Без купюр - Карл Проффер 3 стр.


Между прочим, Н. М. чрезвычайно боялась молодых людей, особенно советских. Она постоянно напоминала нам, чтобы мы были осторожны относительно того, кого приводим к ней или присылаем. Поэтому, когда мы пришли к ней вдвоем в феврале 1977 года и сказали, что с нами в поездке трое молодых редакторов “Ардиса”, она удивила меня, попросив привести их с собой. Обычно она в таких случаях возражала. Эллендея давно хотела познакомить Н. М. со своей лучшей московской подругой Таней; Н. М. согласилась с большой неохотой и даже в 1980 году, когда Эллендея привела Таню второй раз, Н. М. была при ней крайне осторожна. Отчасти ее подозрительность сохранилась с тех лет, когда она преподавала молодым английский язык. Преподавание она терпеть не могла, и опыт научил ее, что некоторые из студентов вполне могут оказаться осведомителями.

В книгах Н. М. проявляется другая ее сторона – Н. М. победительницы. Не представляю себе, чтобы какому-нибудь другому русскому достало смелости написать, как она в первой книге: “Мы все пошли на мировую: молчали, надеясь, что убьют не нас, а соседа. Мы даже не знали, кто среди нас убивал, а кто просто спасался молчанием”. Даже Солженицыну не хватило смелости написать такое; вслед за Достоевским он держался мысли, что страдание предшествует благодати и русские спасут “Запад” от коммунизма.

Оба Мандельштама были живой иллюстрацией трюизма, что тихий и кроткий совершает иногда поступок исключительной храбрости и сам потом не может его объяснить. Общеизвестный пример – нападение Осипа Мандельштама на чекиста Блюмкина. Было такое и у Н. М., и, по-моему, об этом не писали. Она рассказывает об этом на магнитофонной записи, сделанной Кларенсом Брауном в марте 1966 года. В 1930-м, благодаря Бухарину, Мандельштамы прожили два месяца, как ни странно, в цековском санатории на юге. Там же тихо себе жил прославившийся вскоре комиссар Ежов. Хромой Ежов любил танцевать – видимо, была в нем такая эксгибиционистская жилка. В тот вечер Н. М. случайно услышала, как один грузин говорил другому, что, если бы умер великий грузинский поэт, грузинский нарком не танцевал бы. Н. М. подошла к Ежову и в точности повторила услышанное. “И танцы сразу прекратились”, – рассказывает она. Затем в записи короткая пауза, и она добавляет: “Ничего? Это у меня есть, между прочим”. Таким вопросительным комментарием “Ничего?” или “Сильно?” она любила заканчивать какую-нибудь особенно удивительную историю.

Другая интересная черта Н. М. – такого обычно не пишут в воспоминаниях о больших русских писателях – ее отношение к сексу. Учитывая ее собственную мемуарную практику и твердое желание рассказывать обо всем без страха, было бы оскорбительно не записать то, что она говорила. Прямота Н. М. была тем более необычной, что большинство русских – особенно женщин – держатся весьма пуритански в разговорах о сексе и пишут о нем уклончиво до нечестности. Для Н. М. откровенность в речи была естественна, изъяснялась она не только смело, но и смешно. Дело не в том лишь, что приличия ее мало заботили, – не знаю человека, который мог бы так рассмешить меня своими афористическими “непристойностями”.

