Автохтоны - Мария Галина 13 стр.


Он выложил альманах на столик, осторожно развернул. Март, 1922. Типография Нахмансона. Тот самый Нахмансон? Вряд ли. С чего бы инженеру-путейцу держать типографию? Может, родственник? Скупое оформление. Минимализм. И плохая бумага. И да… вот она, Нина Корш.

О ветер времени, ты заставляешь города
Безостановочно вращаться,
И песня страшная, в которой «никогда»
Звучит все чаще,
Звучит все слаще…
О, выползающий из темной чащи,
Объятия сжимающий удав!
Я видел мир, в котором синяя вода,
И голубая чашка!

Почему в мужском роде? Заполнение ритмической лакуны, баг, а не фича, могла бы написать, мне снился, ничего бы не потеряла… А при чем тут голубая чашка? Бывают же такие странные пробои. А вот еще, с посвящением У. В.

И я говорю – не гляди на них!
Они одеты в свои огни,
Как саламандры в своей тени,
В пустых глазницах пустые дни,
Они тебе говорят – усни…

Монорим, надо же. Нина Корш, судя по всему, была так себе поэт, неплохой версификатор и склонна к мистике.

Он поднял голову. К нему плыл сэндвич, и притом преогромный.

– Спасибо. Скажите, а давно вы здесь работаете?

Пухленькая, бело-розовая, с трогательной, детской округлостью щек и носиком-уточкой. Не красавица, нет, но словно бы ее специально вырастили в пробирке для такого вот заведения.

– С самого открытия.

Зубки у нее были мелкие и ровные, как зернышки.

– А давно она открылась?

– В семнадцатом веке. Сразу после турецкой осады. Турки стояли под самыми стенами, и вот тогда один храбрый, но бедный шляхтич…

– Спасибо, – сказал он, – эту историю я уже знаю.

Сэндвич был вкусный.

Он аккуратно вытер каждый палец о салфетку и вновь вернулся к альманаху. Все они были здесь. Баволь-то еще и писатель, оказывается. Рассказ «В скорбном доме». Отец арестован за долги и сошел с ума. Мать скончалась от огорчения, как они легко умирали, расстроился и ба-бах – умер! Дочь… ага, дочь влюбилась в мерзавца, отдалась ему, а он, мерзавец, продал ее в публичный дом. Хорошая основа для мыльной оперы, но, пожалуй, не хватает брата-мстителя… Нет-нет, вот и брат-мститель. Ай да Баволь! А вот… ну да.

«Прощай, мой нежный! Все, что я делал, это для тебя одного. Разве кто-то еще может с тобой сравниться? Глупцы, они называют тебя тираном, что с них взять, не знавших этого счастья тело твое золотое ласкать, лелеять, вместе с тобой парить на высотах, им недоступных, так прими же смерть мою, негодную эту жертву, золотой мой мальчик, недосягаемый, бессердечный».

Конечно же Уильям. Как иначе. У. Шейкспеаре. А жаль, что не Устин все-таки. У Юстиниановой чумы был воистину императорский размах.

Обреченные цивилизации примеривают разные лики смерти. Безумных диктаторов. Варваров. Эпидемии. Вот эта будет к лицу. И эта тоже. А если приложить одну к другой? О, вот это пойдет.

– Не понравился сэндвич?

– Нет, что вы, – сказал он, – очень вкусно. Скажите Вейнбауму, я подойду. И да, еще кофе, пожалуйста. И посчитайте сразу. И, кстати, где тут можно сделать поблизости ксерокопию?

* * *

– А где пойдет материал?

Витольд был в том же замшевом пиджаке. Что-то вроде униформы, но для художника-нонконформиста.

– В журнале «Театр».

– А можно ваше удостоверение посмотреть?

– Я фрилансер. Готовлю обзор лучших провинциальных постановок.

Он нарочно сказал «провинциальных», чтобы уязвить Витольда. Витольд ожидаемо уязвился.

– Что значит провинциальная? В каком смысле провинциальная? Вот не надо этого имперского снобизма. Искусство маргинально по определению. А когда? Когда выйдет?

– К лету, я полагаю.

