Последний из Воротынцевых - Н. Северин 11 стр.


Вот что писали Александру Васильевичу из подмосковной.

Но Михаил Иванович этого не знал и продолжал дивиться, что барин сидит, безмолвно погруженный в думы, когда по случаю Хонькиной смерти сейчас должна явиться полиция, которую надо непременно подкупить взяткой, чтобы избежать огласки и получить возможность похоронить покойницу, как всех хоронят, а не как самоубийцу.

Вдруг до его уха долетел резкий звук смычка по струнам, и он вспомнил, что сегодня у них вечер. Музыканты настраивают инструменты в прихожей, перед тем как забраться на хоры. Сейчас гости начнут съезжаться. Баронесса Фреденборг с сыном уже приехали. Ему это сказал один из лакеев, когда он сюда шел. Но катастрофа с Хонькой положительно отбила память у него, а также и у барина.

— Что это? — с изумлением спросил Александр Васильевич, указывая в ту сторону, откуда раздавалась музыка.

— Музыканты инструменты настраивают-с. Сегодня вечер-с, — напомнил ему Михаил Иванович.

Этого еще недоставало! Принимать гостей, смотреть, как они пляшут, в такую минуту, когда он и один, в тишине своего кабинета, не в силах собрать мысли, обдумать положение, решить, каким образом предотвратить напасть.

— Отказывать, всем отказывать, сказать, что я нездоров, — приказал Воротынцев и, поднявшись с места, стал ходить взад и вперед по кабинету.

— Барон с баронессой уже приехали.

— Вон! Всех вон! Чтобы духу их у меня в доме не было, вон! — гневно повторил барин.

— Слушаю-с, — ответил обрадованный Михаил Иванович.

Теперь все пойдет на лад, бояться нечего. Пред ним стоял его барин, тот, которого он знает больше сорока лет, дерзкий, гордый и отважный, а не беспомощное существо, которое ни себя, ни других не сумеет оградить от беды.

XII

Семья Сергея Владимировича Ратморцева проводила большую часть года в имении Святском, в Псковской губернии. Имение было небольшое, но отлично устроенное и как нельзя удобнее приспособлено для спокойной, комфортабельной жизни. Барский дом был наполнен прекрасными картинами, вывезенными из-за границы, богатой библиотекой и красивой, изящной мебелью. При нем был старый парк с тенистыми, из столетних деревьев, аллеями, сад с редкими цветами, парники и оранжереи, содержавшиеся в образцовом порядке.

Святское было дорого семье Ратморцевых по фамильным воспоминаниям.

Здесь прожила все свое детство и раннюю юность жена Сергея Владимировича, Людмила Николаевна. Матери своей она не помнила, а когда ей минуло лет пять, отец ее попал в немилость и, не дожидаясь, чтобы его сослали, взял отставку, после чего под предлогом нездоровья поселился в деревне, откуда не выезжал до самой смерти, занимаясь хозяйством и воспитанием дочери. На затеях по хозяйству он разорился, а из его дочери вышло такое странное, непохожее на других девиц из общества существо, что, когда про нее заходила речь в кругу родственников и приятельниц ее покойной матери, все пожимали плечами, жалели бедную девушку и осуждали ее отца.

Этот чудак даже гувернанток не нанимал для дочери, а учил ее сам разным наукам, когда же ей минуло пятнадцать лет, списался со знакомым семейством за границей, где сам в молодости долго жил, и отправил ее со старой русской няней на два года в Швейцарию.

Зачем именно в Швейцарию и чему ее там обучили в семействе, где она жила, для всех оставалось загадкой. Вернулась она назад не с одной няней, а с иностранцем пожилых лет, по фамилии Вайян, с которым и продолжала заниматься науками, как школьница, вместо того чтобы выезжать в свет, как все девушки ее лет и состояния.

Бог знает, до каких пор это бы продолжалось, если бы судьба не закинула в ближайшую от них деревню молодого Ратморцева и если бы случай не свел их в приходской церкви на храмовом празднике. Сергей Владимирович влюбился в Людмилу Николаевну с первого же взгляда и чуть не умер от отчаяния, когда родители заявили ему, что им не совсем по вкусу его выбор. Отец Людмилы тоже не хотел слышать о том, чтобы расставаться с дочерью. Целых два года длилось мучение влюбленных, и наконец дело сладилось.

Как потекла жизнь молодых, никто в петербургском обществе не знал. Сергей Ратморцев (говорили, что по желанию тестя) вышел из военной службы, поступил в гражданскую и с прежними товарищами всякие сношения порвал. Жена его в свет не выезжала.

