Книппер-Чехова, дивная старуха, однажды сказала мне: «Я начала душиться только в старости».
Еду в Ленинград. На свидание. Накануне сходила в парикмахерскую. Посмотрелась в зеркало – все в порядке. Волнуюсь, как пройдет встреча. Настроение хорошее. И купе отличное, СВ, я одна. В дверь постучали.
– Да, да!
Проводница:
– Чай будете?
– Пожалуй… Принесите стаканчик, – улыбнулась я.
Проводница прикрыла дверь, и я слышу ее крик на весь коридор:
– Нюся, дай чай старухе!
Все. И куда я, дура, собралась, на что надеялась?! Нельзя ли повернуть поезд обратно?..
В шестьдесят лет мне уже не казалось, что жизнь кончена, и когда седой как лунь театровед сказал: «Дай Бог каждой женщине вашего возраста выглядеть так, как вы», – спросила игриво:
– А сколько вы мне можете дать?
– Ну, не знаю, лет семьдесят, не больше.
От удивления я застыла с выпученными глазами и с тех пор никогда не кокетничаю возрастом.
В Театре им. Моссовета с огромным успехом шел спектакль «Дальше – тишина». Главную роль играла уже пожилая Раневская. Как-то после спектакля к ней подошел зритель и спросил:
– Простите за нескромный вопрос, а сколько вам лет?
– В субботу будет сто пятнадцать, – тут же ответила актриса.
Поклонник обмер от восторга и сказал:
– В такие годы и так играть!
Одиноко. Смертная тоска. Мне 81 год…
Ничто так не дает понять и ощутить своего одиночества, как когда некому рассказать сон.
Сижу в Москве, лето, не могу бросить псину. Сняли мне домик за городом и с сортиром. А в мои годы один может быть любовник – домашний клозет.
Когда Раневская получила новую квартиру, друзья перевезли ее немудрящее имущество, помогли расставить и разложить все по местам и собрались уходить. Вдруг она заголосила:
– Боже мой, где мои похоронные принадлежности?! Куда вы положили мои похоронные принадлежности? Не уходите же, я потом сама ни за что не найду, я же старая, они могут понадобиться в любую минуту!
Все стали искать эти «похоронные принадлежности», не совсем понимая, что, собственно, следует искать. И вдруг Раневская радостно возгласила:
– Слава богу, нашла!
И торжественно продемонстрировала всем коробочку со своими орденами и медалями.
В старости главное – чувство достоинства, а его меня лишили.
Старость – это когда беспокоят не плохие сны, а плохая действительность.
Стареть скучно, но это единственный способ жить долго.
Старость – это время, когда свечи на именинном пироге обходятся дороже самого пирога, а половина мочи идет на анализы.
Или я старею и глупею, или нынешняя молодежь ни на что не похожа! Раньше я просто не знала, как отвечать на их вопросы, а теперь даже не понимаю, о чем они спрашивают.
Как-то в присутствии Раневской начали ругать современную молодежь.
– Вы правы, – согласилась актриса, – сегодняшняя молодежь ужасна.
И после паузы добавила:
– Но еще хуже то, что мы не принадлежим к ней.
Я кончаю жизнь банально – стародевически: обожаю котенка и цветочки до страсти.
Сейчас долго смотрела фото – глаза собаки человечны удивительно. Люблю их, умны они и добры, но люди делают их злыми.
Читаю дневник Маклая, влюбилась и в Маклая, и в его дикарей.
Читаю Даррела, у меня его душа, а ум курицы. Даррел писатель изумительный, а его любовь к зверью делает его самым мне близким сегодня в злом мире.
Животных, которых мало, занесли в Красную книгу, а которых много – в «Книгу о вкусной и здоровой пище».
Мне иногда кажется, что я еще живу только потому, что очень хочу жить. За 53 года выработалась привычка жить на свете. Сердце работает вяло и все время делает попытки перестать мне служить, но я ему приказываю: «Бейся, окаянное, и не смей останавливаться».
– Моя собака живет лучше меня! – пошутила однажды Раневская. – Я наняла для нее домработницу. Так вот и получается, что она живет, как Сара Бернар, а я – как сенбернар…
Сегодня встретила первую любовь. Шамкает вставными челюстями, а какая это была прелесть. Мы оба стеснялись нашей старости.
Сейчас, когда человек стесняется сказать, что ему не хочется умирать, он говорит так: «Очень хочется выжить, чтобы посмотреть, что будет потом». Как будто, если бы не это, он немедленно был бы готов лечь в гроб.
