Пусть льет - Пол Боулз


Пол Боулз

Пусть льет

БЭНКУО. Ночью непремѣнно будетъ дождь.

1-й УБІЙЦА. Пусть будетъ!

(Бросаетси на него) .

«Макбет», акт III, сцена 3 [1]
* * *

Боулз не настолько прост, невзирая на свою кажущуюся простоту, человек, который постоянно как писатель ускользает. Но вот тот остаток, который всегда нельзя было схватить в нем при всей его кажущейся простоте, он и привлекал.

Аркадий Драгомощенко

Боулза справедливо называют единственным американским экзистенциалистом.

Дмитрий Волчек

В Поле присутствовала какая-то зловещая тьма, как в недопроявленной пленке.

Уильям Берроуз

Я думаю, что Пола Боулза хорошо характеризует такое его замечание: «Турист отличается от путешественника тем, что турист приезжает куда-то и тут же начинает собирать чемоданы, с нетерпением ожидая возвращения домой. А когда великий путешественник приезжает туда, куда хотел, он устремляет свой взор все дальше и дальше. Для великого путешественника не существует конечного пункта назначения». И Пол был таким великим путешественником, он не был туристом.

Бернардо Бертолуччи

Один из четырех-пяти лучших англоязычных авторов второй половины двадцатого века.

Эдмунд Уайт

Настоящий кудесник, способный двумя-тремя словами создать настроение, описать характер, всколыхнуть бурю эмоций.

New York Post

Боулз принадлежал к выдающемуся литературному поколению — Гертруда Стайн, Трумен Капоте, Теннесси Уильямс, Гор Видал, которые были его современниками, и затем писатели-битники — Гинзберг, Берроуз, Керуак. Все они приезжали к нему в Марокко, и он был для них своего рода крестным отцом.

Дженнифер Бейчвол (постановщик «Пусть льет», документального фильма о Поле Боулзе)

Тридцать лет спустя

Предисловие

Лет с восьми или девяти меня завораживал тот краткий отрывок из «Макбета», где Банко выходит из замка с сыном и мимоходом роняет людям снаружи, что скоро будет дождь, а ему в ответ сверкает клинок и раздается достойная восхищения краткая фраза, сухая и жестокая: «Пусть льет».

Роман, которому я дал такое название, был впервые опубликован в начале 1952 года — как раз во время волнений, предвещавших конец Международной зоны Марокко. Тем самым уже при выходе в свет книга рассказывала об ушедшей эпохе: Танжер после 30 марта 1952 года так и не стал прежним. Город, воспетый на этих страницах, давно прекратил существовать, и события, на них описанные, теперь невообразимы. Как фотография, рассказ этот — документ, относящийся к определенному месту в заданный момент времени, подсвеченный этим конкретным моментом.

Началась книга, быть может, необычайно. В декабре 1949 года я сел в Антверпене на польский сухогруз, отходивший курсом на Коломбо. Ночью мы вошли в Гибралтарский пролив, и я стоял на палубе, наблюдая за вспышками маяка на мысе Спартель, в северо-восточном углу Африки. Мы плыли дальше к востоку, и я различал огоньки отдельных домов на Старой горе. Затем подошли ближе к Танжеру, на воду опустился тонкий туман, и виднелись только городские огни, отражавшиеся в небе. Тогда-то я и ощутил безрассудное и сильное желание быть в Танжере. До того мгновения мне даже не приходило в голову написать книгу о международном городе. Но я спустился в каюту, лег на жесткую койку и принялся за сцену, происходящую на утесах, под которыми мы только что прошли. То не было начало книги, но послужило точкой географического соприкосновения, от которой я смог отталкиваться, двигаясь назад и вперед во времени.

Наброски мне ни к чему, если нет куска законченного текста, к которым их можно приложить; я знал, что должен написать достаточно такого текста, чтобы он служил пуповиной между мной и романом, прежде чем окажусь в незнакомом месте, иначе я все неизбежно растеряю. Судно близилось к Цейлону, а я ловил себя на том, что вспоминаю известный афоризм Кафки: «Начиная с определенной точки возвращение невозможно. Это и есть та точка, которой надо достичь».[2] Сомневаюсь, что он имел это в виду, говоря о сочинении книги, но в моих обстоятельствах оно показалось значимым. Я тщился пройти эту точку; можно быть уверенным, что я не поверну обратно и не брошу книгу, когда попробую снова к ней подступиться.

Шри-Ланка (чье название «Цейлон» — неверное произношение недавних времен) нисколько не помогла в работе над романом, как я и предрекал; слишком многое нужно было увидеть и узнать, а пейзаж там слишком соблазнителен, чтобы надолго погружаться в созерцание. Я вел кочевую жизнь, редко оставался на одном месте больше нескольких дней. И лишь когда перебрался в Индию, я сумел вернуться к работе.