– К тому времени я уже сдохну.

А ведь Витольд старше, чем кажется. Витольд выглядел как человек, который устал ждать славы, любви и денег. Сначала думаешь, что вот-вот, еще одно усилие, и все само собой свалится в руки, и каждый раз заветная цель оказывается чуть ближе, ну еще разок, еще усилие, а потом ты раз, и старый, но стараешься выглядеть молодым, потому что медиабизнес не любит старых, а если и терпит, то только патриархов, уже успешных, уже состоявшихся, вещающих, и ты не женщина, которая может подтяжки, и гиалуронку, и пилинг, и лифтинг, ты мужик, ну или хочешь казаться мужиком, и тогда ты качаешь пресс, и делаешь массаж лица по утрам, и даже, возможно, сам себе красишь волосы и бросаешь курить, а потом опять начинаешь, потому что а, гори оно все огнем.

– Скажите, – Витольд с силой потер лицо ладонями, отчего кожа на щеках резко поехала вверх, потом вниз, – а вот эта… ваша идея про Иоланту и монстров? Финал этот… с надеванием чудовищных масок. Вы его еще кому-то предлагали? Говорили кому-то?

Из зала донеслось приглушенное – я не буду это петь! Так петь не буду, нет! Пускай Витольд подойдет! Что я ему, как мальчик!

– Нет, что вы.

– Я бы хотел… попробовать. Сделать как бы два финала. Один как бы эхо второго. Можно пустить как бы проекцией. Или чередовать. Сегодня – так, на следующем прогоне – так. Мне кажется, это было бы интересно. И новаторски. Два варианта. Как вы полагаете? Если вы, конечно…

Витольду было неловко, и Витольд говорил «как бы» чаще, чем следовало.

– Дарю, – сказал он, – нет, правда. Душевно буду рад, если мой скромный совет… Короче, на здоровье. У меня, кстати, появилась одна идея, знаете ли, некая такая задумка…

Витольд заглянул ему в глаза. Чем-то Витольд напоминал собаку, когда-то молодую, любопытную, а сейчас брыластую, с отвисшими нижними веками, растерянную непонятностью окружающего мира.

– Восстановить одну нашумевшую постановку. Я вам говорил, помните? В начале двадцатых…

Витольд не помнил, но это было неважно. Тем более, он и не говорил.

– Там сценографию ставил сам Претор. Я вот подумал, если бы кто-то взялся реконструировать ее… Могло бы прозвучать, знаете ли. Знаковый такой проект.

Люди склада Витольда любят слово проект. И слово знаковый.

– Ну-у, не знаю. – Витольд задумчиво помотал брылами. – Реконструкция? Зачем?

– Сейчас это актуально. И пресса любит. Там, кстати, эскизы к декорациям делал Баволь, а его Воробкевич сейчас раскручивает…

– Ах, Воробкевич!

По кислому лицу Витольда было ясно, сколь высокого он мнения о Воробкевиче.

– И Валевская там пела. Я думаю, Янина согласилась бы… И либретто удалось раздобыть. Аутентичное. Только с партитурой проблема. Партитуру писал Ковач, но она пропала. Я думаю, тут есть молодые таланты. Заказать кому-нибудь стилизацию, с посвящением Ковачу. Кто-то мог бы, как вы полагаете?

– Понятия не имею, – сказал Витольд, – тем более на какие, простите, шиши? Вы, что ли, спонсируете? Я наводил справки, вы же в хостеле живете.

– Я хотел осмотреться. Не привлекая внимания.

– Осмотрелись?

– Более ли менее.

– Если с партитурой проблема, то и говорить не о чем! – Витольд помотал головой, словно отгоняя севшую муху, – вы же «Иоланту» слушали? Слова – ничто. Музыка – все. Голос и музыка, вот волшебство, тонкое волшебство, вот – опера! Я даже больше скажу – чем глупее текст, тем лучше. Умный текст отвлекает. Человек старается вникнуть в смысл. А кому нужен смысл? Нужна музыка. Вибрации. Чтобы вот тут замирало. Как бы нежным перышком… Послушайте, мне надо идти. Они там все передерутся без меня. Они, кажется, уже дерутся.

