Старики в углу о чём-то совещались, посматривая на меня. Речь у них шла на том же неведомом мне языке. Одни, очевидно, хотели чего-то у меня просить, другие удерживали их, повторяя с подчёркиванием слово «урус, урус»! Я перед тем только что начитался Вальтера Скотта. Передо мной проходили въявь поэтические былины, и в розовой окраске детских впечатлений ещё ярче и заманчивее казались Ричард Львиное Сердце, Айвенго, Монтрозы, Вудстоки. Сулейман для меня был один из неизменных богатырей этой же сказки. Я уж рисовал себе, как он уйдёт из крепости, и совершенно неожиданно для молодого лезгина спросил у него:
— Отчего же он не убежит?..
Тот вздрогнул. Обвёл меня яркими глазами.
Другие тоже подошли и уставились на нас.
— Разумеется. Вон я недавно читал… — и давай передавать ему содержание последнего улёгшегося в моей памяти рыцарского романа. Яркая лунная ночь. Рыцарь спускается с высокой башни, а верный оруженосец внизу ждёт его с конями… Орёл в (рыцарских романах орлы непременно состоят при героях даже по ночам) парит над беглецом, прикрывая его широкими, чёрными крыльями так, что стража из-за зубцов и с бойниц замка не видит заключённого.
Слова мои произвели на всех потрясающее впечатление. Лезгины воспламенились до того, что все заговорили разом. Один самый старый с белой бородой и совсем юношеским глазом, пронизывающим меня из-под седых бровей, другой у него был покрыт большим белым бельмом, схватил меня за руку и, что меня очень удивило, спросил на чистом русском языке:
— Один, кто мог бы спасти нашего Сулеймана, это ты.
— Я?
— Да… Ты никому не скажешь?
Я готов был самим Ричардом Львиным Сердцем и всеми крестоносцами Палестины поклясться свято сберечь тайну.
— Ты ведь свободно ходишь по всей крепости?
— Да.
— Передай ему это. Легко пронести под платьем. Никто и не увидит на тебе?
— Что это?
— Простая верёвка, сплетённая у нас в горах.
Действительно, ссученная руками лезгинок тонкая, шёлковая верёвка. На ней в известных расстояниях узлы и петли. У меня тотчас же мелькнуло в памяти, что ведь и «рыцарю чёрного замка» доставили такую же. Они под платьем всего меня обвили ею.
Я чуть на захлебнулся от счастья.
— И ещё это.
Тонкая стальная пила. Вся свернулась вокруг моей ноги. Её-то уж никто бы не заметил.
— Помоги тебе Аллах. Помни, — в горах мы все будем твоими слугами, и никогда ничего недоброго не случится ни с тобою, ни с твоими близкими. Мы сами станем беречь их в мире и в войне.
Я обещал. Да и теперь не жалею об этом.
— Только одного я хочу за это.
— Чего? Мы бедны.
— Нет, вы меня не поняли. Я должен сам видеть, как всё это случится.
— Да разве ты ночью можешь уйти?
— Могу. Скажу, что пойду к детям нашего переводчика Искендер-бека и пробуду там до утра.
— Тебе поверят?
— Ещё бы!
Я даже обиделся, не сообразив того, что сам собирался обманывать.
— Хорошо мы тебе дадим знать накануне. Вот что, скажи Сулейману, чтобы он слушал, когда внизу ночью три раза крикнет ястреб. Всё будет тогда готово.
— Какой ястреб?
— Это уже мы знаем. Потом, — пусть всё, что нужно, он напишет и перекинет за стену. Внизу под ней всегда есть кто-нибудь.
— Бумагу унесёт ветер.
Я казался самому себе необыкновенно умён в это время.
Лезгины усмехнулись.
— Камни под ногой. Завернул бумажкою камень и швырнул… Попадёт куда надо.
Когда я уходил, — подо мною горела земля.
