- А в каком году вы бежали в Харбин? - спросила я, чтобы поддержать разговор.
- В двадцать втором, когда Владивосток заняли бандиты...
- Красная армия?
- Ну да, эти бандиты...
Я не стала говорить Якову Моисеевичу, что мой дед был одним из тех, кого он величал столь невежливо...
- Отец находился тогда в Харбине по делам. А семья - на даче, на шестнадцатой версте. Когда стало известно, что красные в городе, мать дала отцу телеграмму: "Оставайся на месте, плохая погода, можешь простудиться". А сама стала быстро собирать вещички. Мне был годик, сестре - пять. Няня у нас была, деревенская русская баба, Мария Спиридоновна, да... Прижала меня к себе - я у нее на руках сидел, в батистовой распашоночке, и говорит матери: "Не оставляй ты меня, старуху, здесь. Куда вы, туда и я. С вами жила, с вами умереть хочу...". Так, между прочим, оно и получилось. Няня умерла у нас в Харбине, в тридцать третьем году, глубокой старухой...
- И что же мать тогда, с двумя детьми, с нянькой?..
- Ну, примчались с дачи - мы жили во Владивостоке на Светланской улице, а в дом-то нас уже не пустили. Даже фотографии вынести не дали. Ну, и сейф там, конечно же, деньги, акции... Неразбериха страшная вокруг стояла... слава Богу, сами спаслись. Когда добрались к отцу и он узнал, что все потеряно, он сказал матери: "Не бойся! Начинаем все сначала...". А мне годик исполнился. И больше я в России никогда не бывал. Никогда.
- У вас прекрасный русский. Поразительно...
- Я же говорю вам - няня, няня. Старая русская женщина... В детстве любимым присловьем моим было "Батюшки-светы!"... Откуда бы этому взяться у еврейского ребенка?
- Ну да, Арина Родионовна... Так вы из богатеньких... - сказала я.
- Милая, мой отец занимался коммерцией! Нашей семье принадлежали богатейшие угольные копи, ну и разные там предприятия: мыловаренный завод, табачная фабрика, узкоколейная ветка железной дороги "Тавричанка" - она шла от копей до порта... - Яков Моисеевич покрутил ложечкой в чае, примял нежный темно-зеленый листочек свежей мяты в стакане и добавил меланхолично: - Ну, и пароход, разумеется...
- Досадно! - сказала я абсолютно искренне.
- Простите? - он поднял голову. - Да, мой отец был известный филантроп. Известный человек. Если собирали денег для бесприданницы - первым делом шли к нему... Много жертвовал на общество... Для этого организовывались благотворительные балы, знаете ли... К отцу подходили за пожертвованием, а он спрашивал - сколько дал Рутштейн? Рутштейн тоже был известный богач, но не так широк на пожертвования, как отец... Так вот, он спрашивает - сколько дал Рутштейн, - я даю вдвое противу него!.. Да, его все знали... Все обращались за помощью. Однажды вечером явилась молодая бледная дама в собольей шубе. Стала просить денег - мол, в Петербург отцу послать, там голод, есть совсем нечего. Я, говорит, верну обязательно... вот, шубу в залог оставлю! А отец ей: "Мадам, вы меня не обижайте. Здесь не ломбард..." Денег, конечно, дал... Отец ведь дважды с нуля свои капиталы поднимал. Он и во Владивосток попал после Сибири, нищим...
- Еврей в Сибири? Это забавно. Что он там делал?
- Жил на поселении. Его сослали за сионистскую деятельность. Так и везли целую группу сосланных сионистов... Какая-то старушка на полустанке подошла к вагону, посмотрела, перекрестилась, спрашивает: "И куда ж вас, жидов православненьких-то, гонят?".
