Последний из Воротынцевых - Н. Северин 9 стр.


В том же этаже находились девичьи, уставленные пяльцами, на которых начали вышивать приданое барышне со дня ее рождения. Дальше шли горницы, уставленные сундуками и шкафами с разным добром, отдельные помещения для Марины Саввишны, Лизаветы Акимовны и экономки, а в антресолях — та длинная комната, где горничные и девчонки спали на полу, вповалку, на войлоках, каждое утро убиравшихся на чердак, а также и та горница, в которой, после ухода Марины с Лизаветой, остались Мавра с Хонькой.

В надежде повидать сына, — может, урвется на минуту, когда узнает, что мать здесь, — Мавра не спешила уходить в свой чулан рядом с холостяцкой столовой. Постояв еще минут десять у притолоки, она не в силах была дольше переносить боль в ногах и опустилась на низенькую скамеечку, стоявшую тут же у двери. Всю ночь до рассвета моталась она на кухне, да и днем ни на минуту не удалось ей присесть. Не успеет одних накормить, как уже другие валят. Весь день топилась печка и посуда со стола не убиралась. Надо бы теперь спать завалиться, да нешто заснешь с той тоской, что сердце ее гложет?

За печкой Хонька возилась и сопела. Плачет как будто, носом фыркает.

Так прошло еще с полчаса. Опершись спиной о стену и поджав под себя ноги, Мавра стала было подремывать под глухой шум голосов и музыки, долетавший сюда снизу, как вдруг по соседней комнате раздались торопливые шаги и вбежала молоденькая, тоненькая девушка, шурша туго накрахмаленным розовым ситцевым платьем. Мавра не вдруг узнала Лизаветку, возлюбленную ее сына, та же была в таком волнении, что и вовсе ее не приметила. С сдавленным возгласом: «Хонька, ты тут?» — промчалась она мимо нее без оглядки прямо к печке и стала теребить девчонку.

— Сознайся, леший, сознайся! Ты подложила письмо! Не отпирайся… я знаю… не отпирайся, — повторяла она, задыхаясь от волнения.

При слове «письмо» Мавра как ужаленная вскочила с пола и, кинувшись с радостным воплем за печку, залепетала:

— Родимые, это она! Голубчики мои белые, она самая! Мать царица небесная! Николай Угодник! Она! Она!

— Она, теинька, она, — подхватила Лизаветка, и обе вместе накинулись на Хоньку, повторяя в один голос: — Сознайся, паскуда! Что молчишь, окаянная?

Но Хонька губ не разжимала.

Ее вытащили на середину комнаты, тормошили, дергали во все стороны, кричали над нею, вопили, а она только хмурилась, мотала отрицательно всклокоченной головой и отпихивала локтями то одну, то другую из своих мучительниц.

— Да что же это такое? — вскричала наконец, в отчаянии всплескивая руками, Лизаветка. — Ведь знаю, что это она!

— Да кто тебе сказал? — догадалась спросить Мавра.

— Да уж знаю, — повторила девушка.

— Кто? — настаивала Мавра, бросая Хоньку и цепляясь пальцами за руку Лизаветки.

— Да уж знаю… Пусти, теинька, чего меня держишь! — ответила она упавшим голосом и, вырвавшись из рук Мавры, отскочила в противоположный угол комнаты.

Но Мавра побежала за нею и, крепко ухватив ее за юбку, продолжала свой допрос.

— Не пущу, скажи, кто тебе сказал, что Хонька положила письмо, скажи, — шипела она над ней глухим шепотом.

— Да что же это такое! Чего ты меня пытаешь? Значит, нельзя сказать, если не говорю. Кабы можно было, нешто я не сказала бы! — завыла Лизаветка в голос. — Ты вот лучше к ней пристань, чтобы созналась… она ведь это, знаю я, что она.

На шум прибежал народ. Кто-то донес ключнице про то, что происходит наверху, и она поспешила туда пойти.

Девки и девчонки, толпившиеся в дверях, расступились при появлении Надежды Андреевны. Узнав, в чем дело, последняя тоже обратилась к Хоньке с допросом. Но, кроме односложных «не, не я», и она ничего не могла от нее добиться. Тогда ключница обратилась к Лизаветке. Но та, бледная, с растерянным взглядом и дрожа всем телом, на все расспросы отвечала то же, что и Мавре:

— Знаю, что Хонька, под колокола пойду, что она, а выдать того, кто мне это сказал, хоть жги меня, не могу.

Заметив, что при этом она искоса и боязливо поглядывает на девок, толпившихся у двери, экономка гневно затопала на любопытных.

— Вон! Чтобы духу вашего тут не было! Набежали, прошу покорно! Марш в белошвейную! — крикнула она, а когда толпа скрылась у нее из виду, обратилась к Мавре: — Выдь-ка и ты отсюда!