Лет пять у них не было детей, а потом родились две девочки, близнецы. После родов, совпавших со смертью ее отца (родители ее мужа умерли раньше), Ратморцева долго была больна и жила с дочерьми за границей. Девочки были слабенькие, и, когда их мать поправилась здоровьем, пришлось для них еще некоторое время оставаться в Италии, а по возвращении на родину жить большую часть года в деревне и только зиму проводить в Петербурге.

Впрочем, и здесь Людмила Николаевна не изменяла своего образа жизни, во всем противоположного тому, что вели дамы того общества, к которому она могла бы принадлежать как по своему рождению и состоянию, так и по служебному положению своего мужа. Она вставала чуть свет, весь день с помощью мсье Вайяна, переехавшего в их дом после смерти ее отца, занималась детьми, вечера проводила с мужем за книгами и ложилась спать в то время, когда другие отправлялись на балы и на вечера.

Но в тот год, с которого начинается этот рассказ, строй жизни, благодаря которому девочки Ратморцевы крепли и развивались нравственно и физически, этот строй жизни должен был нарушиться. Летом, на водах в Богемии, где Сергей Владимирович лечился от болезни печени, с его семейством очень коротко познакомилась одна особа, близкая к императрице, и последствием этого знакомства было представление ко двору Людмилы Николаевны с дочерьми.

В городе было много толков по поводу этого представления. Рассказывали, что Ратморцева понятия не имеет о придворном этикете, что ее дочери не умеют ни делать реверансов, ни разговаривать с высокопоставленными особами, а — что всего ужаснее — ни у нее, ни у дочерей ее нет ни бриллиантов, ни жемчугов, одним словом, никаких драгоценных вещей.

Но куда же девались их фамильные драгоценности? Современницы покойной матери Ратморцева помнили у нее прекрасные колье, гребни, браслеты, усыпанные камнями; куда же все это делось? Да и после матери Людмилы Николаевны должны были остаться богатые украшения; она не последнюю роль играла при дворе императрицы Екатерины Алексеевны.

Баронесса Фреденборг, посещавшая чаще других своих родственников Ратморцевых и хваставшая тем, что ей хорошо известна их интимная жизнь, уверяла, будто Людмила Николаевна в бытность свою за границей променяла фамильные драгоценности на такого рода произведения искусства, как картины старинных мастеров, изваяния знаменитых художников и тому подобное.

— У них есть статуи и картины, которые стоят тысячи, — утверждала баронесса. — А сколько они тратят на книги! Даже страшно подумать. Каждый год им не меньше как на тысячу рублей высылают книг из-за границы.

— И к чему все это? — дивились все.

Хотя своих дочерей Людмила Николаевна представила ко двору в очень простых платьях, а сама одета была, как квакерша, без единого бриллианта, но девочки были такие хорошенькие и грациозные, что их нашли восхитительными, особенно когда увидели, как ласково обошлась с ними императрица и великие княжны.

Вскоре после этого представления Ратморцев увез семью в деревню и, пожив там недели две, вернулся в Петербург. Служба не позволяла ему пользоваться продолжительными отпусками; более двух раз в лето он приезжать в деревню не мог, и волей-неволей приходилось довольствоваться перепиской с женой и дочерьми. Это было для него так тяжело, что он часто подумывал о том, чтобы выйти в отставку, поселиться в деревне и заниматься хозяйством и воспитанием детей, но Людмила Николаевна была очень честолюбива за мужа и готова была на всевозможные жертвы и даже на разлуку с ним, лишь бы только он шел все выше по пути, завещанному ему отцом и дедом, которые занимали важные административные должности и слыли людьми, принесшими много пользы России.

Наступил конец сентября, ясных, теплых дней выдавалось немного, но в Святском господа об отъезде в город еще не помышляли, как вдруг прискакал из Петербурга гонец с письмом от барина, и барыня, прочитав это письмо, очень взволновалась и послала за управителем.

— Сергей Владимирович желает, чтобы мы как можно скорее переезжали в город. Когда нам можно будет выехать, Семеныч? Мне хотелось бы во вторник, — заявила она толстяку с добродушным лицом и широкой бородой лопатой, прибежавшему на зов барыни с гумна.

— Как твоей милости угодно, так и будет, матушка барыня. А только что ж это вы у нас так мало в нынешнем году погостили? — ответил Семеныч.

— Нельзя, Семеныч, Сергей Владимирович соскучился. Да и хлопот нам в эту зиму предстоит немало. Барышни наши в возраст вошли, надо их в свет вывозить.

— Нельзя, Семеныч, Сергей Владимирович соскучился. Да и хлопот нам в эту зиму предстоит немало. Барышни наши в возраст вошли, надо их в свет вывозить.

— Какой их возраст! Еще цыплятки, — заметил старик.