Старые покосившиеся сосны вокруг террасы со свисающими лохмотьями спутанных длинных игл похожи были уже не на хвойные деревья, а на гигантские плакучие ивы. Оранжевая короста их бугристых стволов излучала мягкий свет, отчего сам воздух парка казался прозрачно-охристым. На густом плюще, облепившем неровную кладку каменного забора, на крутом боку рыжей глиняной амфоры у подножия ступеней, ведущих на террасу, лежали пятна полуденного солнца. Испарения влажной после вчерашнего дождя почвы смешивались с кондитерскими запахами из кухни: цукаты, кардамон, тягучая сладость ванильной пудры... а наверху, по синему фарфоровому озеру в берегах сосновых крон, несся лоскут легчайшего облака - батистовая распашонка, упущенная по течению нерадивой прачкой.
- Очень старый дом... - вдруг проговорил Яков Моисеевич, очевидно, проследив за моим взглядом... - Не такой, конечно, старый, как в Европе, но... середина прошлого века. Его, знаете, построил один богатый араб, Ага Рашид, специально, чтобы сдать внаем или продать... Вы, конечно, бывали внутри?.. После смерти Анны все переделали... При них как было: заходишь - направо библиотека, дальше - большая комната, где доктор Тихо принимал больных. Налево - кухня... А наверху - гостиная, столовая, спальни... Стряпню из кухни наверх доставляли в лифте... Но сначала домом владел некий Шапиро, еврей из Каменец-Подольска, известный богач, ювелир, антиквар, владелец нескольких лавок... Женат был на христианке, да и сам крестился...
- Выкрест - в Иерусалиме? В прошлом веке? Что-то не верится...
- Да-да, выкрест, богач, антиквар... В 1883 году взял и застрелился. Так-то...
- На какой почве?
- Да Бог его знает, дело темное... Одни говорили - разорился, другие, что прочел ненароком какое-то письмо жены, не ему адресованное...
- С письмами жен следует соблюдать сугубую осторожность... - проговорила я, подыгрывая его манере повествования.
Он грустно кивнул:
- Застрелился бедняга... Будто место освободил. Ведь в том же году и чуть ли не в этот же день в моравском городишке Восковиц родился мальчик, Авраам Тихо, которому суждено было купить этот дом и прожить в нем с Анной счастливо сорок лет...
- А вы их знали? - спросила я.
- Конечно... Доктора Тихо знали не только на Ближнем Востоке. Он ведь, знаете, значительно поубавил здесь трахомы... К нему приезжали даже из Индии... Они устраивали милые приемы, я иногда здесь бывал... В последние его годы доктор был уже тяжко болен, практически недвижен, и Анна старалась хоть чем-то украсить его жизнь. Она пережила его на целых двадцать лет.
- Она действительно готовила штрудл?
Старик улыбнулся:
- О, не помню. Не думаю. Тогда для этого существовали кухарки...
Яков Моисеевич перевел светлый старческий взгляд на стол, где лежала стопка "Бюллетеней". И как бы очнулся.
- Да! Так вот, полагаю, надо бы представить вашу творческую группу членам ЦЕНТРА. Сколько человек в совете директоров "Джерузалем паблишинг корпорейшн"?
Я внимательно и ласково посмотрела ему в глаза.
- Яков Моисеевич, - сказала я. - Не так торжественно, умоляю вас. За вывеской, название которой вы проговариваете, обаятельно грассируя, скрываются - хотя и вовсе не скрываются - двое джентльменов удачи: я и Витя, мой график. И мы, ей-богу, можем делать вам приличную газету, если вы не станете сильно сопротивляться.
- По этому поводу мы и должны начать настоятельные, но осторожные переговоры с ЦЕНТРОМ.
- Это звучит загадочно, - заметила я.
- О, вы не должны тревожиться. Все - милейшие люди уже весьма преклонного возраста... Видите ли, смысл жизни они видят в сохранении связей между членами нашей общины... И вот этот "Бюллетень" - тоже часть их жизни... Я понимаю, он выглядит несколько... несовременно. Может быть, поэтому в последнее время подписка на него сильно упала. Тут, конечно же, и естественные причины: многие из стариков уже покинули наши ряды, а дети и внуки, знаете ли, читают уже на иврите, английском... Но люди, о которых я упомянул... с величайшим, поверьте мне, уважением, - собственноручно делают наш "Бюллетень" с тридцать девятого, да-да, милая! - с тридцать девятого года. Это их детище... Вы понимаете, что я хочу сказать?