Важен я был сверх меры. У бреши меня встретили приятели-татарчата, — я на них не обратил даже внимания. Мне ли, подготовлявшему бегство «узнику башни», герою, о котором впоследствии будут писаться романы, якшаться с какими-то Абдулками, Махметками и Гассанками, которых ещё сегодня матери драли плётками под неистовый крик «аман-аман, мана джан!»
Даже отец дома заметил моё необычайно горделивое настроение.
— Ну, ты, Годфрид Бульонский, взял уже Иерусалим или нет?
Я не отвечал. Разве они могли понимать меня. Только матери я не выдержав, сообщил кратко:
— Через несколько дней вы узнаете все — кто я!
— Ты — дурак и больше ничего! — ответила она. — Это и теперь все знают.
— Увидите…
— А вот вечером буду варить варенье и не дам тебе пенок.
Дело становилось серьёзным. У меня засосало под ложечкой. Героизм боролся с чревоугодием, но победил его.
— Что такое варенье!
— Вишнёвое? — ужаснулась мама.
— Хотя бы и вишнёвое.
Но при этом голос у меня падал, и в горле стояли слёзы. В самом деле, если бы я способен был изменить обетам рыцарства, то… только за вишнёвое варенье! Ничто иное на белом свете не могло бы отвлечь меня от подвига. Впрочем, надо себе отдать справедливость. Я устоял и презрительно взглянув на груду приготовленных ягод, меланхолически вышел из комнаты, жалея, что на мне нет бархатного плаща, чтобы «угрюмо завернуться» в него.
VI
Если бы на мой счёт могло существовать хотя малейшее подозрение, меня схватили бы у ворот крепости. Во-первых, я вспомнил, как индейский вождь «Чёрная Пантера» пробирался в вигвам[9] вражьего племени Стёганых Волков. Я думаю, — ни одна кошка не кралась так на чужую крышу, как я полз вдоль стены к часовому, добродушно глядевшему на мою эквилибристику. Во-вторых, я старался смотреть зловеще, как «Рыцарь Красного Щита»; в третьих, я всем предлагал одно и то же, никем не требуемое от меня, объяснение: «я ничего, ей Богу не несу с собою. Я только хочу видеть Сулеймана, а что из этого выйдет, знает судьба», даже, кажется, не судьба, а рок. Так было трагичнее. К счастью, у Сулеймана не было никого. Офицеров вызвали зачем-то к коменданту, сторож оставался за стеною. Сулейман сидел на приступке и по горскому обычаю стругал ножиком палочку. Он улыбнулся мне навстречу и замер, увидев, что я кладу палец на губы.
- Тише, а то нас услышат.
— Что же ты кричишь сам? Потом кому слышать? Птице? — засмеялся Сулейман.
— Я видел твоих. За стеною.
Он встрепенулся и зорко взглянул мне прямо в глаза.
— Кого?
Мне кажется, я до сих пор слышу, как заколотилось его сердце.
— Молодого лезгина. Он назвал себя Ибрагимом. Тонкий такой. И кинжал у него в золоте.
— Ну! а ещё?
— Старик… страшный, у него бельмо на глазу.
— Страшный? Абдул. Он моих детей нянчил. Что ж они тебе сказали?
— Велели передать вот… верёвку…
Я вдруг завертелся на месте, как волчок. Это он свивал с меня её. Как он успел спрятать её на себе, — не знаю. По крайней мере, когда я наконец повернулся к нему, — у него в руках ничего не было.
— Только это?
— Нет, вот ещё.
Тонкая пила, точно змея, вилась вокруг моей ноги. Он и пилу снял с тою же ловкостью.
Видимо, кровь ему ударила в голову. Вскочил, пробежал по площадке, взглянул за стену, в бездну, — точно спрыгнуть собирался, потом схватил меня на руки, поцеловал…
— Ты мне жизнь спас. Орла нельзя держать в курятнике, — умрёт. Помни одно, ты ничего дурного своим не сделал. Свободный — я не буду драться с русскими, их не осилишь. Я уйду в Турцию, а мой аул, как Елисуй, Барчалы и многие другие, принесут покорность. С вами лучше жить в мире. Я не могу… и ухожу…
— Тебе велели передать; жди ночью, когда три раза крикнет ястреб.