Но Петрушкина мать не трогалась с места. Опустив голову, она исподлобья вскидывала злобные взгляды то на забившуюся в угол Хоньку, то на рыдавшую Лизаветку.

— Ступай и ты, тетка, — повторила экономка и, взяв ее за плечи, хотела повернуть к двери, но Мавра такими сверкающими глазами посмотрела на нее и огрызнулась.

— Оставь! Мое детище: они, подлые, нешто пожалеют его.

При этих словах Лизаветка завыла в голос.

— Вот что, Марина Саввишна, — обратилась Надежда Андреевна к прибежавшей на шум барышниной горничной, — вы тут побудьте, а я девицу эту у себя в комнате расспрошу, авось она мне во всем сознается, как останемся мы с нею с глазу на глаз.

Она увела плачущую Лизаветку, а Марина осталась стеречь Мавру с Хонькой.

Минут через двадцать ключница вернулась назад одна. Лицо ее было мрачно, а в глазах выражалась тревога.

— Ну, молись Богу, сыну твоему развязка может быть, — отрывисто заявила она Мавре. — Ступай к себе и никому ни слова, слышишь? Все пропало, если проболтаешься кому-нибудь! Отступлюсь тогда и я от вас, сами выпутывайтесь, как знаете.

Мавра кинулась ей в ноги с криком:

— Матушка, благодетельница, не оставь!

— Иди, иди, нечего у меня в ногах валяться, Богу молись! — повторила экономка, выпроваживая ее из комнаты.

Марина осталась у окна, сквозь тусклые стекла которого глядела сюда холодная, белесоватая петербургская ночь.

Экономка вызвала ее в коридор и тут, в темноте, тревожно прислушиваясь, стала передавать ей шепотом результаты своих переговоров с Лизаветкой.

— Она письмо в кабинет подкинула — Хонька.

— Надо барину доложить, — сказала Марина.

— Поколь не созналась, ничего нельзя барину докладывать! — И, пригибаясь к самому уху своей слушательницы, экономка продолжала еще тише: — Тут еще другие замешаны: Митька да Марья с Василисой.

— Это — воротыновские?

— Воротыновские. И Хонька ведь оттуда же. Они тут с одним беглым из Воротыновки всю Страстную путались.

— Кто такой? — захлебываясь от любопытства, спросила Марина, которая была родом из того же места.

— Не знаю, мужик тамошний. Хоньке крестный, говорят.

— Он, верно, письмо-то ей и дал, чтобы барину в кабинет положить?

— Понятно! С доносом, говорят, письмо-то, на управителя. Крестный Хоньке и лепешек от матери принес. Ведь вот девки каторжные. Все видели, что она лепешки жрет, и хоть бы которая мне словом обмолвилась: «Обратите, дескать, внимание на Хоньку, Надежда Андреевна, знакомство с кем-то завела, лепешки жрет».

— И мне было невдомек, — созналась Марина и спросила у экономки, как она думает поступить. — Сами, что ли, станете их допрашивать, или Михаилу Ивановичу препоручите это дело?

— Нет, уж пусть Михаил Иванович; мне дай Бог с этим чертенком, Хонькой, справиться. Улики налицо, а все-таки надо, чтобы сама созналась.

— А тех-то кто допытал? Неужто Лизаветка?

— Нет, тех Митька подстерег, когда они того мужика в щелку через забор высматривали.

— Хоньку таперича караулить надо, — заметила Марина.

— Уж это беспременно. Я ее в чулан под черной лестницей запру. Пусть там ночь-то просидит, а утром опять начну допрашивать.

— Стащить бы ее в старую баню да посечь хорошенько, небось под розгами созналась бы, — проговорила горничная.

— Там видно будет, — ответила экономка.

X

На следующее утро, подавая барышне умываться, Марина сообщила ей, что Каролину Карловну (так звали по имени и отчеству мадемуазель Лекаж) позвали к барину.

У Марты екнуло сердце. Накануне вечером, наплакавшись, она крепко заснула и, так сказать, заспала свое горе, но сегодня с первых же слов Марины опасения с новой силой пробудились в ее душе: и опять ей сделалось так невыносимо грустно, что слезы подступили к горлу.

— Поздно вернулась вчера Каролина Карловна домой? — спросила она.

— Не так чтобы уж очень поздно, но вы уж изволили почивать, — ответила Марина. — Маменька приказали посмотреть, я к вам вошла, вижу — вы не слышите, и ушла.

— Зачем маменьке было знать, сплю ли я или нет?

— Не могу знать. Как гости уехали, к ним в уборную папенька изволили пройти и с полчаса там пробыли, а как вышли оттуда, маменька и приказали мне посмотреть, почиваете вы или нет.