Сама она никогда не была хорошенькой, но, без сомнения, была привлекательной для мужчин. Во всяком случае, когда мы только познакомились, следы этой привлекательности еще были заметны. Это было в ее глазах и улыбке, в ее откровенности и обаянии – не в теле, которое, вероятно, всегда было худым. Всякие грешки – и Блока, и собственные – могли быть предметом шутки или истории, сообщаемой весело и с удовольствием. Не думаю, что она кого-нибудь когда-нибудь осуждала (кроме О. М.). “Неприличностей нет”, – говорила она. Она рассказала нам, что отправилась с О. М. в постель в первый же вечер их знакомства, а говоря о “бурных двадцатых”, любимом периоде Эллендеи, отмахнулась: “Мы это все придумали”. Здесь тоже слышался вольный дух богемы. Она мирилась почти со всем, что выкидывал О. М., но пишет в воспоминаниях, что, когда он увлекся Ольгой Ваксель, была очень рассержена. Она рассказала об этом Эллендее до того, как мы прочли ее книгу. На магнитофонной записи она говорит, что это был единственный случай, когда дело чуть не дошло до развода. Рая Орлова вспоминает, как она была ошарашена, когда Н. М. увела ее на кухню и спросила: знает ли она, что такое ménage à trois[1]. Рая не знала. Н. М. сказала, что они прожили втроем шесть недель, и это самое стыдное воспоминание в ее жизни.

“Втроем” возникало несколько раз в наших литературных беседах. Одну знаменитую историю – о Маяковском, Лиле и Осипе Бриках – она отмела сразу: судя по всему, они жили целомудренно, в разных комнатах. Объясняя биографическую подоплеку ахматовской “Поэмы без героя”, она сказала, что у Ахматовой, Ольги Судейкиной и Блока была любовь втроем. Одно из писем к нам, написанное Н. М. по-английски, дает представление о том, как она обычно говорила о писателях и литературных героях:

[1971]

Дорогие Эллендея и Карл!

Попытаюсь ответить на ваши вопросы о “Поэме без героя”. Прежде всего: это действительно было – Ольга провела ночь с Блоком. Думаю, “без лица и названья” не цитата, хотя может и быть. Сомневаюсь, что “Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи” адресовано Ольге. Это – строки из стихотворения “В ресторане” – 1910. Роман с Ольгой происходил в 1912/1913 (не помню). Ахматова привела эти слова, чтобы Блока наверняка узнали. У Кузмина был роман с Князевым. У него не могло быть романа с Ольгой, но она бывала у Кузмина. У Ахматовой был роман с Князевым. Никаких подробностей не знаю. Только, что у Ольги и Ахматовой было много общих любовников (Лурье и другие). Гумилев не имел к этому никакого отношения. В то время они жили отдельно. (“Разве мы не встретимся взглядом” обращено к Недоброво, который был первым любовником Ахматовой.) Почему Судейкина отвергла его [Князева]? Кто знает? Женщины не обязаны делать то, о чем их просят… Они могут выбирать, правда? Ольге было лучше знать, почему она кого-то выбрала. Просто Ахматова думает, что в данном случае она предпочла Блока. Почему бы и нет? “И как враг его знаменит”. Это, конечно, Блок. Возможно, Князев был одним из мальчиков Кузмина (как Юркун). Не уверена в этом. Почитайте “Форель разбивает лед”. Там должно быть что-то насчет этой драмы. Может быть, Ольга не любила мальчиков такого рода (как Юркун, Георгий Иванов), которые и так и сяк… У них и женщины, и мужчины (Юркун, Иванов). Не знаю, был ли и Князев из них.

Этот тон, временами игривый, был типичен для ее разговоров о сексуальных предпочтениях.

Несколько человек утверждали, что у самой Н. М. были лесбийские отношения после Мандельштама, и она, упоминая о таких вещах в связи с Ахматовой (“Были девушки”), никогда никого не осуждала. О себе, однако, предпочитала не распространяться. Однажды, когда Н. М. показывала нам фотографии, и на одной из них она была запечатлена в возрасте лет двадцати, Эллендея сказала: “У вас тут очень соблазнительный вид”. “Это тоже было”, – со смехом ответила она. А когда мы разговаривали об их отношениях с О. М., она сказала, что изменяла ему всего несколько раз. И добавила, не совсем в шутку: “Надо было чаще”.

