Рассечение Стоуна (Cutting for Stone) - Абрахам Вергезе 9 стр.


* Дэвид Ливингстон (1813-1873) – шотландский миссионер, выдающийся исследователь Африки.

Новые пассажиры, поднявшиеся на борт самолета, были из Сомали и из Джибути (по мнению Хемы, их разделяла только линия на карте, проведенная западным картографом, больше никакой разницы не существовало). Они жевали кат*, курили сигареты «555» и, несмотря на скорбь в глазах, пребывали в прекрасном настроении. В самолет, ставший теперь для Хемы чуть ли не родным домом, погрузили целые тюки ката. Это было очень странно, обычно кат путешествовал в прямо противоположном направлении: выращивали его в Эфиопии, неподалеку от Харрара, на поездах отправляли в Джибути, а затем самолетами в Аден. Именно этим высокодоходным перевозкам были обязаны своим рождением «Эфиопские Авиалинии». Хема краем уха услышала, что с автомобильным и железнодорожным транспортом возникли проблемы и для удовлетворения резко возросшего спроса на кат в связи с некой свадьбой пришлось прибегнуть к реэкспорту и вынужденной посадке. Кат следовало жевать буквально на следующий день после сбора урожая, иначе он терял силу. Хема представила себе, как сомалийские, йеменские и суданские купцы в своих крошечных лавочках, заполонивших чуть ли не каждый переулок, да и владельцы магазинов посолиднее на Меркато в Аддис-Абебе покрикивают на своих приказчиков и поглядывают на часы в ожидании, когда прибудет груз. Она представила себе свадебных гостей: с пересохшими ртами они пытаются сплюнуть и сердито бурчат, какая все-таки невеста страхолюдная с этой огромной родинкой на шее и наверняка такая же скупая, как и ее папаша.

* Кат – монотипный род вечнозеленых кустарников семейства бересклетовые. С древних времен свежие или сушеные листья ката используют для жевания или заваривания (как чай или пасту) в качестве легкого наркотика-стимулятора. В социальном и культурном смысле кат можно рассматривать как заменитель запрещенного во многих странах алкоголя.

Хема мысленно рассказала матери, что учинила с пилотом, и рассмеялась. Сидевший напротив сомалиец, один из вновь прибывших пассажиров, разулыбался в ответ.

Те три недели, что Хема провела в Мадрасе, стояла адски душная жара, но по сравнению с Аденом это был рай. Дом ее родителей по соседству с Милапором* (целых три комнаты, и почти у самого храма) в детстве казался ей просторным, но сейчас теснота прямо-таки душила ее. Хотя Хема регулярно переводила родителям деньги, в доме ничего не менялось. Краска в комнатах облезала, образуя абстрактные узоры, темная кухня еще больше почернела от дыма и походила на фотолабораторию. Узкая улочка, где автомобиль был редким гостем, превратилась в шумную магистраль, а давно не беленый забор своим цветом стал напоминать землю, на которой стоял. Только саду время пошло на пользу, дом спрятался за зарослями бугенвиллеи. Два манговых дерева, густо обвешанные плодами, вымахали неимоверно. Сорт одного из них назывался «Альфонсо», а второе дерево было гибридом, мякоть его казалась немного резиновой на зуб, но потом таяла во рту, словно мороженое.

* В Милапоре расположен крупнейший индуистский храм Ченная Капалишвара и величественный собор Сан-Томе.

Единственным украшением гостиной был календарь с рекламой сухого молока «Глаксо». Сверх меры упитанный кавказский ребенок таращил с него голубые глаза. Лозунг провозглашал: «Дети Глаксо пышут здоровьем». При взгляде на эту картинку любая кормящая мать должна была почувствовать угрызения совести: она-то, оказывается, держит своего младенца впроголодь. Девочкой Хема не обращала на ребенка Глаксо никакого внимания, сейчас календарь мозолил глаза и бесил. Хема сняла календарь со стены, но оставшийся светлый прямоугольник еще больше притягивал взгляды. Когда Хема уедет, другой ребенок Глаксо, несомненно, займет место прежнего.

За время своего короткого отпуска Хема покрасила дом и поставила потолочные вентиляторы. Сатиамурти, отец Велу, сущего наказания ее отроческих годов, смотрел из-за забора, как рабочие вмуровывают в цемент стульчак западного образца над башмаками традиционного индийского сортира.

– Это не для меня, старый ты болван, – сказала Хема по-английски. – У матери больные ноги.

А Сатиамурти ответил единственной известной ему английской фразой:

– К черту Китай, поцелуй меня, Эйзенхауэр! – Улыбнулся и помахал рукой, и Хема помахала ему в ответ.