— Ну?
— Там старик с бельмом и Ибрагим будут ждать тебя… и лошади.
— Уйди теперь — и молчи. Я не могу. Должен один остаться. А то у меня тут разорвётся! — указал он на грудь. — Ещё раз… хотел бы, чтобы судьба помогла мне отплатить тебе так же… Носи моё кольцо, когда-нибудь оно понадобится. Почём знать, может быть, мы ещё встретимся… Будешь большим, — помни: позовёшь меня, где бы я ни был, приду… Да хранит тебя Аллах. Ты вырос в его глазах, потому что оказал милость пленному. Прощай, прощай!..
Геройство кончилось, началась очередь вишнёвого варенья.
Я бежал домой, забыв и «Чёрную Пантеру», и «Рыцаря Красного Щита». А что, как мама уже сварила варенье и отдала пенки людям? Чёрт возьми, это уж пахло серьёзным. Целому Дербенту было известно, что пенки — мои. Это была собственность, освящённая обычаем. Запыхавшись, я перескочил через порог калитки и под ярким, точно лакированным гранатником увидал наклонившуюся над медным большим тазом мать. Острый запах вишен, варившихся в сахаре, ударил меня в нос. Я различил бульканье пены розовой, вскипавшей и пузырившейся над вишнями. Кругом, жужжа, вились пчёлы, пахло жасминами; мать была вся красная.
— Что, прилетел? — засмеялась она, увидев меня.
— Нет… я так… за книгой.
— Нечего врать. Бери. Вот тебе в блюдечке.
Повторять незачем было…
Я присел.
Вспомните ваше детство! Разве в целом мире есть что-нибудь лучше пенок от вишнёвого варенья? Если есть, — назовите… А я не знаю. Я помню, на другой же день я изумил диакона:
— И вовсе не за чечевичную похлёбку Исав продал своё первородство.
— А за что ещё?
— За пенки от варенья…
— Вот и видно, что ты лакомка.
Это я-то, совместивший в себе Ричарда Львиное Сердце с «Чёрной Пантерой»!
VII
Через несколько дней как-то выбежал на улицу.
Старуха — нос крючком, борода стручком, — подкралась ко мне кивая и улыбаясь беззубым ртом.
— Баранчук… а баранчук…
— Ну?.. Ты к нам поди, у нас на кухне тебя накормят.
— Я не нищая. — И татарка выпрямилась. — Я милостыни не прошу, — у сына живу и каждый день жирный плов ем…
— Чего же тебе надо?
— Сулейман!
Имя было в достаточной степени магическое.
— Тебе старик обещал дать знать…
— Ну!
— Сегодня… под той скалой, где главная башня. Ночью!
Когда я опомнился, — старухи след простыл.
«Страшные люди» исполнили слово и предупредили меня.
Я опрометью бросился домой.
— Мама, дети Искендер-бека зовут меня вечером к ним.
— Хорошо… Скажи, что может быть, и я приду.
Это вовсе не входило в мои планы.
— У них будут одни мальчики.
— А я — девочка? Разве я к вам? Я к его Арсалан.
Так звали жену Искендер-бека.
— Ну вот.
— Ты кажется недоволен?
— Разумеется. Разве большие что-нибудь понимают? Они только помешают нам играть. Большие ничего не понимают.
— Да играйте, Господь с вами. Мы будем в комнатах, а вы в саду.
— Всё-таки!
А что «всё-таки» — молчал. Нельзя же было крикнуть ей: ты мне помешаешь видеть, как Сулейман бежит из крепости.
Через час я опять вернулся.
— Мама, я ошибся.
— Ну.
— Нас звали не на сегодня… на завтра.
У меня созрел другой план.
— Ты что-то путаешь. Впрочем, завтра мне ещё свободнее.
