– И что ты видел своими глазами? – осведомился Вандерхузе.
– Цели. Три цели.
– А потом?
– А теперь их нет.
– Гм… – сказал Вандерхузе. – Странно это как-то произошло, как ты полагаешь?
– Да, – сочувственно сказал я. – Очень странно. Были – и вдруг нет.
– Комов возвращается, – сообщил Вандерхузе. – Может быть, он что-нибудь понимает?..
Действительно, Комов, обвешанный футлярами, неловкой походкой – очевидно, у него затекли ноги – возвращался к кораблю. Время от времени он оборачивался – надо полагать, прощался с Пьером Александровичем, но самого Пьера Александровича видно не было.
– Отбой, – сказал Вандерхузе. – Оставь все как есть и беги на камбуз, приготовь что-нибудь горячее и подкрепляющее. Геннадий, наверное, замерз как сосулька. Впрочем, голос у него довольный, как ты полагаешь, Майка?
Я мигом очутился на кухне и принялся торопливо готовить глинтвейн, кофе и легкую закуску. Я очень боялся пропустить хоть слово из того, что будет рассказывать Комов. Но когда я бегом прикатил столик в рубку, Комов еще ничего не рассказывал. Он стоял перед столом, растирая замерзшую щеку, на столе была расстелена самая большая и подробная карта нашего района, и Майка пальцем показывала ему те места, откуда высовывались давешние усы-антенны.
– Здесь ничего нет! – возбужденно говорила Майка. – Здесь мерзлые скалы, каньоны в сто метров глубиной, вулканические пропасти – и ничего живого. Я пролетала здесь десятки раз. Тут даже кустарника нет.
Комов рассеянно-благодарно кивнул мне, взял в обе руки чашу с глинтвейном, погрузил в нее лицо и стал шумно прихлебывать, покряхтывая, обжигаясь и с наслаждением отдуваясь.
– И грунт здесь хрупкий, – продолжала Майка, – он бы не выдержал таких сооружений. Это же десятки, а может быть, и сотни тысяч тонн!
– Да, – произнес Комов и со стуком поставил пустую чашу на стол. – Что и говорить, странно. – Он сильно потер ладони. – Замерз как собака, – сообщил он. Это был опять совсем другой Комов – румяный, красноносый, доброжелательный, с блестящими веселыми глазами. – Странно, странно, ребята. Но это еще не самое странное – мало ли странного бывает на чужих планетах. – Он повалился в кресло и вытянул ноги. – Сегодня меня, знаете ли, трудно удивить. За эти четыре часа я наслышался такого… Кое-что нуждается, конечно, в проверке. Но вот вам два фундаментальных факта, которые, так сказать, уже теперь лежат на поверхности. Во-первых, Малыш… его зовут Малыш… уже научился бегло говорить и понимать практически все, что говорят ему. Это мальчишка, который за всю свою сознательную жизнь ни разу не общался с людьми!
– Что значит – бегло? – недоверчиво спросила Майка. – После четырех часов обучения – бегло?
– Да, после четырех часов обучения – бегло! – торжествующе подтвердил Комов. – Но это во-первых. А во-вторых, Малыш пребывает в совершенной убежденности, что он – единственный обитатель этой планеты.
Мы не поняли.
– Почему же единственный? – спросил я. – Какой же он единственный?
– Малыш совершенно убежден, – с ударением произнес Комов, – что кроме него на этой планете нет ни одного разумного аборигена.
Воцарилось молчание. Комов поднялся.
– У нас много работы, – сказал он. – Завтра утром Малыш намерен нанести нам официальный визит.