– Вы все-таки пролистайте на досуге, – сказал он в удаляющуюся замшевую спину.

– На досуге – конечно, – крикнул Витольд, не обернувшись.

* * *

Лишь только он оказался на улице, в него выстрелили из хлопушки. Он отряхнулся, но цветные кружочки липли к мокрой куртке. Вот проклятье.

Народу еще прибавилось, на углу давешний нищий или его двойник целился в прохожих раструбом граммофона. Он прислушался. Кармен. Интересно, кто поет?

У витрины с многоярусными тортами он остановился, чтобы помочь своему отражению отряхнуть разноцветную бумагу.

Человек на другой стороне улочки остановился тоже и стал рассматривать тяжелые фарфоровые ступки в витрине аптеки напротив. Он видел только спину в сером и смутное пятно лица, плавающее среди высушенных пучками трав и пузатых флаконов, тогда как его собственное плавало среди марципановых роз, засахаренных фруктов и безешных целующихся лебедей.

Наверняка муляжи, вряд ли кто-то покупает такие торты. Хотя вон там, на прилавке, тоже высится белая кремовая башня.

Он лавировал меж встречными, не выпуская из виду человека в сером, который на той стороне улицы догнал группу японцев, этих неутомимых ловцов света во всем своем тяжелом вооружении, произвел тщетную попытку затеряться среди них, поминутно останавливающихся, наводящих свои объективы, но вынужден был двинуться дальше, сам по себе…

В скверике у фигурной скамейки, мокрой и потому пустой, он остановился, поставив ногу на кружевную, в завитушках, низенькую ограду, и сделал вид, что завязывает развязавшийся шнурок. Банально, но что поделаешь.

В скверике у фигурной скамейки, мокрой и потому пустой, он остановился, поставив ногу на кружевную, в завитушках, низенькую ограду, и сделал вид, что завязывает развязавшийся шнурок. Банально, но что поделаешь.

Да, серый остановился, а там, за ним, кажется, остановился еще один. Ну и ну!

Он двинулся дальше, поглядывая по сторонам. Кондитерская. Полно народу. Пиццерия. Полно народу. Сувенирная лавка. Тоже. Нет, не годится. Ага, вот. Он демонстративно медленно отворил тяжелую дверь и вошел в вестибюль.

– Что, закрыто?

– Смена экспозиции, – солидно сказала женщина за столиком. Она была в шали и в очках на цепочке.

– А когда откроется?

– Через две недели, – сказала женщина неуверенно.

– А скажите, у вас в коллекции есть такой Баволь? Кароль Баволь?

– Кто?

Он правильно пошел к Воробкевичу. От музейщиков никакого толку.

– А там что? Вон за той дверью?

– Выставка восковых фигур, – сказала билетерша с видимым отвращением. – Знаменитые убийцы, пытки… Местные легенды.

Он прислушивался, не хлопнет ли входная дверь. Наверное, ждут, когда он выйдет. Знают, что музей закрыт, хотя таблички никакой нет.

– А фигуры открыты? Кто продает билеты? Вы?

– Я, – печально сказала женщина, – погодите, сейчас включу подсветку.

Он смотрел, как она, переваливаясь, точно утка, удаляется в темноту. Пуховый платок у нее был обмотан вокруг талии и завязан узлом на пояснице.

– Ну вот, можете идти. Только вам, наверное, не понравится.

– Наоборот, – сказал он, – что вы. Наоборот.

В восковых фигурах самих по себе есть что-то пугающее. В любых подобиях человека есть. Недаром полным-полно историй про невинную с виду куклу-убийцу. Тут, впрочем, убийцы бесстыже выставляли себя напоказ.

Граф Дракула, в старинном жупане, зловеще ухмылялся, обнажив окровавленные клыки. Дракула и правда так выглядел? Он, вроде, помнил его портреты, граф как граф. Жертва графа, хрупкая черноволосая девушка с расширенными от ужаса глазами, была очень похожа на Янину. Разве что у Янины не было таких отметин на белой шее.