— Таких-то цыпляток, как они, замуж уж берут, — проворчала хлопотавшая у чайного стола старая горничная Акулина, справлявшая в деревне должность ключницы.

А когда Семеныч вышел, обстоятельно перетолковавши с барыней о дормезах и тарантасах, в которых должно было совершиться переселение господского семейства в город, да о том, кого да кого людей надо отправить вперед, кого с господами снарядить, а кого с поклажей, Акулина со смелостью доверенной и любимой слуги спросила у барыни: все ли у них в городе благополучно.

— Слава Богу, Акулинушка, слава Богу. Сергей Владимирович здоров, и все у нас благополучно, а вот у братца Александра Васильевича неладно, — ответила барыня.

У Акулины глаза засветились любопытством, она подошла ближе и, пригибая к Людмиле Николаевне седую голову, спросила таинственно, понижая голос:

— А что, матушка, неужто ж и в самом деле про ту несчастную всплывает?

Людмила Николаевна утвердительно кивнула.

— Мать Пресвятая Богородица, помилуй нас, грешных! — набожно крестясь, всхлипнула от волнения старуха. — Что же они вам пишут, матушка, барин-то наш?

— Да плохо, Акулинушка. Что дальше будет, неизвестно, а теперь нехорошо поворачивается дело для Александра Васильевича. Жаль нам от души его ни в чем не повинных жену и детей. Если дело не удастся замять, беда им всем грозит страшная. Даже и представить себе невозможно, что с ними тогда будет. Дочка его старшая еще не пристроена, мальчики совсем маленькие, а сама Марья Леонтьевна также беспомощная, несмелая.

— Задарит, небось, всех, заткнет, кому нужно, глотку. Не таковский, чтобы попался! Не беспокойтесь, уж сумеет вывернуться, — злобно проворчала старуха.

Барыня не возражала. Она думала о письме мужа, которое держала в руках, чтобы на просторе еще раз перечитать его, и душа ее была в большом смятении.

Сергей Владимирович написал ей, что дело, поднятое против Воротынцева, с каждым днем осложняется новыми подробностями, такими ужасными, что сообщать о них в письме он считает неудобным.

«При свидании все расскажу, а теперь прошу тебя, мой неоценимый друг, внушить Акулине, Семенычу и кому еще найдешь нужным, чтобы по приезде в город наши люди с воротынцевской челядью не якшались и чтобы разговоров про то, что у них в доме делается, у нас не распложалось».

Акулина была воротыновская, и вывезли ее из родного села в Петербург еще при жизни Марфы Григорьевны, прабабки с материнской стороны Сергея Владимировича. Как родственница любимицы старой барыни, Федосьи Ивановны, она с детства была взята в дом и многое должна была помнить из того, что там в то время происходило. При ней Александр Васильевич, юношей пятнадцати лет, приезжал в Воротыновку знакомиться со своей прабабкой.

— Пожалуйста, Акулинушка, — начала барыня, — наблюди ты, чтобы, когда мы приедем в город, у нас ни в людских, ни в девичьих люди про это дело не болтали, особливо с воротынцевскими. Они, я знаю, к нам забегают, да и наши тоже.

— Как же не забегать, сударыня? Нешто мало у наших промеж ихних земляков и родни? Вон Фомке, выездному их, повар Константин родным дядей приходится, а Мавра их, Петрушкина мать, нашей Варваре — двоюродная. Опять-таки Марина нашего Степана племянником зовет, и крестник он ей вдобавок. Уж тут как ни запрещай, как ни взыскивай, а ничего не поделаешь, все будут друг к дружке бегать да друг об дружке сухотиться. Как нонешней весной барин-то ихний грозился Петрушке лоб забрить, у нас вся эта история в тот же день стала известна. Какому лешему понадобилось наш народ этой вестью смущать, мы так с Захаром Демьянычем и не могли добиться, а только ревели и у нас по Петрушке не меньше, чем у них, это верно. Опять, когда у них Хонька повесилась…

— Ну да, я знаю, — прервала ее барыня, — а все-таки надо исполнить приказание барина и объявить всем, что тот, кто позволит себе сплетни оттуда таскать, будет строго наказан. Хотя мы с братцем Александром Васильевичем и не в ладах, а все же он — нам близкий родственник, и судить да рядить про него холопам не след.

Акулина слушала это наставление, угрюмо насупившись.

— Так и Захару скажи, — строго возвышая голос, распорядилась барыня.