Глава шестая
НЕЛЮДИ И ВОПРОСЫ
Мы проработали всю ночь. В кают-компании был оборудован импровизированный диагностер с индикатором эмоций. Мы с Вандерхузе собрали его буквально из ничего. Приборчик получился маломощный, хилый, с безобразной чувствительностью, но кое-какие физиологические параметры он мерил более или менее удовлетворительно, а что касается индикатора, то фиксировал он у нас только три основные позиции: ярко выраженные отрицательные эмоции (красная лампочка на пульте), ярко выраженные положительные эмоции (зеленая лампочка) и вся остальная эмоциональная гамма (белая лампочка). А что было делать? В медотсеке стоял прекрасный стационарный диагностер, но было совершенно ясно, что Малыш не согласится так, ни с того ни с сего, укладываться в матово-белый саркофаг с массивной герметической крышкой. В общем, к девяти часам мы кое-как управились, и тут во весь рост встала проблема дежурства на посту УАС.
Вандерхузе как капитан корабля, отвечающий за безопасность, неприкосновенность и все такое прочее, категорически отказался отменить это дежурство. Майка, просидевшая на посту вторую половину ночи, естественно, льстила себя надеждой, что уж она-то присутствовать при официальном визите будет непременно. Однако она была горько разочарована. Выяснилось, что квалифицированно работать на диагностере может только Вандерхузе. Выяснилось дальше, что поддерживать в рабочем состоянии диагностер, в любую минуту рискующий потерять настройку, могу только я. И наконец, выяснилось, что Комов по каким-то своим высшим ксенопсихологическим соображениям считал нежелательным присутствие женщины на первой беседе с Малышом. Короче говоря, бледная от бешенства Майка снова отправилась на пост, причем сохранивший полное хладнокровие Вандерхузе не преминул проводить ее приемным раструбом диагностера, так что все желающие могли убедиться: индикатор эмоций действует – красная лампочка горела до тех пор, пока Майка не скрылась в коридоре. Впрочем, на посту УАС можно было слышать, что говорится в кают-компании, через интерком с усилителем.
В девять пятнадцать по бортовому времени Комов вышел на середину кают-компании и огляделся. Все было готово. Диагностер был настроен и включен, на столе красовались блюда со сластями, освещение было отрегулировано под местный дневной свет. Комов коротко повторил инструкцию по поведению при контакте, включил регистрирующую аппаратуру и пригласил нас по местам. Мы с Комовым уселись за стол напротив двери, Вандерхузе втиснулся за панель диагностера, и мы стали ждать.
Он явился в девять сорок по бортовому времени.
Он остановился в дверях, вцепившись левой рукой в косяк и поджав правую ногу. Наверное, целую минуту он стоял так, разглядывая нас по очереди сквозь прорези своей мертвенной маски. Тишина была такая, что я слышал его дыхание – мерное, мощное, свободное, словно работал хорошо отлаженный механизм. Вблизи и при ярком свете он производил еще более странное впечатление. Все в нем было странным: и поза – по-человечески совершенно неестественная и вместе с тем непринужденная, и блестящая, словно лаком покрытая зеленовато-голубая кожа, и неприятная диспропорция в расположении мышц и сухожилий, и необычайно мощные коленные узлы, и удивительно узкие и длинные ступни ног. И то, что он оказался не таким уж маленьким – ростом с Майку. И то, что на пальцах левой руки у него не было ногтей. И то, что в правом кулаке он сжимал горсть свежих листьев.
Взгляд его остановился наконец на Вандерхузе. Он смотрел на Вандерхузе так долго и так пристально, что мне пришла в голову дикая мысль: уж не догадывается ли Малыш о назначении диагностера, – а наш бравый капитан в конце концов с некоторой нервностью взбил согнутым пальцем свои бакенбарды и, вопреки инструкции, слегка поклонился.
– Феноменально! – громко и отчетливо произнес Малыш голосом Вандерхузе. На индикаторе затлела зеленая лампочка.
Капитан снова нервно взбил бакенбарды и искательно улыбнулся. И тотчас же лицо Малыша ожило. Вандерхузе был награжден целой серией ужасающих гримас, мгновенно сменявших друг друга. На лбу у Вандерхузе выступил холодный пот. Не знаю, чем бы все это кончилось, но тут Малыш отлепился наконец от косяка, скользнул вдоль стены и остановился возле экрана видеофона.