Дни в Индии посвящались исследованиям; писал я по ночам, и мой рабочий кабинет без окон был отнюдь не удовлетворителен. Воздух всегда оставался на несколько градусов теплее температуры крови, а масляная лампа ощущалась лицом как печь. (Более полезным местом для работы, конечно, была бы кровать в соседней комнате, вот только там не зажжешь света: немедленно явятся тысячи крылатых насекомых. В постель я ложился в темноте.) Но писателям известно: напрягающие неудобства часто вдохновляют на напряженную работу.

В конце 1950 года я вернулся в Танжер; стояла памятная бурная зима, а я жил в только что открывшемся «пансионе». Он и построен был только что (читайте — скверно ), поэтому по стенам моей комнаты сбегал дождь, тек к двери и в коридор, а оттуда по лестнице в вестибюль. Коль скоро перемещаться по комнате означало плескаться в холодной воде, я почти все время проводил в постели — заканчивал «Убоину и розы». После этого я восемь месяцев ездил по Марокко, Алжиру и Испании, наскоками работая над третьей частью — «Эпохой чудовищ».

Осенью 1951 года, вернувшись в Танжер, я отправился в Шауен писать последнюю часть. Там, в совершенной тишине горных ночей, я и сделал то, что надеялся совершить, дойдя до этого места в книге. Отключил все средства управления и позволил «Другому виду тишины» направлять себя, не предоставляя никаких сознательных указаний. Текст дошел, докуда мог, затем остановился, и это был конец книги.

Герой — ничтожество, «жертва», как он себя описывает, личность его, определяемая исключительно в понятиях ситуации, вызывает сочувствие лишь до той степени, до которой он — жертва. Он — единственный полностью вымышленный персонаж; для всех остальных я брал образцами настоящих жителей Танжера. Некоторые разъехались, прочие умерли. Единственный персонаж, чей прототип по-прежнему здесь, — Ричард Холлэнд, и то лишь потому, что здесь остаюсь я, а он — карикатура на меня.

Кража денег, как она случилась на самом деле, была настолько невероятна, что мне пришлось ее видоизменить, чтобы выглядела достоверно. Года через три после окончания Второй мировой войны в Танжер со своей женой приехал сын одного знаменитого английского писателя и решил купить участок земли и построить дом. Тогда существовал запрет на вывоз валюты из Соединенного Королевства, поэтому, как множество других, он отправился к одному индийскому торговцу в Гибралтар, которому выдал чек своего лондонского банка. Индиец должен был отдать распоряжение своему сыну в Танжере, чтобы тот доставил сумму в песетах мистеру Х. Но мистер Х. был важный господин, у него такими делами занимался нанятый секретарь. Отправившись за деньгами к молодому индийцу, секретарь нашел ожидавшую его сумму наличными, но — в фунтах стерлингов, а не в песетах, а фунты в Международной зоне тратить было нельзя из-за финансовых ограничений. Индиец свел его с менялой за углом, который согласился купить фунты. Меняла сложил песеты в ящик и принес индийцу; и сказал, что идет обедать, а носить с собой не хочет — он заглянет днем по пути обратно в контору и заберет фунты.

Днем секретарь зашел в лавку к индийцу сообщить, что только что расстался с менялой в Соко-Чико, и тот попросил оказать ему услугу — сразу же отнести фунты за угол к нему в контору. Он вышел с ящиком и через пять минут вернулся. Всё, готово, сказал он. Забрал песеты, поблагодарил индийца и вышел в толпу, бурлившую на Сиагинах. Через час он уже сидел в самолете на Мадрид — и с песетами, и с фунтами. Последние сведения о нем, дошедшие до меня год или около того спустя, были из Буэнос-Айреса, где он играл на скачках.

П. Б .

1

1

Международная зона

1

Уже была ночь, когда маленький паром подтянулся к причалу. Даер сходил по трапу, и вдруг порыв ветра швырнул ему в лицо теплые капли дождя. Других пассажиров было немного, одеты скверно; вещи свои несли в дешевых картонных чемоданах и бумажных пакетах. Он смотрел на них, безропотно стоя перед таможней, ждал, чтобы открыли двери. Полдюжины сомнительных марокканцев уже заметили его из-за забора и кричали.

— Отель «Метрополь», мистер!

— Эй, Джонни! Давай!

— Гостиница надо?

— «Гранд-отель», эй!

Как будто он предъявил им свой американский паспорт. Даер не обращал внимания. На минуту или около того дождь зарядил всерьез. Когда чиновник открыл дверь, Даер уже был неуютно влажен.

