Взводные были – один такой же бесперспективный пьяница, как и Саранча, но, увы, начинающий и не успевший еще определить, чего он хочет: дослуживать или окончательно спиваться, чтобы уйти в народное хозяйство. Трое других, лейтенанты, еще не нагулялись после училища и представляли собою самоходные члены с горловинами для заливки горючего. Прочие органы и системы они использовали только как средства доставки и наведения.
Тыловики сторожили матчасть; я, например, жил в медпункте после того, как ночью кто-то, не затрудняя себя взломом сейфа со спиртом, просто повалил его на бок и, наверное, собрал в таз то, что полилось через щели из разбившихся в сейфе склянок.
Наконец, с политработниками, а их оставили за ненадобностью четверых, в том числе майора Замараева, у Саранчи были свои счеты.
В необходимости самого корпуса политработников Саранча не сомневался, как и, скажем, в необходимости прикреплять звездочки на таком-то расстоянии от конца погона, строго определенном для каждого звания. Так должно быть, потому что так установлено. Лишний офицер в части никогда не помешает. Если сам не захочет.
Беда в том, что Саранче оставили замполитов из тех, кто хочет и любит мешать, никчемных соглядатаев. Майор Замараев так вообще опустился до того, что вписывал в политдонесения каждый случай, когда Саранча щелкал кого-нибудь по зубам. А Саранча, надо сказать, делал это не хуже какого-нибудь барона из кино про дореволюционную жизнь, который лупит не отдавшего честь солдата, совершенно не учитывая того, что солдат, может быть, получил письмо из деревни от невесты, которую угнетает помещик.
Следует прояснить позиции сторон. Замараев считал, что раз уставом не предусмотрены телесные наказания, то Саранча не должен распускать руки. Саранча считал, что раз уставом предусмотрены отдание чести, караульная служба и все такое, то следует этого добиться, хотя бы и распуская руки. А солдаты – по меньшей мере, каждый второй – считали, что устав им не писан. При этом те, кому позволяла национальность, заявляли, что да, вертели в руках такую книжечку и жаждут ее прочесть, но по-русски не умеют.
Идя навстречу их пожеланиям, Замараев даже организовал курсы русского языка.
Однако учебный процесс не пошел дальше басни “Стрекоза и муравей”. Ее читали, как присягу: майор – строчку, потом солдаты хором повторяют; майор – вторую, солдаты опять повторяют. Но повторить всю басню без подсказки слушатели так и не смогли. Все почему-то забывали, что там – между “Был готов и стол, и дом” и “Злой тоской удручена”. А без досконального знания этого первоисточника Замараев не мог перейти к “Му-му” и другим сокровищам русской письменности.
Офицер и солдат – конь и трепетная лань. В смысле в одну телегу впрячь не можно.
А с прапорщиком они лебедь, рак и щука. Прошедшая мимо внимания литературоведов тонкость этой аллегории в том, что все трое могли бы согласованно везти с поклажей воз только в воду. Но тогда они бы его утопили.
Я говорю, разумеется, не о войне, где у всех появляется подобие общей цели – выжить. Я о службе мирного времени. Солдат ее проводит в летаргическом состоянии, мечтая об одном: очнуться, когда настанет дембель, пройтись по родной улице в форме со всяческими неположенными кантиками, выпить и подставить фонарь неверной девице, которую он два года назад второпях объявил невестой. И попробуй-ка увлечь его занимательной лекцией о поражающих факторах ядерного оружия. Ему это – услышать и забыть, а лучше постараться не слышать. Он здоровый человек со здоровыми рефлексами: вот Зинка с разъезда – это поражающий фактор, двоих наградила триппером.
В своем кругу солдаты разные: крутые, шуты, чурки, славяне, деды, молодые. Перед офицерами они одинаково тупы и ленивы, в чем и видят доблесть. Исключение составляет редеющая порода мужичков, которые не умеют работать плохо.
Так что в системе “воз – лебедь – рак – щука” лебедь это, конечно, солдат, рвущийся в облака вовсе не для того, чтобы поднять воз. Не такой он дурак. Он с вялым, но постоянным усилием демонстрирует готовность удрать.
Прапорщику рваться некуда. В народное хозяйство он сам не хочет, а до офицера не дослужится никогда. Он ищет, где глубже, где плохо лежат казенные продукты, или бензин, или, на худой конец, столовские объедки для поросенка.
Роль никому не симпатичного рака остается офицеру. Повернуться спиною к такой компании было бы с его стороны опрометчиво, и он пятится назад, присматривая за вверенным ему возом.
