будет, я вам позвоню.
И позвонила – через неделю.
– Варя заговорила, – с места в карьер сообщила Анна Владимировна. – Я сняла зажимы, и она заговорила, но… Возможно, лучше бы она молчала…
Уже через полчаса Борис сидел на холодной жесткой кушетке и напряженно смотрел, как Анна моет руки под краном в углу кабинета. Так смотрел, будто от этого что-то зависело. От того, насколько тщательно она их вымоет.
Анна устроилась напротив в привычной позе, скрестив длинные ноги в светло-голубых джинсах.
– Варя считает, что она убила своего сына.
«Только не это, – подумал Борис. – Только не сумасшествие. Стресс – да, депрессия – ну, куда ни шло. Плохо, но поправимо». Еще сравнительно недавно он считал, что депрессия – это что-то светское, даже гламурное. Девочки у него на работе любили говорить: «Ах, у меня, наверное, депрессия. Ничего не хочется, настроения никакого. Но хорошим шопингом это лечится, да. Хорошим сексом тоже. Ах, да где же его взять, хороший секс?..»
Что такое настоящая депрессия, он увидел только здесь, в один из своих первых визитов к Варениксу. Немолодая пара, мужчина и женщина, с двух сторон крепко держали под руки совсем юную девушку – прогуливали ее по парку. Девушка послушно переставляла ноги, но шла она с закрытыми глазами, и у нее были огромные, опухшие, вполлица, веки. Борис пытался забыть это лицо – но нет. Оно теперь преследовало его – пастозное, отекшее, бледное, как зимняя луна.
«Это депрессия, – ответила тогда на его вопрос Анна. – Ребенок круглые сутки лежит с закрытыми глазами или вот так ходит с родителями. На полгода работы, не меньше».
– Может быть… – Борис потерялся. – Может быть, Варя как бы метафорически… в переносном смысле так сказала? А?
– В прямом. – Анна взглянула на фотографию на столе, потянулась было за мобильником, но отчего-то передумала. – Варя уверена, что у нее был сын и она сбила его машиной. Она его подробно описала и вообще довольно много о нем рассказала. Лохматый, курносый, кареглазый парнишка в синей футболке. Худой, смешливый, добрый. Всех кошек-собак жалеет, подкармливает… Любит скейт, компьютерные игры. На велике гоняет как бог. Не любит гречневую кашу и супа никогда не ест. Она о нем в настоящем времени рассказывает, а потом спохватывается и говорит, что убила его. Вот такие дела.
– Но вы понимаете… – Борис потерялся окончательно, не знал, что говорить.
Анна повернула голову к окну, последила взглядом за своим соседом-дроздом. Тот сосредоточенно выклевывал какого-то червячка.
– Вы же видите, – она вдруг впервые посмотрела Борису прямо в глаза, – вы же видите, какой хрестоматийный, кинематографический образ мальчика мы имеем. Мальчик из книжки. Герой медведевских[5] иллюстраций. «Валькины друзья и паруса»[6]. Я так понимаю, она мечтала о сыне. Наделяла его всевозможными признаками. Как-то так примерно… И тут прямо на дорогу перед ней выскакивает пацаненок – вот точно такой же. Может ли быть что-то извращеннее, чем этот поворот судьбы? Что-то более злое? А? Как вы думаете?
Глаза ее странно заблестели, и она снова отвернулась к окну. Из высоко поднятого античного узла волос выбились волнистые пряди.
Плачет, понял Борис. Ну, то есть не столько плачет, сколько хочет заплакать. Психиатр, так ее растак. Ему бы вот заплакать, да ведь не выйдет ничего. Еще в детстве разучился. Теперь он много чего умеет, включая качественный мордобой или стрельбу по движущейся мишени, но вот это простое и полезное качество пропало бесследно.
– Галочку даем Кузякову? – В дверь дежурно просунулась круглая голова в белой косынке.
Борис уже был в курсе, что Жираф Кузяков – это длинный худой парень с маниакально-депрессивным синдромом. Голова в косынке – медсестра Тома. Галочка – галоперидол. К этим своим новым знаниям Борису пришлось присовокупить еще одно, самое невероятное: диагноз Варежки – шизофрения.
– Ты меня слышишь? – беспокойный пассажир Тарасыч уже задымил весь салон и теперь, пыхтя, прикуривал очередную сигарету. – Ты бы хоть спросил, куда это мы едем да чего…
– У меня дикий бодун, – нехотя признался Борис. – Если гайцы остановят, права отберут.
– Да? – удивился Тарасыч и потянул носом. – Да нет никакого перегара, не парься.
– Варя снова в больнице. – Борис приоткрыл окно, стало полегче. – Уже неделю, слышишь, Тарасыч?
– У Анны?