Джек Потрошитель, укутанный в плащ, крался за развязной проституткой. Шляпа надвинута на лицо, нож в скрюченной руке. Графиня Батори нежилась в кровавой ванне. Рядом, заключенная в объятия «железной девы», изнывала очередная жертва. Вера Ренци сидела в глубоком кресле в окружении цинковых гробов с поднятыми крышками. Все-таки мадьяры безбашенные люди. А где у нас Жиль де Рец? Ага, вот.

В каждом человеке прячется маньяк. Иначе мы бы не посещали такого рода заведения.

Он прислушался. Никого, не считая восковых персон, провожающих его мутными глазами. А ну как оживут, стронутся с мест, обступят его со всех сторон… О, а это что?

Огромный волк с окровавленной пастью, лапа на растерзанной груди несчастной жертвы… жертва на сей раз мужеска пола, руки-ноги беспомощно раскинуты, разорванное горло бесстыже кажет жилы и хрящи. Лицо несчастного, облаченного в охотничий костюм, запрокинуто, глаза вытаращены, черты искажены последней мукой. Табличка свидетельствовала, что здесь представлена сцена нападения волка-оборотня на егеря его милости курфюрста.

Из-за массивного кресла, в котором восседала отравительница Ренци, и массивной спины графа Дракулы нельзя было увидеть входную дверь, он передвинулся к волку, бедный растерзанный егерь укоризненно таращился на него, кого напоминает этот несчастный? А, точно, Шпета. Эта седина, эти усы…

Стоя неподвижно среди восковых фигур, сам восковая фигура, он ждал в полутьме.

Серый человек был один, наверное оставил своего напарника караулить у входа, просто так, для подстраховки. Преследователю было неловко, он боком протиснулся мимо кровавой ванны и Потрошителя и встал, прислушиваясь и вытянув шею, – очередной экспонат, городской серийный убийца, ничем не отличимый от своих жертв…

Он выступил из-за Дракулы и ухватил преследователя за рукав.

– Что вам от меня надо?

Тот вздрогнул, челюсть отвисла, словно у щелкунчика. Дернулся, замычал.

Тут только он сообразил, что для пришельца он и сам – тихий городской маньяк, ожившая восковая фигура.

– Да не бойтесь, – сказал он с досадой, – я…

Но тот, отчаянно дернувшись, выскользнул из пальто, так ящерица отбрасывает в минуту опасности хвост. Рукав пальто остался у него в горсти, а пришелец, развернувшись, метнулся в просвет между Джеком Потрошителем и его преследуемой жертвой и исчез.

Под укоризненным взглядом графа Дракулы он обследовал карманы пальто. Только что купленный билет на выставку, грязный носовой платок и табачные крошки. Не бог весть какой улов. В подкладку был вшит лейбл Made in Turkey. Он аккуратно накинул пальто на плечи несчастной жертвы Дракулы, одетой в одну лишь бледную полупрозрачную рубашку, что было несколько не по сезону, и вышел. Пожилая билетерша приветствовала его, словно старого знакомого.

– А тот убежал, – сказала она, не дожидаясь вопроса. – Хулиган какой-то. Я и билет продавать не хотела, мы до пяти только… Ничего не поломал? Все в порядке?

– В совершеннейшем, – сказал он, поклонился ей и вышел.

* * *

До пяти. Значит, в «Синюю бутылку» он опоздал. Жаль.

В сквере, где люди в комбинезонах деловито монтировали эстраду, он остановился и извлек мобилу.

– Не нужен сегодня? Это хорошо, – отозвался сквозь стук досок далекий Валек, – а то я закопался с Костжевским. Вызовов много.

Он подумал, что Валек набивает себе цену.

– А эта книга о Коваче?

– Сегодня вечером завезу. Оставлю на ресепшн.

У Юзефа бэтмен подлетел, спросил «Как всегда?», улетел опять и вернулся, неся на черных крылах чечевичную похлебку и горячие булочки. А также рюмочку с настойкой. Он ел, наблюдая вспышки света за окном. Похоже, эстраду наконец смонтировали и врубили дискотеку или что-то в этом роде.

– Вы не были в «Синей бутылке». Это очень нехорошо.