Однажды мы говорили о том, какие книги могли бы ей прислать, и я почему-то затронул тему порнографии. Она сразу заулыбалась и сказала притворно-умоляющим тоном: “Ах, если бы вы прислали мне какую-нибудь порнографию! Обожаю порнографию!” Позже Эллендея принесла ей Cosmopolitan, и они обсудили типичные статьи. Н. М. отнеслась к этому с большим интересом. С журнала разговор переключился на Hite Report[2]. Эллендея рассказала ей о темах, рассмотренных в этой работе (мастурбации, стилях сексуального поведения, лесбийстве). “Правда, – сказала Н. М., – можете прислать мне экземпляр?” Мы прислали. В следующем году (1978) его привезла Кристина Райдел. По ее словам, они с мужем, Уэйном Робартом, преподнесли Н. М. несколько вещей. Прежде всего – разные сорта чая “Твайнинг” и три куска затейливого английского мыла с рельефной короной по случаю серебряного юбилея королевы. “Купаюсь в роскоши”, – сказала Н. М. и, сев в постели, хотя давно уже и тяжело болела, протянула один кусок женщине, которая ухаживала за ней и сейчас собиралась домой. Кристина дала Н. М. Агату Кристи и Ф. Д. Джеймс – Н. М. выразила сомнение, что та будет так же хороша, как Агата Кристи, но обещала попробовать прочесть. Последним Кристина вынула Hite Report и напомнила ей разговор с Эллендеей. Н. М. рассмеялась и сказала что-то в таком смысле: ну, сейчас я ни на что не годна, болею. Но завершила с широкой улыбкой, что тотчас примется за Hite Report, когда они уйдут, – развлекусь, по крайней мере. Немногие русские дамы восьмидесяти лет отреагировали бы так же.

В других отношениях Н. М. была типичной русской. На второй или третий раз она стала живо – а не из вежливости – интересоваться нашей семьей. Еще в первую встречу она с одобрением отнеслась к тому, что мы оба поженились после разводов: сказала, что хороший брак получается только у разведенных. После нашего возвращения из России в 1969 году, когда к нам неожиданно переехали жить три моих сына, она постоянно спрашивала в письмах, как нам живется большой семьей. Мы два раза брали с собой сыновей в Россию и еще раз – одного Криса, нашего среднего. Наши короткие визиты к ней с ребятами были для нее чем-то вроде семейных праздников. Она вспоминала, как трое мальчиков, сидя на полу в ее спальне, играли в карты. “Словно это было вчера”, – писала она в феврале 1973 года. А в 1972-м спросила, не завести ли нам еще девочку; на ее предложение мы откликнулись только в 1978 году – родилась Арабелла. В письмах она спрашивала, не может ли стать бабушкой для мальчиков, и убеждала снова приехать, как только у нас появятся деньги, чтобы привезти с собой ребят. Просила обещать ей, что придем к ней первой: “Я не выпущу вас из кухни”.

В других отношениях Н. М. была типичной русской. На второй или третий раз она стала живо – а не из вежливости – интересоваться нашей семьей. Еще в первую встречу она с одобрением отнеслась к тому, что мы оба поженились после разводов: сказала, что хороший брак получается только у разведенных. После нашего возвращения из России в 1969 году, когда к нам неожиданно переехали жить три моих сына, она постоянно спрашивала в письмах, как нам живется большой семьей. Мы два раза брали с собой сыновей в Россию и еще раз – одного Криса, нашего среднего. Наши короткие визиты к ней с ребятами были для нее чем-то вроде семейных праздников. Она вспоминала, как трое мальчиков, сидя на полу в ее спальне, играли в карты. “Словно это было вчера”, – писала она в феврале 1973 года. А в 1972-м спросила, не завести ли нам еще девочку; на ее предложение мы откликнулись только в 1978 году – родилась Арабелла. В письмах она спрашивала, не может ли стать бабушкой для мальчиков, и убеждала снова приехать, как только у нас появятся деньги, чтобы привезти с собой ребят. Просила обещать ей, что придем к ней первой: “Я не выпущу вас из кухни”.