Каждое слово служило для Марты подтверждением ее предчувствий,

У нее мурашки пробегали по телу от страха. Однако она и виду не показывала, что трусит, и, вспомнив, что у них сегодня танцевальный вечер, спросила, какой туалет приказала приготовить ей мадемуазель Лекаж.

Каждое слово служило для Марты подтверждением ее предчувствий,

У нее мурашки пробегали по телу от страха. Однако она и виду не показывала, что трусит, и, вспомнив, что у них сегодня танцевальный вечер, спросила, какой туалет приказала приготовить ей мадемуазель Лекаж.

— К вечеру белое с розанами, а теперь Каролина Карловна приказали подать вам голубое шелковое. Сейчас Лизавета Акимовна прибегала сказать: с визитом барыня с барышней поедут. Приказано, чтобы карета была к двенадцати часам у крыльца. Теперь скоро десять.

Она подала барышне батистовый вышитый пеньюар и растворила перед нею дверь в гостиную, где был сервирован чай на круглом столе с мраморной доской. Марта машинально села за серебряный самовар и начала разливать чай.

Никогда мать ее не ездила с визитами на второй день праздника. Обыкновенно так было: первые три-четыре дня Марья Леонтьевна принимала гостей, а в конце недели отдавала визиты только самым почетным из посетивших ее дом, по списку, составленному Александром Васильевичем. К кому же посылает он их сегодня? Неужели к баронессе? Как ни старалась Марта отогнать от себя эту мысль, она не переставала упорно возвращаться к ней.

Мадемуазель Лекаж, с которой она обыкновенно пила утренний чай, не возвращалась. Более часа держал ее в кабинете Александр Васильевич. О чем толкует он с нею? Неужели только о том, как заставить Марту держать себя приличнее в обществе и не насмехаться над ухаживавшими за нею молодыми людьми? Ну, а с маменькой он о чем говорил вчера вечером? Все о том же? Не может быть!

Мадемуазель Лекаж вернулась наконец из кабинета. Она крепко поцеловала свою воспитанницу, причем с какой-то странною пытливостью заглянула ей в глаза, и, заметив любопытство, загоревшееся в них, заболтала с неестественной живостью о посторонних предметах: рассказала про знакомых, у которых она провела вчерашний день, спросила про Полиньку и про ее отца и начала было объяснять, почему она вчера позже обыкновенного вернулась домой, но тут Марта с раздражением прервала ее:

— Папенька мною недоволен; он не сказал вам за что?

Этот неожиданный вопрос немного смутил француженку и, как всегда в подобных случаях, прежде чем отвечать, она вынула из ридикюля золотую табакерку, извлекла из нее щепотку и проворно втянула ее в себя носом.

— Ваш отец на вас больше не сердится, дитя мое; он уверен, что вчерашний урюк послужит вам в пользу и что вы впредь не позволите себе забывать должное к нему уважение, — начала она. — Он вас нежно любит, отдает справедливость качествам вашего ума и сердца и желает, чтобы вы слепо доверяли его заботам о вас и его опытности.

— И только? Он ни о чем больше не говорил с вами?

— Вашего отца беспокоит ваша необузданность, дитя мое; вы слишком живы и слишком мало сдерживаете свои душевные порывы. Вы готовите себе много горя, дитя мое; жизнь состоит из испытаний…

— О, да, вы мне это доказываете как нельзя лучше! — воскликнула девушка. — Я, право, не понимаю, что за удовольствие доставляет всем мучить меня!

— Не волнуйтесь, дитя мое! Выпейте стакан воды, вот так! И ради Бога не плачьте; у вас еще до сих пор глаза распухшие от слез, пролитых вчера; что же это будет, если сегодня опять? Вам надо ехать с визитом, а у вас лицо будет в красных пятнах, это ужасно, ужасно! Я вам принесу несколько капель флер-д'оранжа в стакан воды, нет ничего лучше от расстройства нервов.

С этими словами она вскочила с места, чтобы бежать в другую комнату, но Марта схватила ее за руку.

— Я не буду ни плакать, ни волноваться, сообщите мне только все-все, что сказал вам папенька!

— Боже мой, Боже мой! Да ничего особенного. Мы говорили про общество, собравшееся у вас вчера, про барона Фреденборга…

— Что сказал про него папенька? Что?

Мадемуазель Лекаж опустила глаза и стала размешивать ложечкой давно растаявший в чашке сахар.

— Ваш отец очень хорошего мнения об этом молодом человеке, — сдержанно заявила она. — Он находит его прекрасно воспитанным, почтительным сыном и…

— И дураком, — вырвалось у Марты.

— Опять! Вы неисправимы, дитя мое, неисправимы, — покачивая своими седыми локончиками, с тонкой усмешкой заметила француженка и прибавила, скорчив серьезную мину: — Барон Ипполит очень богат, и из него выйдет хороший муж.