У сомалийца в голубой синтетической рубашке, сидевшего напротив, на запястье болтались золотые часы. Пальцы ног, торчащие из сандалий, сверкали не хуже полированного эбенового дерева. Его лицо показалось Хеме знакомым. Сомалиец улыбнулся, выбросил руку, растопырил пальцы, как на аукционе, и проревел:

– Три ребенка, два захода, одна ночь. Она вспомнила. Его звали Адид.

– Тебя по-прежнему хватает на двоих?

От его сверкающей белозубой улыбки в салоне сделалось светлее. Он сказал что-то своим товарищам. Те ухмыльнулись и глубокомысленно закивали. Какие у них крепкие зубы, подумала Хема. Кожа у него была до того черная, что отливала лиловым. А вот директриса ее школы, миссис Худ, напротив, была такая белокожая, что ученицы верили: дотронешься до нее – и пальцы побелеют. От прикосновения к Адиду пальцы бы точно почернели. Его царственные манеры, неторопливая смена выражений на лице, игра губ и бровей заронили в голову Хемы безумную мысль: она была бы не прочь пососать его указательный палец.

В последний раз она видела Адида в травмпункте Миссии, он невозмутимо стоял в своем богатом головном уборе и просторном одеянии, а его беременная жена корчилась в муках. Когда Хемлата слой за слоем сняла с нее одежду, перед ней предстала бледная, худосочная девчонка. Артериальное давление у нее зашкаливало. Это была эклампсия*. Пока Хемлата делала ей в Третьей операционной кесарево сечение, Адид исчез и вернулся со второй женой, постарше, также на сносях. Родила она прямо в запряженной лошадьми гари возле ступенек поликлиники. Хемлата выскочила как раз вовремя, чтобы перерезать второй жене пуповину, а когда надавила ей на живот, то вместо последа выскочил второй ребенок – близнец. Хема в шутку предложила ему украсить грудь транспарантом: ОДНА НОЧЬ, ДВА ЗАХОДА, ТРИ РЕБЕНКА. Адид смеялся, как человек, не знающий в жизни ни забот ни хлопот.

* Эклампсия – тяжелое заболевание, возникающее во время беременности, родов и в послеродовой период; форма позднего токсикоза беременности.

– Да, да, – прокричал он, перекрывая рокот моторов. Рубленая речь, французский акцент, типичный для жителя Джибути выговор. – Богатство человека определяется числом детей. Ради чего же еще мы живем на этом свете, доктор?

«По этим меркам я – нищая», – подумала Хема. А вслух сказала:

– Аминь. По этой части ты, наверное, мультимиллионер.

Он с хитрым выражением показал глазами на одетую в оранжевое женщину в чадре, мелькнула ее бледная, выкрашенная хной нога. Она из Йемена, догадалась Хема. Или мусульманка из Пакистана либо Индии.

– И она тоже? – осведомилась Хема. Наверное, не будет невежливым спросить о ее национальности.

Адид энергично закивал:

– Еще целых три месяца. И еще одного ждем дома.

– Знаешь что, – Хема многозначительно посмотрела на его пах, – я попрошу доктора Гхоша сделать тебе иссечение семявыводящих протоков с большой скидкой. Этак выйдет дешевле, чем перевязывать трубы всем твоим женам.

Пара из Гуджарата сердито посмотрела на зашедшегося смехом Адида, который в восторге хлопал себя по ляжкам.

– Почему бы тебе не поместить жен в пренатальную клинику? – спросила Хема. – Смышленый человек вроде тебя не должен сидеть сложа руки и дожидаться неприятностей. Зачем им страдать?

– Я тут ни при чем. Ты же знаешь этих женщин. Они будут терпеть, пока сознания не потеряют.

«И ведь правда», – подумала Хема. Несколько лет тому назад арабка в Меркато рожала несколько дней, и муж, богатый торговец, привел доктора Бакелли, чтобы тот ее осмотрел. Но женщина, чтобы только не дать врачу-мужчине увидеть свое тело, втиснулась между стеной и дверью ванной, так что дверь было не открыть, не нанеся травмы роженице. За этой дверью она и умерла, и родственники ее одобрили.

Чтобы позлить пару из Гуджарата, Хема приняла от Адида пару листочков ката и сунула в рот. Раньше ей и в голову бы такое не пришло, но события нескольких последних часов многое изменили.

Поначалу листья казались горькими, но, будучи разжеванными, приобрели куда более приятный, почти сладкий вкус.

– Восхитительно, – громко сказала она, надула щеки, словно бурундук, и принялась неторопливо, раздумчиво двигать челюстями, уподобляясь тем тысячам любителей ката, которых она видела за свою жизнь. Даже позу она приняла соответствующую: локтем оперлась на сумочку, одну ногу задрала на сиденье, другую согнула в колене, подтянула к подбородку и наклонилась поближе к Адиду, оказавшемуся на удивление разговорчивым.