Думаю, нежные чувства Н. М. к нашей семье объяснялись еще и ее горьким опытом. У них с О. М. не было детей, и слава богу, что не было. Жизнь была и без того искорежена, чтобы отдавать “им” на обработку еще и невинных детей. Наверное, ее грела мысль, что на свете есть нормальное место, где могут жить нормальные супруги, растить четырех детей (в русской семье теперь обычно один ребенок, исключения редки) и все делать нормально. Вот кем мы были для нее, я думаю – помимо литературы и общих интересов. Теми, на кого она могла излить душевное тепло и доброту. Странным образом, в основе наших отношений были не столько литературные интересы, сколько эти чисто личные связи.

Но Н. М. была не только очаровательной личностью и другом, но еще нашим первым замечательным учителем – такая роль часто выпадала вдовам в России. О своей стране она говорила: “У нас нет общества”, имея в виду, что неофициальные люди не могут объединиться, что они, в первую очередь, лишены средств сообщения. Это верно, собственных средств коммуникации у них не было и нет, но в период 1965–1979 годов такие вечера, как у нее, способствовали существованию культурных кружков России. Кружки эти в большой степени ограничивались двумя столицами – но они существовали. Вечера у Н. М. и у других людей, в том числе писательских вдов, были важными источниками информации, местами, где происходил обмен мнениями, обучение истории. Слова Ахматовой, что это была “догутенберговская” эпоха, справедливы. При наглухо закрытых дверях типографий и копировальных комнат, копировальная бумага была, вероятно, самым действенным оружием в распоряжении свободомыслящих русских. А еще – разговоры.

Вдовы писателей хранили подлинную русскую культуру, которая была заперта, зачеркнута, запрещена и замалчиваема не только в официальной прессе, но и везде, где правит партия: в библиотеках, университетах, театрах и кинотеатрах, консерваториях, художественных институтах, в Союзе писателей, в редакционных советах и на телевидении.

Например, молодой человек, желающий изучать Мандельштама (или Ахматову, или Гумилева, или акмеизм вообще), не мог заниматься этим в университете официально. Сейчас, когда я это пишу, ни в одном высшем учебном заведении Союза нет курса лекций или семинара по Мандельштаму; практически невозможно было бы написать о нем диссертацию. (Можно вообразить исключения: писать в отрицательном ключе, например, разоблачая “модернизм” или, все фальсифицируя, изобразить Мандельштама революционером на каком-то этапе. Или армянин напишет о “Путешествии в Армению”, проигнорировав нападки “Правды” на книгу.) Сейчас ни один советский профессор не решится открыто руководить таким диссертантом. Больше того: собрать библиографию Мандельштама и его произведения было бы труднейшей задачей, по сути, непосильной. Единственное серьезное собрание его сочинений (прежде – три тома, теперь – четыре) вышло на Западе при финансовой поддержке ЦРУ, а в России такие подрывные книги держатся в “спецхране”, в немногих больших библиотеках. Доступ к таким вредным книгам могут получить только заслуженные и политически благонадежные люди – проводники партийной линии. Что до исторических трудов и монографий, способных представить достоверный фактический фон, – такие просто не существуют.

Так что воображаемый молодой исследователь Мандельштама, готовый рискнуть тем, что сами его интересы будут подозрительны, вероятно, обратится к пожилому преподавателю с репутацией либерала, и тот – как следует подумав, можно ли ему доверять, – будет наставлять его в частном порядке, даст книги и библиографию для начала работы. Вторым шагом могло бы быть знакомство с Надеждой Яковлевной Мандельштам, которая в личных беседах, как с нами, стала бы ценнейшим источником сведений – она знала правду о прошлом и поделилась бы ею.

