А началось все с того, что легкомысленная Марина Цветкова пугливой антилопой пронеслась по четырем маршам беломраморной лестницы и чуть не сорвала с петель двери квартиры Николая Николаевича.
Николай Николаевич в это время, в глухую ночь, сидел в туалете и, таясь уже от собственной семьи, занимался со своим корнетом. Под сурдиночку, почти беззвучно. Партия корнета была прервана безбожным, невероятным стуком и громом.
— Товарищ Николаев! — кричала Цветкова.
— Этот! ваш! протеже! там! в лифте!…
— Что с ним? — медведем заревел Николаев.
— В судорожном! состоянии! — расширяя и без того огромные глаза крикнула Цветкова.
— Спасайте, люди добрые! — панически заревел корнетист.
Весь дом был разбужен, и все устремились вниз, кто в пижамах, кто в халатах, кто в кальсонах, кто в чем. В одну минуту весь вестибюль был запружен гудящей толпой, было похоже на римский форум. Те, кто пробился поближе, видели в раскрытых дверях лифта извивающегося на раскладушке Попенкова.
— Доктора! Врача! Товарища Зельдовича! — кричали в толпе. По образовавшемуся коридору к лифту направился доктор
Зельдович, и тут судороги прекратились, Попенков затих, вытянув руки по швам.
Неприятное событие (судороги, острый недуг) произошло уже через несколько месяцев после вселения Попенкова в лифт. До этого жизнь дома протекала сравнительно мирно, спокойно, почти без сучка и задоринки, во всяком случае, без внешних треволнений.
Как уже было сказано, жильцы быстро привыкли к смиренной фигуре с раскладушкой, терпеливо стоящей в самом темном углу вестибюля возле калорифера. А фигура тем временем осваивалась с новым местожительством.
Прежде всего нужно было освоить вестибюль, разобраться в его тайной ночной жизни. Глухими ночами Попенков внимательно следил за предметами, следил молча, не вмешиваясь, пока полностью не вошел в курс противоречий.
Дело в том, что ориентальный орнамент находился в прямой и непримиримой полемике с древнегреческой амфорой, повисшей над ним. По ночам он звякал плитками, менял фигуры своей мозаики с целью создать неприличное слово и тем навеки оскорбить нахальную амфору, да и фрески к тому же, все эти куски разнузданной плоти — словом, весь античный мир. Увы, все усилия орнамента были тщетны, то ли времени ему не хватало, то ли еще чего, так же, как еженощные попытки потолка организовать разрозненные части тела во что-то целое.
А в витражах происходило какое-то брожение, сдержанное бульканье страстей. Некая плоская готическая фигура, то ли Роланд, то ли Ричард Львиное Сердце, пресытившись прекрасными дамами, посылала поцелуи гейше на той стороне, а гейша, в свою очередь, повернув к рыцарю прельстительный треугольник оголенной спины, улыбалась из-за плеча, совсем презрев своих самураев и водоносов.
— Одзюо-сан, Тайхен кирейдес Идее Нэ, — шептал рыцарь по-японски.
— Аригато, — нежно, как колокольчик, отвечала гейша. — До-мо аригато.
Непонятная фигура с лестницы (это был бы Диоген, если бы не некоторые черты Аладдина) все порывалась выйти погулять, но при первом же ее движении внутренняя змея вытягивалась и шипела, а наружная яростно колотила своей головкой в дверь.
И, разумеется, всех чертовски интересовала злополучная амфора, никто не знал, что в ней. Рыцари и самураи предполагали, что там винище, ну а какой же мужчина не мечтает о вине? Прекрасные дамы и гейши убеждены были, что в амфоре благовония, и мечтали умаститься ими. К утру болтовня об этой амфоре достигала предела.
Один Попенков точно знал, что в амфоре ничего нет, кроме полувековой пыли, тринадцати засушенных мух, двух помирающих с голода пауков, да невесть как туда попавшего окурка папиросы «Герцеговина Флор».