Я не ответила. Было бы неделикатно говорить Якову Моисеевичу, что прежде, чем обращаться к нам с предложением реорганизовать китайское детище, следовало бы тихо удавить его папаш.
- Но ведь это хлам, Яков Моисеевич, - проникновенносказала я, - хлам, не интересный даже этнографам, поскольку вы не китайцы, а очередные евреи с очередным плачем на реках вавилонских. Послушайте, дайте нам в руки этот труп, мы вернем его к жизни. Его будут читать не только ваши китайцы, дети китайцев и внуки китайцев. Мы вытянем вас из стоячего болота умирающих воспоминаний, мы повернем вас к миру и заставим, чтобы мир обратил на вас пристальный взор! Литература, политика, полемические статьи...
- Боюсь, что ЦЕНТР не воспримет этой идеи, - проговорил он озабоченно.
Провалиться мне на месте, он так и называл эту тель-авивскую престарелую компашку - ЦЕНТР!
Я ласково спросила:
- А похерить ЦЕНТР?
- Не удастся, - вздохнул он. - Средства сосредоточены в руках Мориса Лурье, нашего председателя. Он человек с принципами.
- Эх, Яков Моисеевич, - сказала я, - генетическая предопределенность, робость роковая... Ваш отец, богач, владелец предприятий, угольных копей и парохода, бежал, все бросив, испугавшись судьбы. А мой дед, голодранец и хулиган, остался в России и сражался - неважно, с каким успехом - за счастье русского народа...
- Что не отменяет того неоспоримого факта, - задумчиво заметил он, - что мы с вами сидим сейчас, в пять тысяч семьсот пятьдесят восьмом году от сотворения мира, в городе Иерушалаиме, где и положено нам с вами сидеть...
- Что не отменяет того неоспоримого факта, - задумчиво заметил он, - что мы с вами сидим сейчас, в пять тысяч семьсот пятьдесят восьмом году от сотворения мира, в городе Иерушалаиме, где и положено нам с вами сидеть...
- Что не отменяет того неоспоримого факта, что все-таки вы нанимаете меня, а не наоборот, - сказала я. - Та же генетическая предопределенность, только иной поворот сюжета, мм?..
Он подозвал официанта и на мое порывистое движение достать из сумки кошелек успокаивающе поднял ладонь. Затем встал, надел висевшую на спинке стула куртку, основательно приладил на голове кожаную кепочку и сразу из разряда дореволюционных русских интеллигентов перешел в разряд еврейских мастеровых. Я подумала, что в процессе нашей довольно долгой беседы он становился все ближе к народу, и улыбнулась этой странной мысли. Во всяком случае, кепочка делала его проще, много проще.
- А вот этот ваш... вы сказали... Витя? - спросил он, и в голосе его слышалась тревога.
- Я его подготовлю! - торопливо заверила я, не вдаваясь в подробности, что сие значит. - На переговоры мы приедем вдвоем. Как я поняла, офис вашей организации находится в Тель-Авиве?
- Да, - сказал он. - И поверьте, мне тоже придется их кое к чему подготовить.
Так началась эта идиотская история, которая, собственно, ничем и не закончилась, но в то время мы с Витей смотрели в будущее с наивной надеждой детей, не подозревающих о том, что жизнь конечна в любом ее проявлении.
Особенно Витя - он обладал прямо-таки неистощимым энтузиазмом придурка. Услышав о результатах моего предварительного осторожного осмотра китайского поля деятельности, он загорелся, стал мечтать о том, как постепенно тощий "Бюллетень" перерастет в солидный альманах, межобщинный вестник культур... ну, и прочая бодяга. Хотя, не спорю - сладкие это были мечты.