А может быть, поехать в Прибалтику? А если там умру? Что я буду делать?
Когда я умру, похороните меня и на памятнике напишите: «Умерла от отвращения».
Похороны – спектакль для любопытствующих обывателей.
Богатство в том, что мне оно не нужно
Фаина Георгиевна, как могла, всячески старалась преодолеть быт. Уборка, еда, одежда – все это было для нее тяжким испытанием.
Угнетает гадость в людях, в себе самой – люди бегают, носятся, скупают, закупают, магазины пусты – слух о денежной реформе, – замучилась долгами, нищетой, хожу как оборванка, «народная артистка». К счастью, мне очень мало надо.
Поняла, в чем мое несчастье: скорее поэт, доморощенный философ, «бытовая» дура – не лажу с бытом! Деньги мешают и когда их нет, и когда они есть. У всех есть «приятельницы», у меня их нет и не может быть. Вещи покупаю, чтобы их дарить. Одежду ношу старую, всегда неудачную. Урод я.
Мое богатство, очевидно, в том, что мне оно не нужно.
Оставшись в послереволюционной России, Раневская очень бедствовала и в какой-то трудный момент обратилась за помощью к одному из приятелей своего отца.
Тот ей сказал: «Сударыня, поймите меня правильно: дать дочери Фельдмана мало я не могу. А много – у меня уже нет…»
Третий час ночи… Знаю, не засну, буду думать, где достать деньги, чтобы отдохнуть во время отпуска мне, и не одной, а с П. Л. (Павлой Леонтьевной Вульф). Перерыла все бумаги, обшарила все карманы и не нашла ничего похожего на денежные знаки…
Раневской деньги нужны были главным образом для того, чтобы отдавать их другим. Она не просто любила делать подарки, она не могла без этого жить. Дарить – это было основное качество Фаины Георгиевны.
В Москве можно выйти на улицу одетой как бог даст, и никто не обратит внимания. В Одессе мои ситцевые платья вызывают повальное недоумение – это обсуждают в парикмахерских, зубных амбулаториях, трамвае, частных домах. Всех огорчает моя чудовищная «скупость» – ибо в бедность никто не верит.
Многие современники Фаины Георгиевны знали ее как вспыльчивого, порой капризного, часто язвительного человека. Но никто и никогда не знал ее скупердяйкой и жадиной. О доброте и щедрости Раневской до сих пор многие вспоминают со слезами на глазах. Говорили, что любой бедный человек мог подсесть к ней в транспорте и, попросив денег, тут же их получить. Ей должны были все актеры, и о долгах этих она никогда не вспоминала. При этом Фаина Раневская жила очень скромно. Единственная роскошь, которую она себе позволяла, – это, нежась в ванне, пить чай из самовара.
Эрзац-внук пришел к Раневской с любимой девушкой и представляет ее:
– Фаина Георгиевна, это Катя. Она умеет отлично готовить, любит печь пироги, аккуратно прибирает квартиру.
– Прекрасно, мой мальчик! Тридцать рублей в месяц, и пусть приходит по вторникам и пятницам.
У Раневской часто сменялись домработницы. Они были ее бесконечным кошмаром. Приходили в дом, как завоеватели, и уходили, как мародеры с поля боя. Лиза была, пожалуй, самой яркой из них.
– Что сегодня на обед? – интересуется Фаина Георгиевна у Лизы, когда та возвращается из магазина.
– Детское мыло и папиросы купила.
– А что к обеду?
– Вы очень полная, вам не надо обедать, лучше в ванне купайтесь.
– А где сто рублей?
– Ну вот детское мыло, папиросы купила.
– Ну а еще?
– Да что вам считать! Деньги от дьявола, о душе надо думать. Еще зубную пасту купила.
– У меня есть зубная паста.
– Я в запас, скоро ничего не будет, ей-богу, тут конец света на носу, а вы сдачи спрашиваете.
Фаина Георгиевна позволяла себя обманывать и обкрадывать, философски считая, что кому-то, возможно, ее материальные блага нужнее.
Лиза бесконечное количество раз прощалась и вновь пользовалась добротой своей хозяйки. Так, однажды в гости к Раневской пришла Любовь Орлова в шикарной норковой шубе. Домработница актрисы, одержимая страстью найти себе спутника жизни, упросила Фаину Георгиевну, пока Орлова у нее в гостях, разрешить надеть эту шубу, чтобы произвести впечатление на очередного поклонника. Раневская разрешила, в чем потом горько раскаялась, поскольку Лизавета прогуляла аж три часа, а Любовь Орлова так и не поняла, почему Фаина Георгиевна столь настойчиво уговаривала ее посидеть еще.