– Что это? – спросил он.
– Видеофон, – ответил Комов.
– Да, – сказал Малыш. – Все движется, и ничего нет. Изображения.
– Вот еда, – сообщил Комов. – Хочешь поесть?
– Еда – отдельно? – непонятно спросил Малыш и приблизился к столу. – Это еда? Не похоже. Шарада.
– Не похоже на что?
– Не похоже на еду.
– Все-таки попробуй, – посоветовал Комов, придвигая к нему блюдо с меренгами.
Тогда Малыш вдруг упал на колени, протянул вперед руки и открыл рот. Мы молчали, опешив. Малыш тоже не двигался. Глаза его были закрыты. Это длилось всего несколько секунд, затем он вдруг мягко повалился на спину, сел и резким движением разбросал на полу перед собою смятые листья. По лицу его снова пробежала ритмичная рябь. Быстрыми и какими-то очень точными касаниями пальцев он принялся передвигать листики, время от времени помогая себе ногой. Мы с Комовым, привстав с кресел и вытянув шеи, следили за ним. Листья словно сами собой укладывались в странный узор, несомненно правильный, но не вызывающий решительно никаких ассоциаций. На мгновение Малыш застыл в неподвижности – и вдруг снова одним резким движением сгреб листья в кучку. Лицо его замерло.
– Я понимаю, – объявил он, – это – ваша еда. Я так не ем.
– Смотри, как надо, – сказал Комов.
Он протянул руку, взял меренгу, нарочито медленным движением поднес ее ко рту, откусил осторожно и принялся демонстративно жевать. По мертвенному лицу Малыша пробежала судорога.
– Нельзя! – почти крикнул он. – Ничего нельзя брать руками в рот. Будет плохо!
– А ты попробуй, – снова предложил Комов, взглянул в сторону диагностера и осекся. – Ты прав. Не надо. Что будем делать?
Малыш присел на левую пятку и сочным баритоном произнес:
– Сверчок на печи. Чушь. Объясни мне снова: когда вы отсюда уходите?
– Сейчас объяснить трудно, – мягко ответил Комов. – Нам очень, очень нужно узнать все о тебе. Ты ведь еще ничего о себе не рассказывал. Когда мы узнаем о тебе все, мы уйдем, если ты захочешь.
– Ты знаешь обо мне все, – объявил Малыш голосом Комова. – Ты знаешь, как я возник. Ты знаешь, как я сюда попал. Ты знаешь, зачем я к тебе пришел. Ты знаешь обо мне все.
У меня глаза на лоб полезли, а Комов как будто даже и не удивился.
– Почему ты думаешь, что я все это знаю? – спросил он спокойно.
– Я размышлял. Я понял.
– Это феноменально, – спокойно сказал Комов, – но это не совсем верно. Я ничего не знаю о том, как ты здесь жил до меня.
– Вы уйдете сразу, когда узнаете обо мне все? Это так?
– Да, если ты захочешь.
– Тогда спрашивай, – сказал Малыш. – Спрашивай быстро, потому что я тоже хочу тебя спросить.
Я взглянул на индикатор. Просто так взглянул. И мне стало не по себе. Только что там был нейтральный белый свет, а сейчас ярким рубиновым огнем горел сигнал отрицательных эмоций. Я мельком заметил, что лицо у Вандерхузе встревожено.
– Сначала расскажи мне, – произнес Комов, – почему ты так долго прятался?