- Надо позвонить Черкасскому, - деловито рассуждал он, - попросить широкий обзор китайской литературы последней четверти девятнадцатого века.
- Почему последней? - спрашивала я, - и почему девятнадцатого?
- Так будет основательней! - запальчиво отвечал Витя. - Читатель обязан представить себе ситуацию, которая предшествовала времени заселения Китая русскими евреями!
- Проснись, - убеждала я, - на сегодняшний день мы имеем только Фаню Фиш, тщательно оберегаемую ЦЕНТРОМ, и таинственного Лу, который преданно ухаживал за ней...
Мне часто хотелось его разбудить. Витя и вправду все время видел сны. Особенно часто он видел во сне покойного отца. Страстный коммунист, верный ленинец, окружной прокурор - тот продолжал в Витиных снах преображать мир. Например, недавно покрасил в синий цвет его персидскую кошку Лузу. И во сне Витя все пытался урезонить отца. Ну, хорошо, говорил он, тебя одолел живописный зуд - так можно ж было попробовать, покрасить легонько в каком-нибудь одном месте, я знаю, кончик хвоста, два-три штриха... Ну, и так далее...
Витя представлял собой довольно редкий тип ликующего мизантропа. Это совсем не взаимоисключающие понятия. Он, конечно, ненавидел жизнь и все ее сюрпризы, но с затаенным злорадством ждал, что будет еще гаже. Не может не быть. И жизнь его в этом не разочаровывала. Тогда Витя восклицал ликующим голосом: "А! Что я тебе говорил?!!".
Словом, этот человек жил так, будто ежеминутно напрашивался на мордобой. И когда его настоятельную просьбу удовлетворяли, он с нескрываемым мрачным удовольствием размазывал по лицу кровавые сопли.
Путем долгих челночных переговоров: Яков Моисеевич - ЦЕНТР - Витя мы наконец договорились о встрече в Тель-Авиве на ближайшую среду.
Ровно в двенадцать я стояла на центральной автобусной станции у окошка "Информации", как договорились. В двенадцать пятнадцать меня охватила ярость, в полпервого я страшно взволновалась (при всех своих недостатках Витя был точен, как пущенный маятник). Без четверти час я уже носилась по автобусной станции, как раненая акула по прибрежной акватории. И когда поняла, что сегодняшняя "встреча в верхах" сорвалась, вдруг увидела главу "Джерузалем паблишинг корпорейшн". Он несся на меня всклокоченный, с остекленелым взглядом, полосатый шарф хомутом болтался на небритой шее.
- В полиции был! - тяжело дыша, сказал он.
Я молча смотрела на него.
- Меня взяли на улице за кражу женского пальто.
- Что-о? С какой стати?! - заорала я.
- Оно было на мне надето.
Я молчала... Я молча на него смотрела.
- Оно и сейчас на мне. Вот оно... Я купил его в комиссионке, на Алленби. Кто мог тогда подумать, - сказал Витя жалобно, - что оно женское и краденое! Понимаешь, я иду, а тут в меня вцепляется какая-то баба, хватает за хлястик и орет, что я украл у нее пальто... Она, оказывается, сама пришивала хлястик черными нитками...
Я потащила его к автобусу, потому что мы и так уж опаздывали на час. Что могли подумать в ЦЕНТРЕ о нашей солидной корпорации? Всю дорогу я потратила на инструктаж, а такого занятия врагу не пожелаю, потому что убедить Витю в чем-то по-хорошему практически невозможно. Он не понимает доводов, не следит за логическими ходами собеседника, не слышит аргументов. Витю остановить может только пуля или кулак. В переносном, конечно, смысле. Поэтому время от времени пассажиры автобуса вздрагивали от полузадушенного вопля: "Молчать!!" и оборачивались назад, где сидели разъяренная дама в черной шляпе и красном плаще, и небритый толстяк с растерянной глупой ухмылкой в женском, как выяснилось, пальто, застегнутом на одну пуговицу.