Вообще вся эта ночная жизнь была ему не по душе. Он не без оснований подозревал, что, если так пойдет дальше, все сдвинется, и самураи рванутся к прекрасным дамам, а рыцари загуляют по гейшам; канонерки высадят десант «томми»; парень с фонарем пойдет погулять; орнамент наконец изобразит свое заветное слово; амфору, естественно, расколотят; змеи, чего доброго, заберутся к нему в раскладушку, и вообще развалится тот мир, в котором он собирался царствовать по праву живого существа. Поэтому однажды, в самый разгар вестибюльного шухера, а именно в 5 часов утра, он вскочил с раскладушки, расшвырял взбесившийся уже к этому времени орнамент и прыгнул в петровские сапоги.
Все, естественно, испугались, заахали, зашептались по углам: кто да что, что, мол, за птица, но Попенков цыкнул тут на них, подпрыгнул (немного странно, что подпрыгнул он вместе с сапогами), сорвал древнегреческую амфору, брякнул ее об пол вдрызг, и, вернувшись в нишу, заявил:
— Вот вам ваша презренная грязная 'мечта, ничего в ней нет, кроме дохлых мух и полудохлых пауков, а окурок я докурю, «Герцеговина Флор» на полу не валяется. Ясно теперь, кто здесь хозяин?
С этими словами он выпрыгнул из ботфортов, подобрал окурок и добрый час еще дымил им, лежа в раскладушке.
Все замолчали и застыли уже на веки вечные до его конкретных указаний, и лишь орнамент, подхалимски змеясь, пытался подползти и лизнуть его в ногу в знак благодарности за расправу над амфорой. Попенков же отталкивал его пяткой, не допускал к себе.
Утром первая спустилась вниз Мария Самопалова, направилась она в артель сдавать продукцию.
— Вот тебе на, — сказала она, увидев расколотую амфору. Подумав, ахнула.
— Износ шнура, Мария Тимофеевна, ничего не поделаешь, время съедает даже прочный металл, — философски заметил Попенков.
— А ведь так-то она могла и мне на голову угодить, — прикинула Мария.
— По теории вероятности вполне, — согласился Попенков.
— Да ведь и Льва Устиновича могла прихлопнуть, — зажмурилась Мария.
— Вполне, вполне, — закивал Попенков. — Представляете, был Лев Устинович и нету его.
— Да ведь и Николаю Николаевичу могла бы на темечко хлопнуться…
— Не только ему, но даже и замминистру З., — с удовольствием подхватил Попенков.
— Да, если бы даже какой-нибудь высший начальник к нам в дом зашел, все равно она могла и на него свалиться. — продолжала рассуждать Мария.
— Точно, точно. Вот было бы горе, — закручинился Попенков.
— Кого хочешь, могла бы жизни лишить, — подвела итог Мария.
— Очень верно вы рассуждаете, — согласился Попенков.
— А ты-то сам не пострадал, Вениамин? — поинтересовалась Мария.
— Обошлось, Мария Тимофеевна. Я мирно спал, Мария Тимофеевна, и вдруг услышал удар, почти взрыв! Воспоминания о войне, задрожал от ужаса. Неужели опять? Неужели империалисты опять… Вы понимаете?
— С них станется, — проворчала Мария. — Хоть бы Черчиллю какая люстра на голову хлопнулась или бы Трумэну.
— Присоединяюсь к вашим пожеланиям, — сказал Попенков, отворяя Марии дверь. — Кажется, вы в артель следуете, Мария Тимофеевна?
— Продукцию несу, — солидно ответила Мария. — Какую-никакую, а пользу государству даю, не то, что всякие брадобреи. В крайнем случае человек может и с бородой прожить, а без текстиля ему не обойтись. Давеча мимо детского садика № 105 иду, а холстина моя шитая у их на окне, сердцу любо.