– Курвиспат, – отчетливо выговорил Малыш и пересел на правую пятку. – Я давно знал, что люди придут снова. Я ждал, мне было плохо. Потом я увидел: люди пришли. Я стал размышлять и понял – если людям сказать, они уйдут, и тогда будет хорошо. Обязательно уйдут, но я не знал – когда. Людей четыре. Очень много. Даже один очень много. Но лучше, чем четыре. Я входил к одному и разговаривал днем. Я входил к одному и разговаривал ночью. Шарада. Тогда я подумал: один человек говорить не может. Я пришел к четверым. Было очень весело, мы играли с изображениями, мы бежали, как волна. Опять шарада. Вечером я увидел: один сидит отдельно. Ты. Я подумал и понял: ты ждешь меня. Я подошел. Чеширский кот! Вот как было.
Он говорил резко и отрывисто, голосом Комова, и только внесмысловые слова он произносил этим сочным незнакомым баритоном. Руки, пальцы его ни на секунду не оставались в покое, и сам он все время двигался, и движения его были стремительны и неуловимо плавны, он словно переливался из одной позы в другую. Фантастическое это было зрелище: привычные стены кают-компании, ванильный запах от пирожных, все такое домашнее, обычное – только странный лиловатый свет и в этом свете на полу гибкое, плавное и стремительное маленькое чудище. И тревожный рубиновый огонек на пульте.
– Откуда ты знал, что люди придут снова? – спросил Комов.
– Я размышлял и понял.
– А может быть, кто-нибудь рассказал тебе?
– Кто? Камни? Солнце? Кусты? Я один. Я и мои изображения. Но они молчат. С ними можно только играть. Нет. Люди пришли и ушли. – Он быстрым движением передвинул несколько листочков на полу. – Я подумал и понял: они придут снова.
– А почему тебе было плохо?
– Потому что люди.
– Люди никогда никому не вредят. Люди хотят, чтобы всем вокруг было хорошо.
– Я знаю, – сказал Малыш. – Я ведь уже говорил: люди уйдут, и будет хорошо.
– От каких действий людей тебе плохо?
– От всех. Они есть или они могут прийти – это плохо. Они уйдут навсегда – это хорошо.
Красный огонек на пульте буравил мне душу. Я не удержался и тихонько толкнул Комова ногой под столом.
– Откуда ты узнал, что если людям сказать, то они уйдут? – спросил Комов, не обратив на меня внимания.
– Я знал: люди хотят, чтобы всем вокруг было хорошо.
– Но как ты это узнал? Ты же никогда не общался с людьми.
– Я много размышлял. Долго не понимал. Потом понял.
– Когда понял? Давно?
– Нет, недавно. Когда ты ушел от озера, я поймал рыбу. Я очень удивился. Она почему-то умерла. Я стал размышлять и понял, что вы обязательно уйдете, если вам сказать.
Комов покусал нижнюю губу.
– Я заснул на берегу океана, – сказал он вдруг. – Когда я проснулся, то увидел: на мокром песке возле меня – следы человеческих ног. Я поразмыслил и понял: пока я спал, мимо меня прошел человек. Откуда я это узнал? Ведь я не видел человека, я увидел только следы. Я размышлял: раньше следов не было; теперь следы есть; значит они появились, пока я спал. Это человеческие следы – не следы волн, не следы камня, который скатился с горы. Значит, мимо меня прошел человек. Пока я спал, мимо меня прошел человек. Так размышляем мы. А как размышляешь ты? Вот прилетели люди. Ты ничего о них не знаешь. Но ты поразмыслил и узнал, что они обязательно улетят навсегда, если ты поговоришь с ними. Как ты размышлял?
Малыш долго молчал – минуты три. На лице и на груди его вновь начался танец мускулов. Проворные пальцы двигали и перемещали листья. Потом он отпихнул листья ногой и сказал громким сочным баритоном:
– Это вопрос. По бим-бом-брамселям!
Вандерхузе затравленно кашлянул в своем углу, и Малыш сейчас же поглядел на него.
– Феноменально! – воскликнул он все тем же баритоном. – Я всегда хотел узнать: почему длинные волосы на щеках?