Затем минут двадцать мы рыскали среди трехэтажных особняков на улочках старого Тель-Авива. Витя ругался и поминутно восклицал: "Ну, где их чертова пагода?!" - как будто в том, что мы безнадежно опаздывали, был виноват не он сам, со своим краденым пальто, а один из императоров династии Мин.
Милый Яков Моисеевич Шенцер ждал на крыльце одного из тех скучных домов в стиле "баухауз", которыми была застроена вся улица Грузенберг, да и весь старый Тель-Авив. Он приветственно замахал обеими руками, заулыбался, снял свою кепочку мастерового.
- Ради Бога, простите, мы вынуждены подождать господина Лурье. Пойдемте, я предложу вам чаю.
Эти полутемные коридоры, старые двери с крашенными густой охрой деревянными косяками, маленькая кухонька, куда завел нас Яков Моисеевич угощаться чаем, - все напоминало их нелепый "Бюллетень", от всего веяло заброшенностью, никчемностью, надоедливым стариковством.
- Рассаживайтесь, пожалуйста... - мне он предложил старый венский стул, какие стояли на кухне у моей бабушки в Ташкенте, и после долгих поисков вытащил из-под стола для Вити деревянный табурет, крашенный зеленой краской. На столе, застеленном дешевой клеенкой, вытертой на сгибах, стояла вазочка с вафлями.
- Чувствуйте себя свободно... Буквально минут через пять-десять явится Морис.
- А разве не на три у нас было договорено? - отдуваясь, спросил Витя, как будто скандал в полиции произошел не с ним, а с кем-то совершенно другим, незнакомым, не нашего круга человеком.
Я грозно молча выкатила на него глаза, и он заткнулся. А Яков Моисеевич ему отчего-то было не по себе, я это чувствовала, - сказал:
- Да, видите ли, возникли определенные обстоятельства... Впрочем, сейчас я пришлю Алика, он похлопочет о чае и... буквально минут через пять...
Когда он вышел, я сказала:
- Если ты сейчас же...
- Ладно, ладно!..
- ...то я поворачиваюсь и...
- А что я такого сказал?!
- ...если, конечно, ты хочешь получить этот заказ...
- Но, учти, меньше чем на семь тысяч я не...
- ...а не сесть в долговую тюрьму на веки вечные...
Тут в кухоньку боком протиснулся одутловатый человек лет пятидесяти, стриженный под школьника, с лицом пожилой российской домработницы. Он улыбался. Подал и мне, и Вите теплую ладонь горочкой:
- Алик... Алик...
- Виктор Гуревич, - сказал Витя сухо. Грязный полосатый шарф болтался на его небритой шее, как плохо освежеванная шкура зебры. - Генеральный директор "Джерузалем паблишинг корпорейшн".
Алик засмущался, одернул вязаную душегрейку на животе и стал услужливо и неповоротливо заваривать для нас чай.
Когда мы остались одни, Витя шумно отхлебнул из чашки и сказал:
- Такие, как этот, женятся, чтобы увидеть голую женщину.
- Кстати, вы очень похожи, - отозвалась я. - Только он поопрятней.
Морис Эдуардович Лурье оказался сухопарым и неприятно энергичным стариком, из тех, кто в любой ситуации любое дело берет в свои распорядительные руки. О том, что он наконец явился, мы узнали по деятельному вихрю, пронесшемуся по всему этажу, который занимала резиденция китайцев: захлопали двери, по коридорам протопали несколько пар ног, промелькнули мимо кухни две какие-то дамы, и донеслась издали сумятица голосов.
Нас пригласили в библиотеку - большую сумрачную комнату, заставленную темного дерева книжными шкафами. За стеклами тускло поблескивали полустертыми золотыми буквами высокие тома дореволюционных изданий. Эту допотопную обстановочку игриво оживляли два бумажных желто-синих китайских фонаря, очевидно, подаренных членами какой-нибудь китайской делегации на очередном торжественном приеме.