– Восхитительно, – громко сказала она, надула щеки, словно бурундук, и принялась неторопливо, раздумчиво двигать челюстями, уподобляясь тем тысячам любителей ката, которых она видела за свою жизнь. Даже позу она приняла соответствующую: локтем оперлась на сумочку, одну ногу задрала на сиденье, другую согнула в колене, подтянула к подбородку и наклонилась поближе к Адиду, оказавшемуся на удивление разговорчивым.

– …и большую часть сезона дождей мы провели вдали от Аддис-Абебы, в Авейде, вблизи Харрара.

– Я хорошо знаю Авейде, – подхватила Хема, что было неправдой.

Когда-то она выбралась туда в отпуск посмотреть крепостные стены Харрара. Авейде показался ей громадным торжищем ката, вот и все, что она запомнила. Дома самые незамысловатые, даже не побеленные.

– Я хорошо знаю Авейде, – повторила она, и кат заставил ее поверить в собственные слова. – Люди там богатые настолько, что каждый может себе купить по «мерседесу», но гроша не дадут, чтобы покрасить входную дверь. Ведь верно?

– Откуда вы знаете, доктор? – изумился Адид. Хема улыбнулась, как бы желая сказать: я все замечаю.

В голову ей полезли всякие анатомические подробности, относящиеся к мочеполовой системе француза: серединный шов разделяет два яичка, мясистая оболочка мошонки, клетки Сертоли… Мысли прыгали с предмета на предмет.

В кабине уже не было так жарко. От предвкушения, что скоро будет дома, у Хемы стало хорошо на душе, и ей вдруг захотелось рассказать Адиду одну историю.

– Когда я училась на медика, мы таким образом проверяли способность наших пациентов ощущать висцеральные боли. Висцеральный – значит относящийся к внутренним органам. Эти боли трудно охарактеризовать и локализовать, но боль есть боль. Если сдавить яички, будет неплохая проверка, поскольку при некоторых болезнях вроде сифилиса висцеральные боли пропадают. Однажды у койки сифилитика профессор велел мне продемонстрировать, как надо проверять висцеральные боли. Мужчины в нашей группе захихикали, но я ничуть не испугалась. У больного был запущенный сифилис. Обнажаю ему яйца – пардон, семенные железы – и сдавливаю. Пациент улыбается. Ничего. Никакой боли. Сдавливаю изо всей силы. Никакой реакции. Ноль. Но один из моих сокурсников грохнулся в обморок.

Адид ухмыльнулся, будто она и правда рассказала ему эту историю.

Самолет снижался, пронзая облака. Город пока прятался за густыми эвкалиптовыми лесами. Когда-то император Менелик вывез эвкалипт с Мадагаскара – не ради масла, а ради дров, нехватка каковых чуть было не заставила его покинуть столицу. Эвкалипт прижился на эфиопской почве и рос быстро – за пять лет двенадцать метров, а за двенадцать лет – все двадцать. Менелик засаживал им гектар за гектаром. Леса эти были неистребимы, легко восстанавливались при вырубках, а древесина отлично зарекомендовала себя как строительный материал.

Показались проплешины с круглыми хижинами под тростниковыми крышами и загонами для скота за колючей живой изгородью. Затем уже на границе города Хема увидела дома под рифлеными крышами, их становилось все больше, застройка уплотнялась. Мелькнул невысокий шпиль церкви, и открылся вид на сам город. Черчилль-роуд спускалась по крутому склону к Пьяцце, по ней ползло несколько автобусов и автомобилей. Центр города выглядел вполне современно, и это навело Хему на мысли об императоре Хайле Селассие. За время своего правления он ввел больше изменений, чем его предшественники за три столетия. Его портрет – крючковатый нос, тонкие губы, высокий лоб – украшал каждый дом на проносящихся под крылом самолета улицах. Отец Хемы был большим поклонником императора, потому что перед Второй мировой войной, когда Муссолини изготовился к вторжению, Хайле Селассие предупредил весь мир, какова будет цена невмешательства и чем обернется захват Италией суверенной страны вроде Эфиопии; подобное бездействие развяжет руки не только Италии, но и Германии, сказал он. «Господь и история запомнят ваше решение» – таковы были пророческие слова императора перед Лигой Наций. И обычно его изображали в виде маленького паренька, дерзнувшего схватиться с верзилой – и проигравшего.

– Мадам, вы видите госпиталь Миссии? – спросил Адид.

– Что-то не видать, – ответила та.

Весь склон горы рядом с аэропортом полыхал оранжевым пламенем цветущего мескеля, это означало, что сезон дождей закончился. Другой склон отливал различными оттенками ржавчины – то были гофрированные крыши, прикрывающие хибары и навесы. Каждая хижина была отгорожена забором от соседа, вместе они сверху смотрелись как прихотливо извивающийся железнодорожный состав, что карабкается в гору, зачем-то раскинув в разные стороны непонятные ответвления.