Если вы все еще полагаете, что в этой системе остается место для человеческих отношений, дерзните. Крикните лебедю в сосредоточенно порхающую над вами белую гузку: “Как дела, Вася, что из дому пишут?” Только вовремя захлопните рот и пригнитесь, тогда, может быть, отделаетесь испачканной фуражкой.
Мне, видите ли, попадало в разинутый рот, поэтому я и предостерегаю.
Дерзкий и удачливый солдатский старик Благонравов допек даже прапорщиков, которым вообще-то наплевать на все, что не картошка и не “Запорожец”. Год на его тумбочке стояла фотография тогдашнего министра обороны с простой семейной надписью: “Служи, племянник, с честью!”, и как раз служба, вся система подчинения, поощрений и наказаний разбивалась вдребезги об этот жалкий кусочек полукартона.
Если верить “Книге увольняемых”, не было солдата примернее Благонравова, ибо непримерных в увольнения не отпускают. Если верить “Книге записи больных”, не было солдата его больнее – разумеется, в перерывах между увольнениями. А если верить “листам нарядов”, не было солдата Благонравова вообще. Не маршальскому же племяннику мыть котлы на кухне.
Прапорщики бегали ему за сигаретами. Умные офицеры обходили его стороной, а глупые зазывали на чай – была такая насаждавшаяся свыше традиция: по-домашнему чаевничать с томимыми совсем иной жаждой сержантами. Ну да Благонравов сержантом не был, даже от ефрейтора отказался, и на чай ни к кому не ходил.
Сомнений в подлинности благонравовского снимка не возникало. Мы знали только два вида фотографий членов ЦК: поясной портрет и групповой портрет (в последнем случае портреты иногда пожимали друг другу руки). Так что Благонравову было просто неоткуда переснять или стащить свою карточку, где маршал в прирасстегнутой тужурке сидел разговаривал под яблоней с какими-то полуноменклатурного вида товарищами. Кроме того, Благонравов был его земляком – все, в общем, сходилось, ну, не родной племянник, так двоюродный, маршала же не спросишь.
Расколол Благонравова бдительный майор Замараев. По-политработницки взял его на арапа: у меня, мол, однокашник в Управлении кадров, так он говорит, что министр тебе никакой не дядя.
И вот после того, как год весь полк только что хороводы не водил вокруг этого Благонравова, он спокойно говорит: ну да, не дядя. А почему вдруг возник такой странный вопрос и зачем было выяснять его в министерстве? Спросили бы напрямик.
У него, у Благонравова, один-единственный дядя, ветеран коммунистического труда.
Конечно, не маршал, но стыдиться нечего: пятьдесят лет берег народное добро в будке на проходной.
Представьте, Замараев после такого признания закуривает “Яву” с фильтра, долго кашляет и голосом Отелло вопрошает, где тот платок… то есть, а фотография откуда? Так от дяди же, изумляется Благонравов майорской непонятливости, ведь написано: “Служи, племянник…” – ясно, что не от бабушки. Дядя сам снимал фотоаппаратом “Смена – 8М” и очень этим снимком дорожил. Здесь маршал с директором завода и начальниками цехов, та заводская проходная, что в люди вывела его, и все такое. Ну и дядю допустили как ветерана.
Потрясенный Замараев для разминки впаял Благонравову пять нарядов и собственноручно написал объявление: сего дня, сего месяца, сего года состоится комсомольское собрание, повестка дня – “разное”. Саранча, когда узнал, в чем дело, сорвал объявление и даже топал на майора ногами, пренебрегая разницей в званиях. Но Замараев успел для подготовки общественного мнения разболтать все комсоргам, и рота узнала, в каком дерьме оказались товарищи офицеры.
Что творилось после этого в казармах! Концерт Аллы Пугачевой на зоне строгого режима, явление мессии в кибуце! Солдаты ведь тоже считали Благонравова маршальским племянником и, само собой, его ненавидели, но трогать боялись. А он, оказалось, проявил наивысшую солдатскую доблесть: утер нос всем офицерам, не говоря уже о прапорщиках.
Подобного никто не мог даже измыслить. Самые невероятные солдатские мифы сводились к тому, что рядовой такой-то пошел в самоволку, надрался и, вернувшись в полк, заснул в неподходящем месте, а когда его разбудили, послал офицера на хутор бабочек ловить. Записные баюны оттачивали фантазию на количестве выпитого и размере звездочек посланного офицера; если назвать его генералом, байку расценивали как анекдот.
Подобного никто не мог даже измыслить. Самые невероятные солдатские мифы сводились к тому, что рядовой такой-то пошел в самоволку, надрался и, вернувшись в полк, заснул в неподходящем месте, а когда его разбудили, послал офицера на хутор бабочек ловить. Записные баюны оттачивали фантазию на количестве выпитого и размере звездочек посланного офицера; если назвать его генералом, байку расценивали как анекдот.