— Да, да, завтра.
За ужином я был как на иголках.
— Да что с тобой? — добивался отец. — Этакий большой вырос… Пора тебя в корпус. Чего ты не сидишь спокойно?
Посмотрел бы я на него, как он в моём положении усидел бы спокойно?
Наконец, несносный ужин кончился. Встали, помолились. Отец ушёл. Обыкновенно он работал до полуночи, а теперь сейчас же лёг спать. Мама тихо говорила с нашей горничной-армянкой что-то по хозяйству. Скоро и они заснули. Я взял сапожки в руки, — моя комната была внизу. Тишина. Тихо звенит комар, на полу шевелятся отражённые ветви гранат. За ними вся в серебряном сиянии лунная ночь. Попробовал раму. Отворил. Перекинул ногу туда. Волчок тявкнул спросонок, но увидев, что это я, свернул хвост кренделем и опять уложил морду между лапами. Чёрт знает, как скрипит калитка. Я даже застрял в ней. Вдруг услышат! Нет, слава Богу, все спят. Вот вверху светится. Это лампада у отца в комнате. К нашей горничной Тамаре окно открыто. Да она спит крепко. Мать часто смеялась над ней: пушками не разбудишь. Опять заскрипела калитка. Ах, чтоб тебя!.. Ещё минута, — я стою точно к земле прирос, и вдруг как будто меня поддали в «лапте», — только пятки у меня засверкали, так я кинулся вперёд в лунный свет в пространство…
Всё кругом одухотворялось и жило совсем не по дневному. Тени, протягивавшиеся по земле, казались таинственными, одушевлёнными; деревья, замершие в ночном покое, точно хранили что-то про себя. Одни кошки, пробегавшие по крышам и кравшиеся вдоль маленьких татарских домов, нарушали волшебный сон Дербента. Пёстрые днём, окна смотрели на меня зловеще, за каждым углом будто кто-то подстерегал…
Вот наконец и брешь в стене. Вся она завалена щебнем. В щебне шуршат змеи, мерещатся скорпионы, — всё равно. Я быстро перебрался через неё и сразу попал в заколдованное царство ночи. Тут уже не было домов, улиц…
Далеко-далеко плакали голодные чекалки. Прекрасное, недвижное ложилось в бесконечность серебряное под луною Каспийское море. Трава в лунном свете вытянулась и заснула. Плиты старых могил тоже облиты призрачным сиянием. Тёмными пятнами кажутся сады, и ещё величавее подымаются в небо голые, пустынные горы…
Я бодро бегу вверх. Сердце колотится. А вдруг — опоздаю?.. Нет, вот он крик ястреба… Ещё и ещё… что-то шевелится у стены, какие-то люди…
— Здравствуй… — по-русски встречает меня Ибрагим.
Я ему жму руку: я равный между равными. Хоть я и маленький, а они большие, но сегодня я сыграл роль гораздо более трудную, чем они. Оглядываюсь. Лошади не едят, стоят, понурясь. Всматриваюсь, вижу, морды у них перевязаны — совсем как нынче устраивают намордники собакам. Очевидно, чтоб ненароком не заржали и в священной тишине этой ночи не выдали моих лезгин. Люди сидят под стеною. Старик с бельмом схватил руками колена и точно погрузился в небытие. Башня упирается в стену. Скала тоже падает отвесом. Я вижу, верёвки не хватит. Говорю об этом старику.
Старик бесстрастно подымает на меня своё бельмо.
Ибрагим отвечает за него.
— Сулейман — горец.
Этим всё сказано. Чего же тут больше…
Лунный свет бьёт прямо в древнюю башню. Стройная и громадная, она вся так и млеет под ним. Что это? я схватываю Ибрагима за руку и показываю ему на тёмное, медленно-медленно скользящее по стене вниз… Ах, как медленно, — кажется, века проходят и ещё пройдут века, прежде чем оно достигнет скалы… Ибрагим тоже — весь волнение. Он стискивает мне пальцы и острым, как у молодого копчика, взглядом впивается в это пятно. Медленно, страшно медленно. Верёвки не видать, она слишком тонка, и Сулейман, спускающийся по ней, мерещится каким-то пятном на величавой башне. Именно пятном.