Вейнбаум за соседним столиком разворачивал салфетку. Трость Вейнбаум ловко подвесил на спинку соседнего стула.

– Я был, но раньше. Не застал вас.

– Это никуда не годится, – строго сказал Вейнбаум. – Сколько раз можно говорить, кушать надо вовремя. Все надо делать вовремя. Вам что, уже не нужны мои консультации?

– Напротив, – сказал он, – напротив. Скажите, кто мог бы за мной следить?

– Кто угодно, – серьезно сказал Вейнбаум, – какое-нибудь тайное общество…

– Вейнбаум!

– А что, у нас тут полным-полно тайных обществ! Вы уже были в масонской ресторации? Воробкевич там обедает с пяти до семи. Сейчас он в хлопотах. Всерьез занялся Баволем. Супруга мэра, знаете, поощряет искусства.

– Это похвально. И все-таки? Как минимум двое. Дилетанты. Весьма робкие. И, видимо, стесненные в средствах.

– Это не мои люди, – быстро сказал Вейнбаум, – мои – все профессионалы.

– Да ладно вам. Вы вот лучше скажите, почему… в музее восковых фигур у жертв маньяков лица Янины и Шпета. Или я с ума сошел?

– Вы были в музее восковых фигур? – Вейнбаум был неприятно удивлен. – Вы прямо как турист какой-нибудь!

– Так получилось, – сказал он сурово, – уходил от хвоста.

– На самом деле никакой мистики, – Вейнбаум потер ладошки и приступил к фаршированной шейке. – Этот музей на паях делали Пашкевич и Шапиро. Оба работали в театре. Пашкевич был гример и костюмер, а Шапиро – бухгалтер. И оба ненавидели Шпета. А Пашкевич к тому же сильно пострадал от Марты, она его и выжила в конце концов. А Марта была копия Янины. Вы всюду видите мистику, правда ведь? Знак? А, вот уже и штрудель вам несут.

Штрудель был вкусный. Как всегда.

* * *

– А закуску вы разве брать не будете? Возьмите колбаски. Хорошая колбаска.

Продавщица казалась родной сестрой билетерши из музея. В теплом платке, накинутом на плечи, очки на цепочке лежат на обширной груди.

– Не надо, – он спрятал плоскую бутылочку в карман, – спасибо.

Машины, проносясь мимо, полосовали светом доброе лицо продавщицы. Если я зайду завтра вечером, она меня спросит «Как всегда?», подумал он.

В «Пионере» Вероничка сомнамбулически кивнула ему.

– А вам передачу оставили. – Движения ее были замедленны, словно она плыла в теплой тяжелой воде. – Лысый такой. И звонили. Сказали, еще позвонят.

Вольные райдеры приглушенно бубнили у себя в комнате. Что-то там у них упало, мягкое и тяжелое.

Под мрачным взглядом сельскохозяйственной женщины он вытряхнул книгу из пакета на койку.

Лицо Ковача глядело с обложки. Та же фотография, что и в витрине, только увеличенная. Из-за увеличения черты потеряли четкость, расплылись, обобщенное лицо юности, распахнутой навстречу золотистым чудесам мира.

Ковач был местным уроженцем, отец владел небольшой мануфактурой и всячески тиранил одаренного мальчика. В частности, требовал, чтобы тот бросил «пустое увлечение» и занялся наконец делом, в результате Ковач не получил пристойного музыкального образования. Какое-то время занимался с домашним педагогом, но потом до всего доходил самоучкой. Потому его пристрастия и увлечения были весьма причудливы. В ранней юности ему попало в руки «Государство» Платона, и юный пытливый Ковач увлекся учением о гармонии сфер, полагая, что на его основе можно создать некую универсальную музыку. Другой его идеей была расшифровка космического белого шума (хотя самого термина тогда еще не существовало) с целью вычленения из него одной определенной темы. Например, если мойра Атропос поет, согласно Платону, о будущем, то сознание, резонируя с темой Атропос, прозревает грядущее – и так далее. Из мирового шума можно вытащить все, что угодно, в том числе и голоса умерших, полагал Ковач…

Назад Дальше