Француз на бреющем полете прошел над взлетно-посадочной полосой (так что таможенный агент успел вскочить на велосипед и прогнать приблудившихся коров), сделал круг и сел.

Три ядовито-зеленых полицейских «фольксвагена» устремились к самолету, не замедлили явиться и все наличные сотрудники «Эфиопских Авиалиний». Лязгнула грузовая дверь, и торопливые руки принялись разгружать кат. Кипы листьев заполнили фургон, трехколесную тележку, потом настала очередь полицейских машин. Автомобили сорвались с места, взвыли сирены. Только теперь дело дошло и до выгрузки пассажиров.

Шестисоткубовый мотор бело-голубого «фиата-сейченто», которому машина была обязана своим именем, натужно тарахтел, унося вдаль Хемлату с ее «Грюндигом». Она лично проследила, чтобы большую коробку как следует закрепили в багажнике на крыше.

В Аддис-Абебе стоял чудесный солнечный день, и она забыла, что опаздывает из отпуска больше чем на два дня. Свет на такой высоте был совсем другой, чем в Мадрасе, он не сверкал, не слепил, а мягко заливал предметы. В ветерке не чувствовалось ни намека на дождь, хотя погода могла перемениться в одно мгновение. Ноздри ей щекотал древесный целебный аромат эвкалипта, совершенно непригодный для духов, но вселяющий бодрость духа. К нему примешивался запах ладана, что сгорал в печках вместе с древесным углем в каждом доме. Хема была рада, что благополучно пережила перелет, рада, что вернулась в Аддис-Абебу, и не могла понять, откуда на нее накатила волна ностальгии, томления духа, природу которого она и сама не могла определить.

Дожди закончились, и на лотках появились красные и зеленые перцы чили, лимоны и запеченная кукуруза. Мужчина, взваливший себе на плечи блеющего барана, всматривался в дорогу прямо перед собой. Женщина продавала связки эвкалиптовых листьев, на их пламени готовили инжеру* – блины из теффовой муки. Чуть подальше Хема увидела, как маленькая девочка растапливает масло на огромной плоской сковородке, водруженной на три кирпича, меж которых горел огонь. Когда инжера была готова, ее, словно скатерть, снимали со сковороды, складывали в восьмую долю и укладывали в корзину.

* Инжера – фундамент эфиопской кухни. Этот бодрящий хлеб сделан из эфиопского хлебного злака тефф, напоминающего нашу рожь. Инжера очень похожа на русские блины.

Пожилая женщина в черной траурной одежде остановилась, чтобы помочь женщине помоложе закинуть за спину ребенка в заплечном мешке; мешок представлял собой часть ее же шамы – белого хлопчатобумажного одеяния, в которое кутались и мужчины и женщины.

Мужчина с высохшими ногами, подвязанными к груди, прыгал на руках вдоль грязной обочины, в каждой руке у него был зажат деревянный брусок с ручкой, ими он и отталкивался. Получалось у него на удивление споро, словно буква «М» шагала по земле. Казалось, Хема и отсутствовала-то недолго, а все эти сценки уже были ей в новинку.

По дороге трусило стадо мулов, нагруженных высоченными вязанками дров, животные кротко сносили кнут, которым их непрерывно охаживал босой хозяин. Таксист затрубил клаксоном, но дорогу ему не уступили. Пришлось ползти следом, будто еще одна скотина, изнывающая под непомерным грузом.

Их обогнал грузовик, до отказа набитый овцами. Это были овцы-счастливчики, ведь их везли на бойню. Перед Мескелем*, праздником в честь обретения креста, скотину гнали в столицу целыми стадами, животные падали от изнеможения и запросто могли околеть по дороге к праздничному столу. Зато после торжеств овцы будто сквозь землю проваливались. Только торговцы шкурами бродили по улицам и переулкам, выкликая: «Ye beg koda alle!» (У кого найдется овечья шкурка!) Из какого-нибудь дома торговца окликнут, он поторгуется, кинет шкуру на плечо поверх уже имеющихся и опять заголосит.

* Религиозный праздник, отмечаемый ежегодно 27 сентября, а в високосные годы – 28 сентября. Само слово «мескель» в переводе с амхарского означает «крест». Считается, что в этот день Елене, матери императора Византии Константина, после долгих поисков удалось осуществить самое заветное желание: отыскать в Иерусалиме величайшую святыню христианства – Крест Господень, на котором принял мученическую смерть Иисус Христос. В честь этого знаменательного события императрица Елена зажгла на главной площади Иерусалима костер. Пламя взвилось так высоко, что его было видно в Эфиопии. Народ ликовал и праздновал это событие. Случилось это в начале VI в., и с тех пор Мескель отмечается здесь каждый год.

Назад Дальше