Раневская решила продать шубу. Открывает перед потенциальной покупательницей дверь шкафа – и вдруг оттуда вылетает здоровенная моль. Фаина Григорьевна провожает ее взглядом и внушительным тоном – с упреком – вопрошает: «Ну что, сволочь, нажралась?»
Раневская всю жизнь спала на узенькой тахте. Приобретенную однажды шикарную двуспальную кровать подарила на свадьбу своей домработнице Лизе.
Комната, в которой она жила в Старопименовском переулке, была кишка без окон, так что ее можно было уподобить гробу. «Живу, как Диоген, – говорила она, – днем с огнем».
Мне непонятно всегда было: люди стыдятся бедности и не стыдятся богатства.
Начинала как «героиня-кокетт»
В отзыве «домосковского» критика Раневская описана так: «Очаровательная жгучая брюнетка, одета роскошно и ярко, тонкая фигурка утопает в кринолине и волнах декольтированного платья. Она напоминает маленького сверкающего колибри…» Для зрителя, знающего актрису только по фильмам и поздним ролям, это описание кажется противоречащим ее данным. Но судя по фотографиям 20-х годов, Фаина действительно была красавицей. Не случайно в первом контракте ее амплуа обозначено – «героиня-кокетт».
В 1915 году к директору одного из подмосковных театров явилась молодая девица весьма неординарной наружности с рекомендательным письмом. Письмо было подписано близким приятелем директора, московским антрепренером Соколовским. «Дорогой Ванюша, – писал он, – посылаю тебе эту дамочку, чтобы только отвязаться от нее. Ты уж сам как-нибудь деликатно, намеком, в скобках, объясни ей, что делать ей на сцене нечего, что никаких перспектив у нее нет. Мне самому, право же, сделать это неудобно по ряду причин, так что ты, дружок, как-нибудь отговори ее от актерской карьеры – так будет лучше и для нее, и для театра. Это совершенная бездарь, все роли она играет абсолютно одинаково, фамилия ее Раневская…» К счастью, директор театра не послушался совета Соколовского.
Белую лисицу, ставшую грязной, я самостоятельно выкрасила чернилами. Высушив, решила украсить ею туалет, набросив лису на шею. Платье на мне было розовое, с претензией на элегантность. Когда я начала кокетливо беседовать с партнером в комедии «Глухонемой» (партнером моим был актер Ечменев), он, увидев черную шею, чуть не потерял сознание. Лисица на мне непрестанно линяла. Публика веселилась при виде моей черной шеи, а с премьершей театра, сидевшей в ложе, бывшим моим педагогом, случилось нечто вроде истерики… (это была П.Л. Вульф). И это был второй повод для меня уйти со сцены.
Первый сезон в Крыму, я играю в пьесе Сумбатова прелестницу, соблазняющую юного красавца. Действие происходит в горах Кавказа. Я стою на горе и говорю противно-нежным голосом: «Шаги мои легче пуха, я умею скользить, как змея…» После этих слов мне удалось свалить декорацию, изображавшую гору, и больно ушибить партнера. В публике смех, партнер, стеная, угрожает оторвать мне голову. Придя домой, я дала себе слово уйти со сцены.
Я провинциальная актриса. Где я только не служила! Только в городе Вездесранске не служила!..
Я сегодня играла очень плохо. Огорчилась перед спектаклем и не могла играть: мне сказали, что вымыли сцену для меня. Думали порадовать, а я расстроена, потому что сцена должна быть чистой на каждом спектакле.
Когда мне не дают роли в театре, чувствую себя пианистом, которому отрубили руки.
Нас приучили к одноклеточным словам, куцым мыслям, играй после этого Островского!
Сегодняшний театр – торговая точка. Контора спектаклей… Это не театр, а дачный сортир. Так тошно кончать свою жизнь в сортире.
Когда нужно пойти на собрание труппы, такое чувство, что сейчас предстоит дегустация меда с касторкой.
В театр хожу, как в мусоропровод: фальшь, жестокость, лицемерие, ни одного честного слова, ни одного честного глаза! Карьеризм, подлость, алчные старухи!
В нынешний театр я хожу так, как в молодости шла на аборт, а в старости рвать зубы. Ведь знаете, как будто бы Станиславский не рождался. Они удивляются, зачем я каждый раз играю по-новому.
Великий Станиславский попутал все в театральном искусстве. Сам играл не по системе, а что сердце подскажет.