Лети большая птица вниз, — такую же тень бросила бы на стену.
— А верёвка не оборвётся? — замирая, спрашиваю я.
— Вот тебе и на! Её наши женщины ссучили в ауле.
— Быка выдержит…
Чу, тень на стене остановилась… Что могло случиться. Я вижу: вверху на башне между её зубцами показался часовой… Посмотрел, посмотрел в безмолвное царство лунной ночи…
— Слу-ш-шай! — раздалось в тишине.
— Слу-шай! — ответил ему солдат на другой башне.
— Слушай! — медлительно пронеслось с третьей.
И пошло это «слушай!» по всей окружности дербентских стен. Удивительно печально звучало оно здесь. Точно какие-то призраки с высоты возвещали что-то скорбное, скорбное целому миру… — «Слу-шай!» — замерло наконец.
Чёрточка часового между зубцами скрылась, и пятно опять поползло вниз по стене…
Мне казалось, — часы прошли прежде, чем оно опустилось на скалу. Сулейман вдруг исчез; должно быть, с той стороны припал к утёсу и отдыхал на нём…
Опять завыли чекалки. Проснулся ветер и с тихим стоном побежал по траве, засвистал в бойницах вверху, зашелестел в выросшем на стене дереве и точно пересчитывает, все ли у него листья целы… Из города затявкали собаки. Начала одна, подхватили другие…
— Идёт, идёт! — зашептал Ибрагим.
Действительно, если это называется идти, — так и птица ходит.
Утёс точно срезан. По срезу — щели и трещины. Издали под солнцем увидишь, — точно на мраморной скрижали кто-то вывел неведомые руны[10], под луною всё сплылось…
Теперь я уже различаю хорошо… Висит на руке Сулейман. Носком ноги ищет щели и другою рукою шарит внизу тоже… Ещё минута, — я вижу, что у него ноги босые. Тонкий силуэт горца врастает в утёс, точно он часть этого камня или нарисован на нём. Никакой выпуклости!
— Теперь сейчас… сейчас.
Старик с бельмом тоже встал.
Все зашевелились…
Филин, плача, пролетел мимо. Тень его обрисовалась рядом с Сулейманом на отвесе. Фу, как развылись поганые чекалки. Ветер не унимается. Вот он, словно облачко, гонит вверх в гору пыль и шуршит колючками баят-ханы… Громадный (мне тогда всё казалось громадным) купол персидской мечети, царственной шапкой, прикрыл что-то таинственное от яркого света южной луны… По морю тоже побежали складки, будто кто-то его серебро разом тронул тонкими чёрточками черни… Ближе, ближе Сулейман… И вдруг, — я даже не дал себе отчёта в этом, — точно мешок рухнул вниз и тяжело дышит. Люди столпились вокруг. Я вижу, что ноги у этого рыцаря в крови, руки тоже.
Я нарочно стараюсь ему попасть на глаза, но горцу не до меня.
Едва отходит от страшной устали. Остальные почтительно молчат, только старик с бельмом тихо сообщает ему, что дома у него всё благополучно. Дети ждут. О жене при других, по горскому обычаю, говорить неприлично…
— Ну, будет, — и Сулейман встал.
Старик прислонил его к стене. Одну за другую обвил ободранные ноги моего рыцаря чистыми тряпками и сверху окутал их тонкими шкурками ягнят, — точно в опанках были они после этого…
Сулейман протянул мне руки…
Ни слова не сказал, — но я видел по его глазам, что он чувствует.
Подвели коней…
В моей памяти до сих пор эти всадники… Они становились всё меньше и меньше, точно таяли вдали… А серебро с чернью струилось всё так же к берегу, и старые мрачные башни высились в белом царстве лунного света…