— Не извольте гневаться, сударыня, а только недаром говорится: «На чужой роток не накинешь платок». Чем больше мы станем людям грозить, тем пуще начнут они мыслями распаляться и небылицы придумывать. Уж это всегда так бывает, — продолжала она, ободренная смущением барыни, которой и слушать ее было жутко, и остановить казалось неудобным. Многочисленный люд, наполнявший как их дом, так и дом Воротынцевых, был так тесно связан этой несчастной историей, что не мешало знать, как он к ней относится. Это было также мнение ее мужа. — Да вот хоша бы про меня сказать, — продолжала Акулина, — и рада была бы не грешить, забыть про старое и никого лихом не поминать, уж и лета мои такие, что о смерти надо думать, да и вашей милости с Сергеем Владимировичем угодить бы хотелось, чтобы, значит, за все ваши к нам милости ничем вам не досадить, а как прошел этот слух, будто Александра Васильевича хотят под ответы подводить за ту несчастную, которую он приказал в подмосковной загубить, да еще вдобавок с ребеночком, — ведь тяжелая она была, как из Воротыновки-то ее отправляли, — стоит она у меня день и ночь перед глазами, стоит неотступно, как живая, хоть ты тут что хочешь делай. И скажи мне теперь хоть сам царь-батюшка: «Скрой все, что про нее знаешь, Акулина, смерть тебе, если скажешь!» — я не послушаюсь и все скажу.

— Никто тебе запретить это не может, — дрогнувшим голосом вымолвила Людмила Николаевна, — мы только с барином желаем, чтобы у нас в доме попусту не болтали, когда ничего еще не известно и, очень может быть, что все окажется клеветой злых людей, ничем больше.

— Какая уж там клевета, сударыня! Холопы, говорят, донос-то царю подали, а нешто холопам можно на господ клеветать? Да ни в жисть.

— Ну вот видишь, какие враки! Никто царю не доносил. Царю уж тогда доложат, когда следствие будет кончено, а оно только что начато. Нельзя, Акулинушка, брать на веру все, что болтают, — наставительно заметила барыня.

— Это точно, сударыня, — неохотно согласилась старуха. — Но вот если удастся ребенка ейного отыскать…

Людмила Николаевна изменилась в лице.

— Ребенка? Какого ребенка? Ведь он умер.

— Не могу знать, сударыня, может, и ваша правда, — сдержанно возразила Акулина, а только люди сказывают, могилу разрывать хотят, чтобы, значит, посмотреть, одни ейные косточки там лежат или с дитятей. Сумлеваются, значит.

И это им было известно! Ну, как тут заставить их молчать? Людмила Николаевна поспешила дать разговору другой оборот.

— Хорошенькая она была? — спросила она.

Морщинистое лицо Акулины оживилось, злобная подозрительность сменилась обычным добродушием, и на выцветших ее глазах засверкали слезы умиления.

— Уж такая-то красавица, писаная, можно сказать! Тринадцатый годок ей шел, когда меня с обозом в Питер отправили, а она как взрослая девица себя соблюдала. Чтобы там бегать, шалить да резвиться, как прочие дети, ни Боже мой! Никогда! Ходит это бывало, как пава, ллибо все в книжках читает либо на клавикордах играет. Ходила за нею Малашка, та самая, что после за баринова камардина Михаила Иваныча замуж вышла и барыней теперь в своем доме на Мещанской живет. Вот кого бы по этому делу следовало допросить, сударыня! Все до крошечки ей должно быть известно.

— Кто же учил эту девушку на фортепьянах играть?

— Мусью при ней был, вот как теперь мусью Вальян при наших барышнях.

— Ее Марфинькой звали?

— Марфой Дмитриевной, — поправила Акулина. — Нам всем за настоящую барышню приказано было ее почитать. Старая барыня страсть как ее любили. До родных дочерей, говорят, не была так ласкова, как до нее.

— На кого она была похожа? Правда, что на бабушку Сергея Владимировича, Екатерину Васильевну?

— Правда, сударыня, правда. Патрет маменьки старый барин к себе в кабинет повесили. Ну, вот как привезли меня тогда в дом, старик Миколаич, буфетчик, позвал меня как-то раз в кабинет, господ дома не было, да и спрашивает: «Похожа, — говорит, — ваша барышня-сирота в Воротыновке на этот портрет?» Я так и обмерла! «Уж так-то похожа, дяденька, — говорю, — так-то похожа, точно с нее списан».

Из всех фамильных портретов родни своего мужа Людмила Николаевна больше всех любила этот. Не раз, глядя на него, она жалела, что бабушки нет в живых и что она не может ей сказать, до какой степени она ей симпатична.

С теми, кто уверял, что ее муж похож на свою бабку, Людмила Николаевна вполне соглашалась. У него были такие же тонкие черты лица, задумчивые глаза, серьезное выражение в резко очерченной линии рта, кудрявые белокурые волосы, как у той грациозной молодой женщины в костюме конца прошлого столетия, что была изображена на портрете.

Назад Дальше