— Позвольте хоть краешком глаза взглянуть на вашу продукцию, — попросил Попенков.
Они вышли на улицу, и Мария, хоть и с большим подозрением, но все же развернула сверток, показала ему часть холстины. Попенков, скрестив руки па груди, уставился на холстину.
— Чего молчишь? — удивилась Мария. Попенков только отмахнулся.
— Конечно, мы кустари, инвалиды, — заканючила Мария, — нам, конечно, далеко до этих, до самых…
— Это искусство! — вдруг с жаром сказал Попенков. — Это настоящее искусство, Мария Тимофеевна. Вы талантливый, талантливый (талантливый! — гаркнул он) человек. Непосредственность, экспрессия, фи-ли-гран-ность. Вам следует пойти дальше. Вы могли бы производить, — он перешел на шепот, — старинные французские гобелены.
— Какие еще гобелены? Белены, что ли, объелся, Вениамин? Втравишь ты меня в историю, — забеспокоилась Мария.
— Не волнуйтесь, я все объясню. Позвольте я вас провожу, — он подхватил сверток, а другой рукой Марию. — Я берусь вам помочь, я достану репродукции, и мы с вами будем делать гобелены. Мне не нужно никакого вознаграждения. Просто хочется, чтобы у людей были красивые старинные гобелены.
Он повел Марию но извилистому Фонарному переулку, убеждая ее взяться за старинные гобелены, попутно восторгаясь прелестью цветущих лип, полетом ласточек (зоркий кинжальный взгляд в высоту), ярким июньским днем. Временами он подпрыгивал, темпераментно потирал руки. Мария только кряхтела от его напора.
Читатель вправе спросить — кто же такой этот Вениамин Федосеевич Попенков, откуда он взялся, каков его культурный уровень, кто он по профессии и т. д. и т. п. Не получая этих сведений, читатель вправе предположить, что автор води» его за нос.
Я мог бы прибегнуть к какой-либо наивной мистификации и действительно повести читателя за нос, но литературная этика прежде всего, поэтому вынужден заявить, что совершенно ничего не знаю о Попенкове. Темна вода во облацех. Мне думается, что по ходу повествования постепенно сложится какой-нибудь, хотя бы приблизительный, портрет этого существа, но история его происхождения и некоторые другие данные вряд ли когда-нибудь выплывут на поверхность.
Первый гобелен, разумеется, был продан любительнице антиквариата Зиночке З., молодой супруге нашего бравого замминистра. Гобелен был прекрасен, хотя, конечно, несколько пострадал от действия времени, как-никак прошло почти два века со времени его выработки неизвестными мастерами Лиона. Изображена была на нем пастораль, немного напоминающая сюжеты Буше.
Зиночка прямо ахнула, когда Попенков принес ей этот гобелен. Вечером ахнул и сам З., когда узнал о цене.
— Немыслимо! — сказал он, прикинув сразу в уме, что на приобретение вещицы уйдет чуть ли не два месячных пакета. — Зиночка, это немыслимо, это уже попахивает буржуазным декадансом.
— Милый, что ты говоришь? — удивилась Зиночка и подошла к нему, просвечиваясь сквозь пеньюар.
Замминистра сейчас же покатился в пропасть, мгновенно его накрыл с головой девятый вал, закружил тайфун.
— Впрочем, конечно, ценная вещь, — сказал он по прошествии некоторого времени.
После продажи гобелена наладились у Попенкова и с Зиной хорошие товарищеские отношения. Замминистра дома бывал мало, горел на своем участке работы, и Зиночка, конечно, скучала, нуждалась в живом человеческом общении. Иной раз в состоянии мизантропии она отсылала Юрия Филипповича погулять с собачкой и звала к себе Попенкова поговорить о жизни, о печальном характере человеческого бытия.
— Помилуйте, Вениамин Федосеевич, — говорила она, возлежа в халатике на софе, а Попенков сидел на краешке, — вот я молодая, красивая… ведь не уродина же, правда?