Н. М. нелегко сходилась с такими исследователями. Особенно не доверяла она молодым русским – опасалась их. Но серьезным ученым из многих стран помогала. Среди выдающихся результатов – книги Кларенса Брауна и Дженнифер Бейнс. К иным исследователям она относилась пренебрежительно. Несмотря на презрительное отношение к стандартной литературной критике, сама она тоже ею не побрезговала – в “Воспоминаниях” и “Моцарте и Сальери”. Она помогала многим исследователям Мандельштама всеми возможными способами – от устных рассказов до предисловий. Одного молодого английского исследователя, который посещал ее, она считала очень умным и сказала нам об этом. Мнение ее о современных школах критики было неизменно отрицательным. Она с предубеждением относилась к одному видному западному литературоведу: его просьбу дать официально подтвержденную дату их брака с О. М. она приводила как свидетельство того, что он ничего не знает об О. М. и СССР. И презирала всякие подсчеты слогов. К Кларенсу Брауну она относилась с большой любовью, хотя периодически “ругалась” с ним; в конце концов она распорядилась перевезти весь архив О. М. из Парижа в Принстон. Доверие к Кларенсу было главной причиной этого решения. А вообще ее желание переправить архив из Европы в Америку объяснялось опасением, что Европа, и в особенности Франция, не сможет долго противостоять коммунизму. Она надеялась, что, если наступит день, когда Мандельштама можно будет свободно печатать и изучать в России, архив вернется.

Память Н. М. была одним из важнейших ресурсов для всякого, кто всерьез изучает не только Мандельштама, но и всю его эпоху. Если бы кто-то предпринял попытку реконструировать те стороны Серебряного века, которые не освещены в советских книгах, люди, подобные ей, были бы ценным источником сведений. Ее частные “консультации” и вечерние салоны были тихим, но действенным способом продления и передачи русской культуры. Она была не одна, было много других вдов, уцелевших, в разной степени образованных, умных и памятливых, – и ресурсами они располагали разными. У Н. М., например, в это время практически не было книг и рукописей – маленький архив Мандельштама уже не хранился дома, а в начале 1970-х был отправлен из СССР. Обсуждая “архивный вопрос” с другими вдовами, мы говорили, что копии всего необходимо переслать за границу. Н. М. знала – и другим следовало знать, что государственные архивы были кладбищем множества важных материалов, и часть их была вообще уничтожена. Из всех, о ком мы слышали, Н. М. была единственной в литературном мире, кто отправил оригиналы за границу.

К Н. М. и к другим вдовам приходили и русские, и иностранные специалисты, писавшие статьи и диссертации, – иностранцы официально, а большинство русских в порядке личной инициативы. Впрочем, был прецедент в прошлом веке. Когда Николай I запретил изучать философию в университетах, этим занялись в кружках и знаменитых салонах Станкевича, Панаевой и других. Так что влиятельные писатели, такие, как Пушкин, Герцен или Тургенев, настоящее образование получали не в царских школах, а в философских салонах своего времени. Двум скромным комнатам Н. М. было далеко до аристократических гостиных прошлого века, но тем более впечатляет ее интеллектуальное влияние.

Н. М. неожиданно выпала роль совести нации – в первую очередь, именно это влекло к ней людей и сделало на тихий лад учителем, не только свидетелем из мира поэзии, но и свидетелем небывалого безумия, охватившего Россию после революции. Быть рядом с ней значило прикоснуться к живому поэту Мандельштаму. Салон ее слышал много дискуссий о литературе, но думаю, чаще люди приходили, чтобы услышать прямые слова о психологии и функционировании террора. Никто больше не отваживался сказать о России то, что говорила она, – сардонически, очаровательно тихим голосом.

И когда вышла вторая книга воспоминаний Н. М., где осуждение некоторых “литературных героев” двадцатых и тридцатых годов оказалось чересчур откровенным, те же люди, которые с энтузиазмом приняли ее первую книгу, от нее отшатнулись. Для очень многих русских правде есть предел.

Назад Дальше