— Никогда не выйду я за него замуж!

На умном и хитром лице француженки выразился испуг.

— Хорошо, что ваш отец не слышит этого!

У Марты сердце захолодело. Значит, правда, предчувствие не обмануло ее. Отец хочет выдать ее замуж за Фреденборга, а когда он чего-нибудь захочет, никто ему перечить не смеет, он всегда ставит на своем, всегда! Что делать? Господи! Что делать! Да нет, нет, это невозможно! Она будет просить, умолять, скажет, что барон ей противен, что она с ним не может быть счастлива, и над нею сжалятся. Баронесса такая злая, неприятная женщина! Покориться ей, сделаться ее невесткой, зависеть от нее, целовать у нее руки, как теперь она целует у матери и у отца… О, ни за что, ни за что! Но как же быть?

Эти мысли вихрем проносились в голове девушки, в то время как мадемуазель Лекаж ровным, нравоучительным тоном продолжала изрекать наставления: послушание родителям — первая добродетель детей и тому подобные высокопарные и убийственные по своей сухости и холодности фразы.

О, да, от этой бездушной иностранки Марте ждать помощи и участия нельзя! Надо самой действовать, самой придумать такие доводы, которые смягчили бы отца, заставили бы его изменить свое намерение, она скажет ему, что вовсе не желает выходить замуж, что для нее нет больше счастья, как остаться в родительском доме, и что ее вовсе не пугает кличка старой девы. Но прежде всего надо быть спокойной, твердой и даже, если можно, веселой. Отец терпеть не может людей, не умеющих владеть собою, и ему очень нравятся в ней ее гордость и то. что она умеет при случае скрывать свои чувства.

Вошла Марина с прелестным шелковым платьем нежно-голубого цвета. За нею шла девочка с картонками: в одной был газовый серебристо-белый шарф, в другой — шляпа, тоже белая, из tulle d'illusion, усыпанная незабудками. Все это было с должной осторожностью, почти с благоговением, разложено на кровать и на стол, а затем началось одеванье барышни.

Парикмахера делать прическу не звали; Марта должна была оставаться в шляпе во время визита, и ее густую черную косу просто закололи гребнем. Она была бледна, но казалось совершенно спокойной. Только по временам брови ее, высоко приподнятые — воротынцевские, судорожно сдвигались, и при этом лучистые серые глаза, казавшиеся темными от густых черных ресниц, щурились. Эта привычка щурить глаза была и у отца ее, когда он был чем-нибудь озабочен, и у прабабки Марфы Григорьевны.

Мадемуазель Лекаж, присутствовавшая при туалете своей воспитанницы, старалась развлекать ее городскими новостями и рассказами о предстоявшем празднике в Петергофе по случаю посещения какого-то иностранного принца.

Марта не прерывала ее, но и не слушала. Она стояла перед большим трюмо, отражавшим ее красивую, стройную фигуру, терпеливо ожидая, чтобы Марина кончила убирать ей платье лентами.

Рассеянно взглянув на девчонку, подававшую горничной булавки на серебряном блюдце, она увидала незнакомое лицо и спросила, почему ей теперь прислуживает не Хонька, а другая.

— Хоньки нет-с, — проворчала Марина настолько ясно, насколько позволяли ей булавки, бывшие во рту.

— Где же она? Больна? — продолжала допрашивать барышня.

— Больна-с, — отрывисто ответила горничная и поспешила прибавить, поднимаясь с пола: — Извольте повернуться, надо спереди драпри заложить.

При этом она глянула исподлобья на француженку, у которой при имени Хоньки глаза забегали и загорелись жгучим любопытством. Ей были известны история с письмом, а также и подозрения, павшие на Хоньку. У нее были шпионы в доме, и от ее пронырливости ничего не могло укрыться.

XI

Михаил Иванович в то же утро доложил барину про открытие, сделанное Лизаветой. Воротынцев страшно разгневался, узнавши про сношения, завязавшиеся между его дворовыми и беглецом из Воротыновки. Тогда только успокоился он немного, когда ему доложили, что, кроме двух баб да Хоньки, никто не говорил с Алексеем. Митька только издали видел его.

— Приметы этого мерзавца? — спросил он отрывисто, садясь за письменный стол и принимаясь за письмо к обер-полицмейстеру.

— Митька говорит: низенький, белобрысый, бороденка жиденькая, лицо оспой попорчено, — начал объяснять камердинер.

— А те две что говорят? — сердито прервал его барин.

— Те еще не допрошены-с.

— Заперты? Отделены от других?

— Нет еще. Без вашего приказания одну только Хоньку… Не сознается, хоть и секли ее… сегодня утром Марина Саввишна распорядилась. Молчит.

Назад Дальше