— Вы еще спрашиваете! Вы еще спрашиваете! — бурно возмущался Попенков.
— Да я не кокетничаю, — делала ручкой Зина, — просто неуверенность в себе, сомнения, тревоги… Вы понимаете, я молода и не уродина, все у меня есть — красивая квартира, деньги, персональная машина, продукты питания, почему же мне бывает так плохо, почему меня не удовлетворяет жизнь? Может быть, я лишний человек, как Печорин?
— Я понимаю вас, Зина, все это созвучно мне, — печально говорил Попенков, глядя в пол, — мы как будто с вами одна душа. Нас куда-то тянет ввысь. Мы люди большого полета, Зина, — на мгновение он поднимал глаза и обжигал Зиночку месопотамским огнем.
— В 1943 году я отдалась одному летчику, — говорила Зиночка. — Он был первым, он взял меня дико, бесчеловечно. Это было на берегу реки в ливень, а он был, как тигр, как…
— Как орел, — вставил Попенков, — ведь он был летчик.
— Да, тогда он был летчик, сейчас он замминистра, — грустно кивала Зиночка. — Товарищ моего мужа, бывает у нас, пьет водку с З., сейчас он не такой.
Попенков вставал, нервно ходил но ковру, потирал руки, резко оборачивался к Зиночке… Ух, как она нравилась ему, она лежа-а-ала и не боялась.
Тут раздавалось покашливание Юрия Филипповича, лай собачки. Зиночка вставала с софы, говорила Попенкову всякие мелочи насчет доставки антиквариата, провожала к дверям. Встречи их из-за Юрия Филипповича с собачкой стали приобретать какую-то ненужную двусмысленность.
Ночами Попенков приказывал фрескам купола двигаться, совмещаться разрозненными частями тела. Его не оставляла надежда, что как-нибудь сложится Зиночкина обольстительная фигура, но все получались какие-то чудовища, хоть и симпатичные на вид, но «типичное не то».
Позже всех возвращались два человека — вторая прелестница дома № 14 Марина Цветкова и сам замминистра. В те времена, как известно, окна министерств и ведомств сияли всю ночь посреди спящей Москвы.
З. входил в дом энергично, крепко стукал дверьми, военным шагом проходил вестибюль, на ходу шутил с Попенковым.
— Как жизнь молодая, спаситель?
Попенков вскакивал, открывал дверь лифта, на вопрос этот, задевающий самолюбие, не отвечал, но спрашивал смиренно:
— Воспользуетесь лифтом?
— Не требуется, — говорил З. и на сильных ногах взлетал
к себе в бельэтаж.
Цветкова постукивала туфлями-танкетками, модель текущего сезона. Ходила она в белом шерстяном пальто, как Клавдия Шульженко, а прическу носила «Марика Рокк».
В годы войны такая девушка, как Цветкова, была мечтой всех воюющих стран, то есть всего цивилизованного человечества. В ней было то, что волновало и вдохновляло боевых ожесточенных мужчин, то, что связывало их с нормальной человеческой жизнью, и если символически это называлось «Людмила Целиковская», «Валентина Серова», «Жди меня, и я вернусь», а с другой стороны фронта «Марика Рокк», «Сара Ляндра», «Лили Марлен», а в песках Сахары и в Атлантике «Дина Дурбин», «Соня Хени», «Путь далекий до Типерери», то в жизни это была Марина Цветкова.
Годы войны для нее были временем нежной власти, романтики, печали и надежды. Ее мальчики, ее ухажеры, в ночных бомбардировщиках летели на Кенигсберг, топали по дорогам Польши и Чехословакии, всплывали на субмаринах в студеных норвежских шхерах. От одного такого героя, собственно говоря, единственного, кого она любила по-настоящему, у Цветковой осталась дочка. Герой не вернулся, погиб уже после капитуляции Германии, под Прагой.