Воцарилось молчание. И вдруг я увидел, как рубиновый огонек погас и разгорелся изумрудный.
– Ответьте ему, Яков, – спокойно попросил Комов.
– Гм… – сказал Вандерхузе, порозовев. – Как тебе сказать, мой мальчик… – Он машинально взбил бакенбарды. – Это красиво, это мне нравится… По-моему, это достаточное объяснение, как ты полагаешь?
– Красиво… нравится… – повторил Малыш. – Колокольчик! – сказал он вдруг нежно. – Нет, ты не объяснил. Но так бывает. Почему только на щеках? Почему нет на носу?
– А на носу некрасиво, – наставительно сказал Вандерхузе. – И в рот попадают, когда ешь…
– Правильно, – согласился Малыш. – Но если на щеках и если идешь через кусты, то должен цепляться. Я всегда цепляюсь волосами, хотя они у меня наверху.
– Гм, – сказал Вандерхузе. – Видишь ли, я редко хожу через кусты.
– Не ходи через кусты, – сказал Малыш. – Будет больно. Сверчок на печи!
Вандерхузе не нашелся, что ответить, но по всему видно было, что он доволен. На индикаторе горел изумрудный огонек, Малыш явно забыл о своих заботах, и наш бравый капитан, очень любивший детей, несомненно испытывал определенное умиление. К тому же ему, кажется, льстило, что его бакенбарды, служившие до сих пор только объектом более или менее плоских острот, сыграли такую заметную роль в ходе контакта. Но тут наступила моя очередь. Малыш неожиданно глянул мне в глаза и выпалил:
– А ты?
– Что – я? – спросил я, растерявшись, а потому агрессивно.
Комов немедленно и с явным удовольствием пнул меня в лодыжку.
– У меня вопрос к тебе, – объявил Малыш. – Тоже всегда. Но ты боялся. Один раз чуть меня не погубил – зашипел, заревел, ударил меня воздухом. Я бежал до самых сопок. То большое, теплое, с огоньками, делает ровную землю – что это?
– Машины, – сказал я и откашлялся. – Киберы.
– Киберы, – повторил Малыш. – Живые?
– Нет, – сказал я. – Это машины. Мы их сделали.
– Сделали? Такое большое? И двигается? Феноменально. Но ведь они большие!
– Бывают и больше, – сказал я.
– Еще больше?
– Гораздо больше, – сказал Комов. – Больше, чем айсберг.
– И они тоже двигаются?
– Нет, – сказал Комов. – Но они размышляют.
И Комов принялся рассказывать, что такое кибернетические машины. Мне было очень трудно судить о душевных движениях Малыша. Если исходить из предположения, что душевные движения его так или иначе выражались движениями телесными, можно было считать, что Малыш сражен наповал. Он метался по кают-компании, словно кот Тома Сойера, хлебнувший болеутолителя. Когда Комов объяснил ему, почему моих киберов нельзя считать ни живыми, ни мертвыми, он вскарабкался на потолок и бессильно повис там, прилипнув к пластику ладонями и ступнями. Сообщение о машинах, гигантских машинах, которые размышляют быстрее, чем люди, считают быстрее, чем люди, отвечают на вопросы в миллион раз быстрее, чем люди, скрутило Малыша в колобок, развернуло, выбросило в коридор и через секунду снова швырнуло к нашим ногам, шумно дышащего, с огромными потемневшими глазами, отчаянно гримасничающего. Никогда раньше и никогда после не приходилось мне встречать такого благодарного слушателя. Изумрудная лампа на пульте индикатора сияла, как кошачий глаз, а Комов говорил и говорил, точными, ясными, предельно простыми фразами, ровным, размеренным голосом и время от времени вставлял интригующие: «Подробнее об этом мы поговорим позже» или: «Это на самом деле гораздо сложнее и интереснее, но ведь ты пока еще не знаешь, что такое гемостатика».