Комнату внутри освещали три масляные лампы, выставленные на стойку, по одной на инспектора. Те Даера приберегли напоследок, и все втроем очень скрупулезно обшарили все его пожитки, без проблеска дружелюбия или юмора. Когда он снова сложил саквояжи так, чтобы застегнулись, их пометили лавандовым мелком и неохотно его пропустили. У окошка, над которым печатными буквами значилось «Policia», пришлось ждать в очереди. Пока Даер там стоял, его внимание привлек высокий мужчина в кепке с козырьком — он крикнул:

— Такси!

Человек был прилично одет, поэтому Даер кивнул ему: да. Тут же, шагнув забрать багаж, мужчина в кепке ввязался в потасовку с остальными. Даер в тот вечер был единственной добычей. Он с омерзением отвернулся, а вопящие фигуры вывалились за дверь вслед за таксистом. Даера все равно подташнивало.

И в такси, пока дождинки обстреливали ветровое стекло, а скрипучие дворники болезненно елозили по нему взад-вперед, Даеру по-прежнему было неважно. Вот он и впрямь тут; назад пути нет. Разумеется, о пути назад вопрос никогда и не стоял. Написав, что согласен на работу, и купив билет из Нью-Йорка, он знал, что это решение неотменимо. Человек не передумывает насчет такого, если у него осталось меньше пятисот долларов. Но теперь, тут, стараясь разглядеть тьму за стеклами, он впервые ощутил отчаяние и одиночество, которые, как ему казалось, остались позади. Даер закурил и предложил пачку водителю.

Он решил, что пусть таксист сам за него решит, где ему остановиться. Человек был марокканцем и очень мало понимал по-английски, но слова «дешево» и «чисто» знал. С мола они выехали на сушу, притормозили у ворот, где в машину через передние окна засунули головы два полицейских инспектора, а затем некоторое время не спеша катились по улице, на которой горело очень мало тусклых огоньков. Когда подъехали к гостинице, таксист не предложил ему помочь с багажом, а носильщика в поле зрения не оказалось. Даер еще раз оглядел вход: фасад был как у крупного современного отеля, но за парадной дверью горела одна свеча. Он вышел и принялся выгружать багаж. Затем вопросительно глянул на таксиста — тот наблюдал, как он освобождает такси от чемоданов; ему не терпелось поскорее уехать.

Выставив все свое имущество на тротуар и заплатив таксисту, Даер толкнул гостиничную дверь и увидел, что за маленькой конторкой сидит молодой человек с зализанными черными волосами и пижонскими усиками. Свет давала только свеча. Даер спросил, «Отель ли это де ла Плая», и не понял, рад он или нет, услышав, что так оно и есть. Затащить багаж в вестибюль заняло какое-то время. Потом, вслед за маленьким мальчиком, несшим свечу, он поднялся по лестнице в номер; лифт не работал, потому что не было электричества.

Взбирались три пролета. Вся гостиница была огромным бетонным резонатором; стук каждого шага усиливался, разносился во все стороны. В здании ощущалась некая напряженная и чистая убогость, что достигается лишь в дешевых новых сооружениях. В стенах уже возникли широкие трещины, куски декоративной гипсовой лепнины вокруг дверных проемов облупились, а там и тут в полу недоставало плиток.

В номер мальчик зашел первым и поднес спичку к новой свечке, воткнутой в бутылку из-под куантро. По стенам выстрелили тени. Даер недовольно принюхался. В комнате пахло смесью сырой штукатурки и немытых ног.

— Фу! Здесь воняет, — сказал он. С подозрением глянул на кровать, отвернул синее покрывало в пятнах — посмотреть на простыни.

Напротив двери было одно большое окно, которое мальчик поспешно распахнул. Из тьмы налетел порыв ветра. Слабо бился прибой. Мальчик сказал что-то по-испански, Даер предположил — сообщает, что номер хороший, потому что смотрит на пляж. Ему было довольно безразлично, куда выходит окно: он не в отпуск сюда приехал. Сейчас ему больше всего хотелось помыться. Мальчик захлопнул окно и поспешил вниз за багажом. В углу номера, отделенный от всей комнаты замызганной перегородкой, был душ с серым цементным полом и стенами. Даер крутнул кран, подписанный «caliente», и удивился — вода была сравнительно горяча.

Когда мальчик втащил чемоданы, навалил их не там, где нужно, получил на чай, с трудом закрыл дверь и ушел, оставив ее все-таки приотворенной, Даер отошел от окна, где стоял, щупая шторы, и выглядывал в черноту. Он захлопнул дверь, услышал, как выпавший ключ звякнул об пол в коридоре. Потом кинулся на кровать и сколько-то полежал, глядя в потолок. Надо немедленно позвонить Уилкоксу, сообщить, что приехал. Даер повернул голову и попробовал разглядеть, есть ли на низкой тумбочке у кровати телефон, но тумбочка стояла в тени изножья, и в таких потемках точно не скажешь.