Цветкова оставалась прекрасной и в 1948 году, только чуточку, почти незаметно сменился ее стиль. Она продолжала принимать ухаживания офицеров, потому что погоны )( орденские колодки напоминали ей о недалеком прошлом и потому что «молодость проходит», а на штатских пижонов в Длинных пиджаках с квадратными плечами — ноль внимания, фунт презрения.
Офицеры провожали Цветкову домой, она входила с букетами в лифт, постукивала танкеткой во время подъем напевала «ночь коротка, спят облака» и почти не замечала раскладушки с Попенковым, никак не реагировала на его комплименты, касающиеся фигуры и общего очарования.
А Попенков потом присовокуплял к мечтам и Цветкову, колдовал со своим куполом и орнаментом и, в общем, если честно говорить, испытывал крупную злобу к роду людскому.
В ту ночь Цветкова вошла в вестибюль хмельная и веселая, вся в георгинах, маках и прочих бутонах.
— Разрешите понюхать, — попросил Попенков и зарылся в букет, почти касаясь костяным носом Марининой груди.
— Вы бы в баню сходили, Попенков, — сказала Цветкова, — а то очень от вас неприятно пахнет. Хотите, дам вам тридцатку на баню? Вот вам тридцатка, и вот вам еще пион.
— Как понять этот ваш дар? — спросил Попенков. запихивая за пазуху цветок и купюру. — Понять ли его как знак внимания или как знак жалости? Если как знак жалости, то я верну: жалость унижает человека, а человек — это звучит гордо.
— А вы разве человек, Попенков? — наивно удивилась Цветкова и нажала кнопку своего этажа.
Попенков вздрогнул от каких-то самому ему не совсем понятных гордых и мощных чувств.
— Вы легкомысленная особа, Марина, я все про вас знаю, — сказал он, взяв себя в руки.
— Ничего вы про меня не знаете, — вдруг помрачнела Цветкова, — и никакая я не легкомысленная. Наоборот, я очень тяжеломысленная, а вы про меня ничего не знаете.
Они ехали вверх.
— А вот и знаю, — сказал Попенков.
— Ха-ха, — сказала Цветкова, — ничего вы не знаете. Например, вы не знаете, кого я люблю, какого мужчину я давно заочно обожаю, а люблю я замминистра З., и на этом привет.
Лифт остановился, и Цветкова попыталась выйти, но Попенков нажал кнопку нижнего этажа, и они поехали вниз.
— Вы что это хулиганите? — спросила Цветкова.
— Вот так-так, — хихикнул Попенков. — А как же Зиночка З.?
— Подумаешь, Зинка, телка такая-сякая! — выкрикнула Цветкова. — Когда З. у нас поселился, я ему больше нравилась, чем Зинка, да только я ему отставку дала, потому что он замминистра и чтоб не думал, что я его как замминистра люблю. Дура я непутевая, — заплакала она и нажала кнопку своего этажа.
Они поехали вверх.
— Любопытно, любопытно, — проговорил Попенков. — Что ж, выходит, и встречались вы с З.?
— Ну и встречались, ну и что ж, ну и в командировку вместе ездили, да уж год не встречаемся, и не надо мне от него ничего, — продолжала плакать Цветкова.
— Не плачьте, родная, — сказал Попенков, обнимая Цветкову и незаметно нажимая кнопку первого этажа, — не плачьте несчастная, очаровательная (очаровательная! — гаркнул он, округляя глаза) женщина. Любовь без взаимности, как мне понятно, ведь это и моя жизнь, мы с вами люди одной судьбы…
Они ехали вниз.
— Пустите меня, дурно пахнущий мужчина! — спохватилась Цветкова и нажала кнопку своего этажа. — Вы что, обалдели?
Она попыталась выбраться из объятий Попенкова, но руки его были, как сталь. Она почувствовала невероятную, нечеловеческую силу в его руках и даже испугалась.