Случай с Благонравовым настолько обгонял воображение, что рота помешалась. Из соседних взводов приходили потрогать его за рукав. Сапоги ему чистили днем и ночью, соблюдая очередь; соскабливали наслоения гуталина толщиною вполпальца и опять чистили. Впрочем, сапог Благонравов не надевал. Он валялся на койке, перерабатывал шоколад и колбасу из солдатских посылок и мучился поносом. В уборную его носили на руках.
В первые часы благонравовского триумфа прапорщик Нилин сгоряча хотел было прекратить безобразие. Дело было к вечеру, Благонравов безропотно вышел на прогулку и поверку, вместе со всеми отбился и вместе со всеми оделся за нормативные сорок пять секунд – это когда Нилин, затягивая гайку, скомандовал взводу подъем по тревоге.
Утром отдежуривший Нилин сел в свой “Запорожец” и не поехал. Движок был испорчен так тонко, что с ним промаялись весь день, извлекая лишние провода и заглушки.
После этого коллективное помешательство роты охватило и прапорщиков. Опасаясь за своих стальных коней, они отказывались даже смотреть в сторону благонравовской койки. А Благонравов поставил себе вторую тумбочку, чтобы складывать дары. Из обеих тумбочек воняло. Бледные первогодки вдыхали запах подпорченной колбасы с очумелостью кокаинистов. Благонравов их прикармливал из своих божественных рук.
Само собой, вслед за Нилиным взялся насаждать порядок взводный Кеша Крупеник.
Топ-топ сапожками, уставная команда “Смирно!”.
– Болею я, – простонал томящийся с пережору Благонравов и в доказательство пукнул.
– Почему не в санчасти? – без прежней четкости поинтересовался Кеша.
– Перемогнусь, – заявил Благонравов со страдальческой улыбкой.
Кеша потрепал его по щечке, сказал: “Поправляйтесь” и удалился в полубессознательном состоянии.
Ко мне он пришел за валерьянкой. В медпункте было двадцать литров просроченной – начмед списал и припрятал на случай тяжкого похмелья.
Чтобы нечаянно не опрокинуть бутыль, я черпал из нее привязанным к нитке стограммовым цилиндром. На Кешино лечение ушло пять доз.
Деликатно закусив первую витаминкой, Кеша пожаловался:
– Не успокаивает.
После второй он сказал:
– Я сейчас! – вышел и тут же вернулся.
После третьей – я видел в окно – подгоняемый чувством служебного долга Кеша доволокся до казармы, где жировал Благонравов, побыл там с полминуты и опять вернулся.
После четвертой дозы я его не выпустил – ввел пятую и уложил страдальца в пустовавшем тогда изоляторе. Сняв форму, Кеша притих, только иногда вскидывался и уточнял:
– Я правда больной?
– Конечно! – заверял я. Хотелось добавить, что Кеша хороший и, когда вырастет, непременно дослужится до генерала.
Умиротворенно сопя, Кеша поведал мне оскорбительную тайну: он, офицер, не смог поднять с койки какого-то Благонравова.
Я нахлобучил фуражку и пошел осматривать больного.
С Благонравовым у меня были свои счеты. В прошлом году я не подписал ему освобождение от хозработ; квазиплемянник со своей не то квазигрыжей, не то квазиязвой отправился к начмеду, освобождение взял и на меня попутно стукнул.
Начмед мне потом коротко и подло разъяснил, что я здесь никто, смотритель носоглоток, а родственников министра обороны на всю армию – раз, два и обчелся.
Я шел расквитаться за то давнее оскорбление. Ничего личного, только восстановлю порядок вещей: здоровый – иди служи, больной – ложись в изолятор. Армия с ее военными прокурорами и дисбатами громоздилась у меня за плечами, и одной ее тени было довольно, чтобы Благонравов, если не пьяный и не сумасшедший, мухой полетел исполнять любое приказание. Я и не таких симулянтов лущил, как семечки. Подойду и скомандую: “Смирно!” У дверей казармы я подумал, что “Смирно!” уже командовал Кеша, и ничего хорошего не получилось. Лучше начать неформально: пощупаю ему живот.