Здесь точка опасности, чувствовал он. В этот миг его будто не существовало. Он отказался от всякой надежности в угоду, как все его уверяли, а сам он подозревал, тому, что было гусиной охотой вслепую. Старое пропало, не вернешь, новое пока не началось. А чтобы началось, надо позвонить Уилкоксу, однако Даер лежал недвижно. Друзья говорили ему, что он спятил, родня возражала и с негодованием, и с грустью, но почему-то — сам не очень понимал, почему именно, — он затыкал уши.

— Хватит с меня! — кричал он, немного истерично. — Я уже стою у этого чертова окошка в банке десять лет. До войны, во время войны и после войны. Я больше не могу, вот и все! — А когда высказали предположение, не полезнее ли будет сходить к врачу, он презрительно расхохотался, ответил: — Со мной ничего такого, чего не излечила бы перемена. Нет таких, кому полезно сидеть в клетке из года в год. Мне просто обрыдло, вот и все.

— Ладно, ладно, — сказал его отец. — Да вот только что, по-твоему, ты тут можешь поделать? — На это у Даера ответа не было.

Во время Депрессии, когда ему исполнилось двадцать, он был в восторге получить работу в транзитном отделе банка. Все друзья полагали, что ему чрезвычайно повезло; его приняли в такое время лишь из-за отцовой дружбы с одним из вице-президентов. Перед самой войной его повысили до кассира. В те дни, когда все пахло переменами, ничто не казалось постоянным, и хотя Даер знал, что у него шумы в сердце, ему смутно воображалось, что так или иначе это можно будет обойти и ему поручат какую-нибудь полезную военную работу. Что угодно стало бы переменой, а потому приветствовалось. Но ему просто отказали; пришлось и дальше стоять в клетке. Затем он пал добычей деморализующего ощущения бездвижности. Сама его жизнь была мертвым грузом — таким тяжелым, что ему никогда не удастся сдвинуть его оттуда, где лежал. Даер привык чувствовать крайнюю безнадежность и уныние, облекавшие его, и постоянно их ненавидел. Не в его натуре было унывать, и родня заметила.

— Ты просто делай все по мере того, как оно подходит, — говаривал отец. — Бери легче. Поймешь, что на каждый день тебе хватит с горкой. Что тебе даст волноваться о будущем? Само сложится. — И затем переходил к знакомым предупреждениям о неполадках с сердцем.

Даер скупо улыбался. Он был бы не прочь, чтобы каждый день складывался сам, — будущего мысли его не касались и близко. Будущему мешало настоящее; враждебны были сами минуты. Каждая пустая, непомерная минута, наставая, отталкивала его чуточку дальше от жизни.

— Ты мало из дому выходишь, — возражал отец. — Дай себе поблажку. Да я в твоем возрасте дождаться не мог, когда день закончится, чтоб на теннисный корт бежать, или на старую нашу реку рыбу удить, или домой штаны гладить на танцы. Ты нездоров. О, я не в смысле физическом. Это сердчишко твое — пустяк. Если станешь жить, как полагается, от него тебе никаких хлопот быть не должно. Я про твое отношение. Вот оно у тебя нездоровое. Сдается мне, все поколение нездорово. Либо одно, либо другое. Перепить и отключиться на тротуаре — или же ныть по углам, что жизнь-де жить не стоит. Что за чертовщина с вами со всеми?

Даер, бывало, улыбался и отвечал, что времена теперь другие. Времена всегда меняются, парировал отец, а природа человеческая — нет.

Даер был не читатель; даже кино ему не нравилось. От развлечений неподвижность существования только обострялась, не только когда увеселение заканчивалось, но и по ходу его. После войны он приложил определенное усилие примирить себя со своей жизнью. Время от времени выходил с парой-тройкой приятелей, каждый брал с собой девушку. Пили коктейли в квартире какой-нибудь из них, шли в кино на Бродвей, потом ели в каком-нибудь китайском заведении поблизости, где можно было танцевать. Затем начинался долгий процесс провожания девушек по домам, каждой по очереди, после чего они обычно шли в бар и сравнительно сильно напивались. Иногда — нечасто — подбирали в баре или на улице кого-нибудь подешевле, отводили в комнату к Биллу Хили и по очереди ее сношали. Обычай был общепринят; вместо него никакого другого, похоже, не предлагалось. Даер все думал: «Любая жизнь будет лучше такой», но никакой иной возможности не видел.

Дальше