Эти новаторы погубили русский театр. С приходом режиссуры кончились великие актеры, поэтому режиссуру я ненавижу (кроме Таирова). Они показывают себя.
Театр катится в пропасть по коммерческим рельсам. Бедный, бедный К. С.
Я – выкидыш Станиславского.
После спектакля, в котором я играю, я не могу ночью уснуть от волнения. Но если я долго не играю, то совсем перестаю спать.
Что делать, когда надо действовать, надо напрягать нечеловеческие усилия без желания, а напротив, играя с отвращением непреодолимым, – почти все, над чем я тружусь всю мою жизнь?
Для меня каждый спектакль мой – очередная репетиция. Может быть, поэтому я не умею играть одинаково. Иногда репетирую хуже, иногда лучше, но хорошо – никогда.
Я не признаю слова «играть». Играть можно в карты, на скачках, в шашки. На сцене жить нужно.
Чтобы играть Раскольникова, нужно в себе умертвить обычного, земного, нужно стать над собой – нужно искать в себе Бога.
Кто бы знал мое одиночество? Будь он проклят, этот самый талант, сделавший меня несчастной. Но ведь зрители действительно любят? В чем же дело? Почему ж так тяжело в театре? В кино тоже гангстеры.
Говорят, что герой не тот, кто побеждает, а тот, кто смог остаться один. Я выстояла, даже оставаясь среди зверей, чтобы доиграть до конца. Зритель ни в чем не виновен. Меня боятся…
В театре меня любили талантливые, бездарные ненавидели, шавки кусали и рвали на части.
Перестала думать о публике и сразу потеряла стыд. А может быть, в буквальном смысле «потеряла стыд» – ничего о себе не знаю.
Я родилась недовыявленной и ухожу из жизни недопоказанной. Я недо… И в театре тоже. Кладбище несыгранных ролей. Все мои лучшие роли сыграли мужчины.
Мне бы только не мешали, а уж помощи я не жду… Режиссер говорит мне – пойдите туда, станьте там, – а я не хочу стоять «там» и идти «туда». Это против моей внутренней жизни, или я пока этого еще не чувствую.
– Почему, Фаина Георгиевна, вы не ставите и свою подпись под этой пьесой? Вы же ее почти заново переписали.
– А меня это устраивает. Я играю роль яиц: участвую, но не вхожу.
Узнав, что ее знакомые идут сегодня в театр посмотреть ее на сцене, Раневская пыталась их отговорить:
– Не стоит ходить: и пьеса скучная, и постановка слабая… Но раз уж все равно идете, я вам советую уходить после второго акта.
– Почему после второго?
– После первого очень уж большая давка в гардеробе.
– Я была вчера в театре, – рассказывала Раневская. – Актеры играли так плохо, особенно Дездемона, что когда Отелло душил ее, то публика очень долго аплодировала.
Как-то на южном море Раневская указала рукой на летящую чайку и сказала:
– МХАТ полетел.
– Говорят, что этот спектакль не имеет успеха у зрителей?
– Ну это еще мягко сказано, – заметила Раневская. – Я вчера позвонила в кассу и спросила, когда начало представления.
– И что?
– Мне ответили: «А когда вам будет удобно?»
В свое время именно Эйзенштейн дал застенчивой, заикающейся дебютантке, только появившейся на «Мосфильме», совет, который оказал значительное влияние на ее жизнь.
– Фаина, – сказал Эйзенштейн, – ты погибнешь, если не научишься требовать к себе внимания, заставлять людей подчиняться твоей воле. Ты погибнешь, и актриса из тебя не получится!
Вскоре Раневская продемонстрировала наставнику, что кое-чему научилась.
Узнав, что ее не утвердили на роль в «Иване Грозном», она пришла в негодование и на чей-то вопрос о съемках этого фильма крикнула:
– Лучше я буду продавать кожу с жопы, чем сниматься у Эйзенштейна!
Автору «Броненосца» незамедлительно донесли, и он отбил из Алма-Аты восторженную телеграмму: «Как идет продажа?»
Стараюсь припомнить, встречала ли в кино за 26 лет человекообразных?
Четвертый раз смотрю этот фильм и должна вам сказать, что сегодня актеры играли как никогда.
Раневская познакомилась и подружилась с теткой режиссера Львовича, которая жила в Риге, но довольно часто приезжала в Москву. Тетку эту тоже звали Фаина, что невероятно умиляло Раневскую, которая считала свое имя достаточно редким.
«Мы с вами две Феньки, – любила при встрече повторять Раневская. – Это два чрезвычайно редких и экзотических имени».