Ни один живот в своей жизни я не пальпировал так долго. В дверную щелку заглядывал дневальный. Подняв головы над подушками, глазели отдыхавшие после суточного наряда. Я начал бояться – понятно, не шкоды, которую они готовы были мне сотворить, а последствий. Они ведь, паршивцы, могли так заиграться, что и в самом деле дошло бы до военных прокуроров, и тогда великая тень Армии упала бы без разбора на правых и виноватых. Тот же Саранча застрял в старлеях потому, что солдат его взвода пырнул ножом штатского. Теперь он любит объяснять за стаканом, что и солдат-то у него служил всего два месяца, и штатский-то сам полез с ножом, а солдат этот нож отобрал. Объяснять можно. Старлею в тридцать пять лет, в общем, и не остается ничего другого, кроме как объяснять, почему он старлей в тридцать пять лет.
Мне вдруг ужасно захотелось служить. Вся болтовня о прелестях гражданской жизни не стоила выеденного яйца. Каждый офицер упражнялся в вариациях на тему “там хорошо, где нас нет”, а на самом-то деле куда мне из армии? Если увольняться, то надо хоть денег скопить на квартиру.
По совести, Благонравову следовало бы дать таблетку бесалола и отправлять его хоть на земляные работы. Но я сдрейфил, сказал, что лечь в изолятор все-таки придется, с поносом шутки плохи. Какой-никакой, а это был удар. В казарме Благонравов лежал уставам вопреки, а в изоляторе будет лежать, как обычный дристун.
Благонравов пошел без разговоров, только взглянул на меня, будто впервые видел и хотел запомнить на всю жизнь, чтобы рассказывать внукам. Такими же взглядами проводили меня головы над подушками и успевший отскочить от двери дневальный.
Ночью случилась та самая кража спирта. Сейф валялся на полу, скомканный белый халат, которым собирали спиртовую лужу, был еще влажный в середине. Я кинулся смотреть, что там в сейфе с промедолом. На хрен его вообще держать в полку, промедол, это же наркотик, его просто так не спишешь – придется ходить выклянчивать. В госпитале списывают на раненых, там продадут или так дадут. Но в зрачки посмотрят. Я бы тоже посмотрел, видали мы эти зрачки с булавочную головку, и боимся увидеть еще, и смотрим: ты ли это, парень, или уже не ты и от тебя нужно прятать ключи и деньги?
С промедолом ничего не случилось. Хорошие у нас ампулы, когда и надо, носик не отламывается. Одна коробка раскисла в спирте, я ее подклеил и положил сушиться на батарею.
Благонравов приятным голосом поведал, что всю ночь проболтал с дежурившей старшинкой Любой и подозрительных шумов не слышал; рябенькая Люба поддакивала и улыбалась, как Мона Лиза.
Я созрел для мести. Пылающий меч Немезиды жег мне руки, и я уже знал, куда им тыкать, чтобы остудить.
– Стул у него часто? – спросил я Любу, и та, преданно глядя на Благонравова, подтвердила, что страсть как часто, больной совсем больной, пускай еще полежит.
– На баканализ, – сказал я. – Всю роту.
Глория мунди, шмандиферка вертлявая! Вскружишь голову и удерешь, не оставив человеку и тех медяков уважения, которые он скопил до вашего с ним скоропостижного романа. В медпункт заходили поотделенно с Благонравовым-героем в сердце, а выходили по одному с Благонравовым-засранцем на устах. Убеждения солдат менялись, как это часто бывает с убеждениями, быстро, но болезненно. “Спустите брюки и трусы, раздвиньте руками ягодицы”, – и старшинка Света, мечта военнослужащих срочной службы, шурует накрученным на лучинку тампоном, ласково приговаривая: “Не напрягайся!” За столом для авторитета сидит ротный Толя Саранча и листает “Лекарственные средства” Машковского. А я, мальчиш плохиш, расхаживаю вдоль шеренги глядящих снизу вверх солдат, призываю опять же не напрягаться и сообщаю, чтобы знали, кого благодарить, что у рядового Благонравова подозрение на дизентерию. Мойте руки перед едой, бактериологическая обстановка в роте серьезная, товарищи.
Товарищи натягивают штаны, выходят и делятся впечатлениями с товарищами, которые ждут очереди. Товарищи, которые ждут очереди, пытаются слинять, но успевшие пострадать товарищи их ловят из чувства справедливости. И все вспоминают, как самозабвенно Благонравов обжирался их кровной колбасой, а заодно и как он корчил из себя маршальского племянника.
Потом какой-то памятливый товарищ сообщает, что Благонравов и клятву не давал, и, понятно, не носил скрепляющей клятву печати. Товарищи деды хватают подвернувшегося под руку товарища молодого и заставляют повторять клятву. “Я, салага, бритый гусь, торжественно клянусь: сахар, масло не съедать, старичкам все отдавать…” – молодой помнит, молодец, товарищ молодой, и печать у него еще не сошла, надо же, второй месяц, это кто же так его проштамповал, ты, товарищ?